В СЕРЕДИНСКОМ
Широко, привольно и живописно раскинулось село Серединское — родовое именье Савиных.
Узкая и неглубокая, но светлая, как кристалл, бегущая по песчаному руслу, речка блестящей лентой окружала сад, раскинутый на горе, на вершине которой стоял господский дом со службами, доминируя над окрестностью.
Дом был старинный, прочной постройки, но, видимо, заботливый ремонт не допускал на него печати времени, каковая печать, вместе с печатью судебного пристава лежала в описываемое нами время на большинстве помещичьих усадеб.
Выходя фасадом и огромной террасой к реке, дом весело и приветливо глядел своими зеркальными стеклами на темно-сером фоне общей окраски дома.
С антресоль, составляющих непременную принадлежность каждого старого дворянского дома, и в особенности с высокого бельведера, с затейливыми окнами из разноцветных стекол, открывался чудный вид на окружавшее почти десятиверстное пространство.
С другой стороны, то есть со стороны прилегавшего в полутора верст от усадьбы почтового шоссе, к дому вела прекрасно убитая щебнем дорога, обсаженная деревьями и представлявшая чудную прямую аллею, оканчивающуюся воротами, ведущими во двор к громадному стеклянному подъезду.
Дорога к дому все время довольно круто шла в гору.
Все усадебное место, кроме сада, разбитого террасой по спуску к реке, находилось на плоскогории, на скате которого находились барские поля, оканчивающиеся, с одной стороны, далеко тянувшимся барским лесом, а с другой, примыкавшие к самому селу, раскинувшемуся уже на отлогом берегу той же реки.
Село было большое и красивое. Прочные, просторные избы, почти сплошь крытые тесом, а некоторые даже железом, указывали на благосостояние обывателей.
Ни одно развалившееся или почерневшее от времени строение не коробило глаз.
Широкая улица села содержалась в чистоте и на ней выделялись вычурною постройкою здания волостного правления, школы и трактира.
Каменный храм стоял в конце села, среди огороженного каменною оградою кладбища.
За околицей тянулись крестьянские поля и пастбища, а вправо — крестьянский лесок.
Стояла половина сентября 1875 года. Было около девяти часов вечера.
В угловой гостиной помещичьего дома, за круглым преддиванным столом, на котором горела высокая, старинная, видимо, переделанная из олеиновой в керосиновую, лампа под уже новейшим огромным пунцовым абажуром, сидели на диване Фанни Михайловна Савина и наискосок от нее молодая девушка лет восемнадцати, с оригинальным смуглым лицом цыганского типа.
Фанни Михайловне уже перевалило за пятьдесят, но красивое лицо ее сохраняло такую свежесть, что лишь заметные морщинки около юношески-светлых глаз и около несколько поблекших губ выдавали прошедшее над нею сокрушающее время. Седины в темно-каштановых волосах, под черной кружевной наколкой, заметно не было. Одета она была в домашнее, темно-коричневое платье, а на плечах был накинут ангорский платок.
Фанни Михайловна вышивала на клеенке какое-то затейливое английское шитье, внимательно слушая читавшую ей молодую девушку.
Девушка читала ровным, певучим голосом поэму H. A. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо».
Зиновия Николаевна Богданова, или Зина, была приемышем семейства Савиных.
Лет шестнадцать тому назад, поздним зимним вечером, в их московском доме раздался сильный, резкий звонок.
Выбежавшая на звонок прислуга увидела у подъезда стоящую на верхней ступеньке маленькую девочку, лет двух, в рваной кацавейке и платке, с висевшим у нее на шее образком Божией Матери, в металлической ризе.
Больше ни на подъезде, ни на улице никого не было.
О странной поздней посетительнице доложили Фанни Михайловне, которая приказала ввести девочку к ней в будуар, раскутала ее, увидала хорошенькую брюнетку с резкими и тонкими чертами лица и большими черными глазами.
Из-за ее пазухи выпали две бумажки.
Одна из них оказалась метрической выпиской из церкви святого Ермолая, что на Садовой, о рождении два года и два месяца тому назад, у крестьянской девицы Вассы Андреевой незаконной дочери Зиновии, а другая написанной полуграмотно запиской:
«Приютите сироту, по отцу зовут Николаева».
Фанни Михайловна, с разрешения Герасима Сергеевича, исполнила просьбу неизвестной матери, хотя об этом пришлось довести до сведения местной полиции, оставившей девочку на попечение дворянина Савина и отобравшей документы, выписку и записку для справок.
Справки наводили довольно долго и не достигли никаких результатов. Священник церкви Ермолая припомнил, что крестил года два тому назад девочку у полевой цыганки, предъявившей ему паспорт, из которого и выписано было звание матери.
По наведении справок в волостном правлении оказалось, что крестьянская девица Васса Андреева находится в безвестной отлучке.
На этом дознание года через два было прекращено и бумаги возвращены Фанни Михайловне.
Девочка тем временем обжилась в доме, поставленном, по желанию своей приемной матери, на барскую ногу.
Девочки скорее мальчиков свыкаются с обстановкой и даже отражают ее на себе.
Недаром же говорят, что все женщины родятся аристократками, чего нельзя сказать о мужчинах, на которых родовитость накладывает особую печать — аристократа нельзя не узнать в грязных лохмотьях в ночлежном доме, тогда как там же бывшую княжну трудно отличить от прачки, а между тем, с другой стороны, сколько прачек делались настоящими княгинями, не по имени только, но и по манере держать себя.
Зина тоже стала совсем барышней.
Она росла. Сперва ей наняли бонну, а затем гувернантку и учителя, и только когда ей минуло двенадцать лет, Фанни Михайловна последовала, в виду ее происхождения, советам мужа и отдала ее в гимназию.
Девочку приписали к московскому мещанскому обществу и дали фамилию Богдановой.
Она поступила прямо в третий класс и в описываемый нами год окончила курс первой ученицей, с золотой медалью.
Зина читала:
От женской волюшки
Потеряны ключи!
Какою рыбой сглотнуты,
В каких морях та рыбина
Гуляет… — Бог забыл…
В это самое время в дверях гостиной появился из своего кабинета, где он сидел за разбором только что привезенной почты, Герасим Сергеевич.
Время его сильно изменило, и хотя он был по-прежнему строен, так как некоторая полнота известных лет скрадывалась высоким ростом, но совершенно седой. Белые как лунь волосы были на голове низко подстрижены, по-английски. Бороды он не носил, а совершенно белые усы с длинными подусниками придавали ему сходство с известным портретом Тараса Бульбы.
Обыкновенно ясные и веселые темно-карие глаза, под несколько нависшими седыми бровями, были теперь мрачны.
Лицо его было бледно и расстроено и в самой манере входа в гостиную было видно раздражение.
Одет он был в драповый полухалат с шелковыми шнурами и шитых шелковых туфлях, а в руке держал длинную трубку с черешневым чубуком.
Это было тоже необычно.
По правилам дома, в гостиной, зале и столовой не курили, и это правило никогда не нарушал и сам хозяин.
Должно было случиться нечто необычайное, чтобы всегда корректный и строгий прежде всего, и кажется только исключительно, к самому себе, Герасим Сергеевич забыл оставить трубку в кабинете, аккуратно поставив ее на стоявшую там подставку с десятками этих орудий услады досуга наших предков.
— Что с тобой, Герасим Сергеевич? — удивленно подняла на него от работы глаза Фанни Михайловна, от которой не ускользнула ни малейшая подробность, указывающая, что с ее мужем что-нибудь случилось необычайное.
Зина прекратила чтение и тоже глядела на «дядю», как она звала Герасима Сергеевича, беспокойно-вопросительно.
— Что со мной, что со мной!.. — развел старик Савин руками, в одной из которых был чубук, а в другой раскрытое письмо.
— Виноват! — вдруг произнес он, заметив чубук, и быстро удалился из гостиной.
Обе женщины молчали и сидели, с недоумением глядя друг на друга.
Через минуту Герасим Сергеевич вернулся в гостиную без трубки, но с письмом в руке и подойдя к преддиванному столу, грузно опустился на кресло, противоположное тому, на котором сидела Зиновия Николаевна.
— Уф!.. — вздохнул он.
— Что такое? — с тревогой в голосе снова спросила Фанни Михайловна.
— А вот, что такое, полюбуйся, что проделывает твой любимец, кумир, сынок ненаглядный…
— Коля! — как-то простонала Фанни Михайловна.
— Ну, да, Коля, Колечка… Свет очей твоих… Прочти, полюбуйся.
Герасим Сергеевич почти перебросил жене письмо, которое он держал в руках, встал и нервной походкой стал ходить из угла в угол гостиной.
Фанни Михайловна жадно впилась в строки письма, писанного дорогой ей рукой любимого сына.
Наступило молчание, прерываемое лишь мягкими шагами Герасима Сергеевича.
— Бедный, бедный… — вырвалось, видимо, прямо из сердца Фанни Михайловны.
Герасим Сергеевич, находившийся в противоположном углу гостиной, быстро обернулся.
— Бедный, ты говоришь, бедный… Полтораста тысяч долга за его юнкерство в Петербурге я заплатил… Отправил в Варшаву, думал, что остепенится, радовался, что наконец он произведен в корнеты, и вдруг — опять столько же долгу, и… отставка… Корнет в отставке!.. Ха-ха-ха!
— Но ведь, Герасим Сергеевич, и ты…
— Что я, я, матушка, вышел в отставку для того, чтобы заниматься делом… Я служил, никогда не зная, что такое долг. У меня была наклонность к хозяйству…
— А может и Коля… — прервала его Фанни Михайловна.
— А может и Коля… — передразнил ее муж. — Ты все прочла?
— Нет…
— Так читай дальше… Увидишь, какое он хочет устроить хозяйство… Чем хочет порадовать родителей…
Фанни Михайловна снова углубилась в чтение письма, а Герасим Сергеевич снова продолжал свою прогулку из угла в угол.
— Бедный, бедный… — снова с вздохом произнесла Фанни Михайловна, складывая письмо, но не выпуская его из своих рук.
— Опять бедный… — встрепенулся Герасим Сергеевич. — Прокутить в три года триста тысяч, чтобы корнетом в отставке жениться на танцорке!..
— Но ведь он ее любит… — вставила Фанни Михайловна.
— Любит, любит!.. Я выбью из него эту любовь!.. Вот приедет, я с ним поговорю.
— Герасим Сергеевич… Он разоряет не меня. Мне скоро в могилу, — с собой не унесу, — но он разоряет братьев… Я заплачу, но я вычту из его части и отделю его… А об танцорке ему надо будет позабыть. Пусть лучше займется делом — хозяйством…
— Только ты, Герасим Сергеевич, не очень круто… лучше я с ним переговорю.
— И дашь свое благословение?..
— Нет, нет, если ты этого не хочешь…
— А ты бы хотела?..
— А может она хорошая девушка, по письму… Ведь бывает…
— По письму!.. — воскликнул Герасим Сергеевич и, махнув на жену безнадежно рукою, ушел к себе в кабинет.