ВОЗМЕЗДИЕ
Промелькнувший десяток лет не прошел, увы, бесследно для остальных героев нашего правдивого повествования.
Если на лучезарное, полное блеска и славы жизненное поприще светлейшего набегали, как мы знаем, тучки нерасположения государыни и гнетущих воспоминаний юности, то над головами других наших героев разразились черные, грозовые тучи.
Возмездие, которое ожидал Григорий Александрович Потемкин для князя Андрея Павловича Святозарова, началось и не для его одного.
Первою жертвою пал Степан Сидоров.
Мы оставили его в тот момент, когда он, неожиданно для самого себя, исполнил волю светлейшего удачно и легко, найдя не противоядие, которое ожидал, но даже поддержку в своей жене.
Ее быстрое согласие с одной стороны его обрадовало, так как он не на шутку перетрусил перед князем Потемкиным, но с другой оно заронило в его сердце против его жены какую-то едкую горечь.
Честный по натуре, имея на совести единственное пятно — страсть к женщине, которая сделалась его женой, и совершивший даже, повинуясь своей страсти, присвоение чужих денег, которые и перешли целиком в карман той же женщины, он не мог примириться, но даже радоваться гибели своей дочери.
В нем, простом человеке, нравственное чувство было гораздо развитее, нежели не только у его жены, но у всего тогдашнего так называемого «общества», в примерах которого она почерпнула и свой нравственный кодекс.
Он считал гибелью то, что Калисфения Фемистокловна признавала ее торжеством и с неба свалившимся счастьем.
Он не стал с нею препираться по этому вопросу, тем более, что не был в силах предотвратить гибель своей падчерицы — борьба с Потемкиным, особенно при знании последним его тайны, была бы с его стороны безумием.
Он понял только, насколько они с женой разные люди — понял только теперь, когда страсть к жене уже улеглась, и когда появился жизненный вопрос, который они решили с такою резкою противоположностью мнений.
До этих пор сперва отуманенный страстью, а затем ходивший как бы в угаре от осуществления его мечтаний, он идеализировал связавшую с ним свою судьбу женщину.
Теперь он прозрел и вдруг почувствовал себя страшно одиноким.
Его даже смутила мысль, что эта женщина, так охотно продающая свою дочь, могла продать себя и ему за деньги, — только продать, так как ведь деньги перешли к ней.
Он стал припоминать подробности своего сватовства, и разного рода мелочи, тогда незамеченные им в чаду влюбленности, теперь восстали перед ним подтверждающими эту мысль фактами.
Да ведь он и сам, — припомнил он, — считал деньги средством приобрести ее расположение. Для этого-то он только и присвоил их.
И он приобрел ее.
Когда его неправдой нажитый капитал из его укладки перешел в сундук Калисфении Фемистокловны, он был даже рад, так как цель, для которой были добыты им эти деньги, была достигнута, а они, сами по себе, жгли ему руки, пробуждая в нем тяжелые воспоминания.
Но никогда так ясно, как теперь, он не сознавал, что он купил свою жену.
Если он мог купить ее, то ранее мог купить и другой… Ранее… А почему не после него…
Его мысли как-то невольно перенеслись на его сына Андрюшку, которому был девятый год в исходе.
Страшная мысль: его ли это сын? — каплей раскаленного свинца капала на его мозг.
Он вспомнил князя Андрея Павловича Святозарова.
Степан Сидорыч сидел в спальне.
Жена повезла Калисфению в Аничков дворец.
Был вечер. В спальне было совершенно темно, и Степан Сидорович не зажигал огня. Среди окружавшего его мрака ему было как-то легче с его думами.
— Папа, ты здесь? — раздался детский голосок. Это вбежал Андрюша.
— Здесь, здесь, беги сюда, — сказал отец и в голосе его прозвучала радость.
Приход ребенка был совершенно во время.
Адское сомнение вдруг исчезло из души Степана Сидоровича, когда он ощупал в своих руках мягкую и шелковистую головку сына.
— Мой… мой, — прошептал он. — Вот для кого я буду жить… я не один…
— Что ты плачешь, папа? Как здесь темно, — пролепетал Андрюша, по-детски перескакивая от вопроса к выражению впечатления.
— Сейчас, голубчик, зажжем огонь, — сказал Степан Сидорович, и взял за одну руку сына, встал, подошел к комоду и зажег свечу.
— Ты плачешь, папа? — спросил ребенок, увидав катившиеся по щеке отца слезы.
Это были слезы облегчения от страшной мысли.
— Нет, нет, ничего, не плачу, — ответил отец, движением головы стряхивая с ресниц последние слезы. — Это я вспотел, очень жарко…
Степан Сидорович вынул фуляровый платок и вытер лицо.
— Здесь не жарко, — настойчиво проговорил мальчик. — Ты плачешь…
— Говорю тебе нет… Видишь, я смеюсь.
Степан Сидорович действительно засмеялся. Ребенок успокоился.
Вскоре вернулась Калисфения Фемистокловна. Восторженно она стала рассказывать о приеме, сделанном ей ее дочери Дарьей Васильевной Потемкиной и племянницами светлейшего. До мелочей описала роскошное убранство дворца, образ жизни, штат прислуги.
В рай, в рай, прямо в рай отвезла дочурку, — воскликнула она в конце своего рассказа.
Степан Сидорович слушал безучастно, но Калисфения Фемистокловна, вся под впечатлением так недавно минувшего, не заметила этого.
На другой день жизнь вошла в свою колею.
Отсутствие молодой Калисфении было, конечно, замечено посетителями, но на их вопросы отвечали уклончиво: одним говорили, что барышня больна, другим, что она поехала гостить к родственникам.
Исчезновение «барышни» вскоре не замедлило отразиться и на торговле, но Калисфения Фемистокловна не огорчалась этим, она вся была поглощена блестящей судьбой дочери.
Медленность Григория Александровича в окончательном устройстве этой судьбы ее страшно бесила и порой наводила на страшные сомнения.
«А вдруг она ему разонравится?» — задавала она сама себе вопрос, но тотчас, припоминая обольстительный образ своей дочери, решала его отрицательно.
«Что же он медлит?»
Этот вопрос оставался без ответа.
Ее успокаивало то, что князь балует ее дочь, делает ей подарки, подарки ценные.
«Приучает… деликатно… хочет, чтобы по-хорошему… — решила она. Только бы девка его не полюбила… Тогда… беда».
Калисфения Фемистокловна из откровенных разговоров с дочерью знала, что ей нравился Григорий Александрович.
— Я в него положительно влюблена! — раз сказала ей дочь.
— Влюблена, ну и Господь с тобой, будь влюблена… твой будет, от тебя не уйдет… — отвечала ей мать. — Только, смотри, не полюби его сильно…
— А что?..
— Да то, что женщина, которая ихнего брата полюбит, ни в грош ими не ставится; им надо, чтобы играли с ними в любовь, а ежели какая из нашей сестры по глупости да всерьез к ним привяжется, пиши аминь всему делу… Мужчина такой помыкать начнет, да потом и бросит, как ненужную тряпку… Помни это и люби только самое себя… Чай, если бы он, такой красивый да статный, не светлейшим бы был, а служил бы у нас в кондитерской, ведь не влюбилась бы в него?..
— Конечно, нет…
— Да если бы он тебя так не холил, подарков бы не дарил, а норовил бы с тебя взять… Мил бы он тебе был?
— Нет…
— То-то же, любить людей надо настолько, насколько они для нас хороши да угодливы… оно и выходит, что в них надо любить только одну себя… Поняла?
— Поняла…
— И заруби себе на носу, что если всерьез его не полюбишь, то он тебя всегда любить будет, и холить, и нежить, и дарить… а с любовью-то твоей и от ворот поворот укажет. Слушайся мать, она тоже ихнего брата насквозь видит…
— Я, мамаша, его так и не люблю, чтобы себя забыть… Это, по-моему, глупо…
— Истинно глупо, истинно глупо… Ты ведь у меня умница.
Мать нежно поцеловала дочь в голову.
Наконец, как мы знаем, Калисфения Фемистокловна дождалась…
Ее дочь перебралась на новоселье.
Судьба ее была упрочена. От нее зависело дальнейшее ее счастье.
Калисфения Фемистокловна не оставляла ее своими наставлениями и была довольна послушанием молодой женщины. Вскоре она почти совсем переселилась на Васильевский остров.
Степан Сидорович не особенно огорчался отсутствием жены. Он всецело был занят кондитерской, в которую пригласил, в качестве продавщицы, красивую шведку, и своим сыном.
Дела в кондитерской, с появлением за прилавком шведки, пошли лучше.
К сыну Степана Сидоровича пригласили учителя. Мальчик занимался прилежно.
Ему уже был одиннадцатый год в исходе. Отец им не нарадовался.
Наряду с грамотой и науками, он стал приучать его и к торговле, рассчитывая передать ему дело кондитерской.
Вдруг громовой удар разразился над головой Степана Сидоровича…
Дело было на первой неделе великого поста.
Во время масленницы он, по усиленным просьбам сына, водил его несколько раз на площадь Большого театра, где в описываемое время происходили народные гулянья, построены были балаганы, кружились карусели, пели песенники на самокатах и из огороженной высокой парусины палатки морил со смеху невзыскательных зрителей классический «петрушка».
Мальчик страшно увлекался этими зрелищами, и отец был доволен, видя разгоревшиеся щечки и блестящие глазки своего Андрюши.
Последний раз они были на балаганах в прошлое воскресенье. Вечером еще этого дня мальчик с радостным волнением передавал отцу пережитые впечатления, а наутро другого дня он уже не мог поднять головы от подушки.
У Андрюши, видимо простудившегося, открылась, как тогда еще по старинному называли, сильная «огневица».
Испуганный отец бросился сперва за докторами, а затем за матерью.
Несколько лучших врачей того времени явились к постели больного мальчика, прописали лекарство, предписали тщательный уход.
— Болезнь заразительная, — заметили они.
Калисфения Фемистокловна, приехавшая, по уведомлению мужа, узнав об этом, страшно перепугалась.
Она была чрезвычайно мнительная, а тут еще могла быть опасность заразиться не только самой, но перенести болезнь в дом дочери.
Это соображение пересилило в ней любовь к сыну, если только она была в ее холодном сердце, и она, дав мужу несколько советов, уехала обратно на Васильевский, даже не взглянув издали на больного Андрюшу.
Степан Сидорович совершенно обезумел.
Вместе с приглашенной сиделкой проводил он дни и ночи у постели метавшегося в бреду сына.
Чутко прислушивался он к неровному горячечному дыханию ребенка и каждый стон его смертельною болью отзывался в его сердце.
Врачебная наука оказалась бессильна.
После наступившего кризиса, больной стал слабее и слабее с каждым днем.
Только тихое, еле слышное дыхание указывало некоторую жизнь в этом, обтянутом кожей скелете, в которого превратился еще месяц тому назад цветущий, пылающий здоровьем мальчик.
Степан Сидорович был тоже неузнаваем.
С поседевшими волосами на голове и бороде, с осунувшимся желто-восковым цветом лица и порою бессмысленно блуждавшими, всегда полными слез глазами, он производил страшное впечатление.
Платье сидело на нем как на вешалке.
Даже не особенно чувствительная к болезни сына и горю мужа Калисфения Фемистокловна, заехавшая как-то раз в кондитерскую и беседовавшая с мужем через отворенную дверь комнаты, воскликнула:
— Да отдохни ты, на кого ты стал похож, ведь краше в гроб кладут…
Степан Сидорович только махнул рукой.
Наконец, настал самый страшный момент.
Это было под утро.
Андрюша вдруг страшно заметался по постели, открыл свои так недавно блестящие и веселые глазки, теперь отражавшие вынесенные страдания, но, вместе с тем, и какой-то неземной покой.
Отец наклонился к нему.
Андрюша обвил его шею своими исхудалыми ручонками и прошептал:
— Папа, па…
Он не окончил.
Из его, как бы пустой груди вырвался тяжелый, напряженный вздох. Голова как-то странно откинулась на сторону.
В открытых, глубоко ушедших от худобы лица в орбиты глазах отразился вечный покой.
В объятиях отца лежал холодный труп сына.
— Возмездие! — вскрикнул дико Степан Сидорович и, почти бросив бездыханного сына на кровать, вскочил и вышел из комнаты, а затем и из дому, как был, без шапки и без верхнего платья.
Сына похоронили без него.
В кондитерскую и к себе на квартиру он более не возвращался.
Прошло около месяца, и даже предпринятые розыски как в воду канувшего Степана Сидоровича не привели ни к чему.
Калисфения Фемистокловна наскоро с убытком продала кондитерскую и вывезла лучшие вещи из обстановки, находившейся при ней, квартиры, к дочери. Остальное все было продано вместе с кондитерскою.