ПРИЕЗЖИЙ

В самый день Крещенья 1797 года, ранним утром, к воротам одного из домов Большой Морской улицы, бывшей в то время, к которому относится наш рассказ, одной из довольно пустынных улиц Петербурга, лихо подкатила почтовая кибитка, запряженная тройкой лошадей, сплошь покрытых инеем. На дворе в этот год стоял трескучий мороз, поистине «крещенский».

Кожаный полог кибитки откинулся и из нее выглянуло молодое, красивое лицо мужчины, еле видневшееся из-под нахлобученной меховой шапки и медвежьей шубы с поднятым воротником; мех шубы и шапки был также покрыт сплошным инеем.

— Здесь? — спросил сидевший приятным баритоном.

— Так точно, ваше благородие, шестой дом, вправо, как сказывал бутарь… Карповичев… — отвечал ямщик, слезая с козел и обеими руками в кожаных рукавицах, ударяя себя по полушубку… — Ну и морозец… злыдня… — добавил он, как бы про себя.

Седок тоже вылез из кибитки и остановился в недоумении; видно было, что он не знает, куда ему идти, что он в первый раз очутился на этой улице Петербурга. Это отразилось на всей его фигуре, имевшей вид вопросительного знака.

— Да вот поспрашайте, ваше благородие, господина офицера… может они еще доподлиннее знают…

Из ворот дома, действительно, выходил армейский офицер.

— Позвольте обеспокоить вас вопросом, — обратился к нему приезжий.

— Что прикажете?

— Это дом Карповичева?

— Этот самый.

— А не известно ли вам, где тут проживает отставной гвардии полковник Иван Сергеевич Дмитревский…

— Квартира почтеннейшего Ивана Сергеевича, — отвечал офицер, — находится во дворе, первое крыльцо направо, во втором этаже.

Офицер поклонился и пошел своей дорогой. Приезжий бросил ему в догонку: «Благодарю покорно!» — и сунув в руку ямщика какую-то ассигнацию, захватил из кибитки небольшой дорожный мешок и быстро вошел в ворота.

Ямщик расправил ассигнацию, оказавшуюся пятирублевой, снял шапку, видимо по привычке, хотя давшего ему бумажку уже не было на улице, сунул ассигнацию за пазуху, потом еще раза два ударил себя по полам полушубка, сплюнул в сторону и взобравшись на облучек, крикнул:

— Ну, желанные!

Лошади повернули назад и шагом отъехали от ворот дома, под которыми скрылся приезжий.

Поднявшись во второй этаж, приезжий дернул за звонок парадной двери. Степенный камердинер, одетый в платье военного покроя, отворил ему дверь.

— Дядя дома, Петрович?

— Никак нет-с… Пожалуйте, — засуетился слуга и взял дорожный мешок приезжего.

— Так рано и уже не дома… Я слыхал у вас тут, в Питере, спят до обеда.

— Было, Виктор Павлович… было-с… только теперь все прошло и быльем поросло… Сам государь с пяти часов вставать изволит, ну, за ним, знамо дело, и все господа.

— Но, ведь, дядя не служит.

— Никак нет-с, в отставке…

— Так куда же он в такую рань?..

Задавая эти вопросы, молодой человек с помощью камердинера разоблачился и вошел в зал, а затем в кабинет. Квартира состояла из нескольких комнат, убранных с комфортом; от каждой вещи дышало достатком ее хозяина.

— И какой же вы, Виктор Павлович, красавец стали, просто загляденье, — искренним тоном заметил камердинер.

Молодой человек вспыхнул от этого комплимента.

— Чем же?

— Как чем же; да всем взяли, и ростом, и дородством, и лицом, и станом…

Краска смущения сменилась довольной улыбкой на губах приезжего, над которыми виднелась темная, видимо, несколько дней небритая полоса щетинистых усов.

Петрович был прав. Виктор Павлович Оленин действительно отличался той выразительной мужской красотой, которая невольно останавливает на себе внимание каждого.

Высокого роста, пропорционально сложенный, с выразительным энергичным лицом, которому придавали какое-то светлое выражение большие карие глаза, глядевшие из-под густых ресниц.

Шапка густых каштановых волнистых волос не закрывала открытый высокий, как бы выточенный из слоновой кости лоб.

Яркий румянец пробивался сквозь нежную, как у девушки, кожу щек, оттененных, как и верхняя губа, темною небритою полосою волос, идущей от ушей к подбородку.

Оправившись от смущения, произведенного на него восторженным восклицанием Петровича, Виктор Павлович бросился в кресло.

— Чайку или кофейку прикажите? — спросил Петрович, остановившись у двери.

— Что есть… Да дядя-то скоро вернется?

Петрович ответил не сразу. Он озабоченно почесал затылок.

— Ты что-то скрываешь… Что случилось? — недоумевающе вопросительным взглядом окинул приезжий на самом деле, видимо, чем-то смущенного камердинера.

— Да уж видно надо докладывать все… — с решимостью в голосе отвечал Петрович. — Над дяденькой вашим, кажись, беда стряслась.

— Какая беда?

— Какая, не нам то видать, а только чует мое холопье сердце, что беда не малая…

Виктор Павлович вскочил с кресла.

— Да говори же толком, что случилось… какая беда?

— Сегодня утром, они еще в постеле прохлажались, да книжку почитывали, пришел к ним Петр Петрович Беклешев, в мундире и при шарфе, перед крещенским зимним парадом… и говорит ему еще шутя: «Вот, право, счастливец! Лежит спокойно, а мы будем мерзнуть на вахт-параде». Посидели это они минут с десять и ушли. Дяденька-то ваш Иван Сергеевич опять за книжку взялись, читать стали, как вдруг снова раздался звонок. Я бросился отворять, да так и обомлел, словно мне под сердце подкатило… Прибыл сам Николай Петрович…

— Это кто же?

— Архаров, наш военный генерал-губернатор… он вторым считается, первый-то его высочество, цесаревич…

— Что же дальше?

— Вошли они к дядюшке вашему прямо в спальню и так учтиво попросили их тотчас же одеваться и с ними ехать… Дяденька ваш сейчас же встали, а я уж приготовился их причесывать, делать букли и косу и пудремантель приготовил, только Николай Петрович изволили сказать, что это не нужно… Дяденька ваш наскоро надел мундир и в карете Николая Петровича уехали, а куда неведомо… Меня словно обухом ударило, хожу по комнатам словно угорелый, так с час места ходил, вы и позвонили…

— Вот оно что… — промолвил Виктор Павлович и, видимо, от внутреннего волнения стал щипать себе небритый ус. — Только из-за чего-то это могло выйти?

— Не могу знать…

— Значит, у вас здесь пошли строгости?..

— Да как вам доложить, Виктор Павлович, строгости, не строгости, а на счет прежнего вольного духа — крышка. Государь шутить не любит; он на улице за один раз офицера в солдаты разжаловал, а солдата в офицеры произвел…

— Как так?

— Да так-с… едет он раз, батюшка, в саночках и видит, что армейский офицер идет без шпаги, а за ним солдат несет шпагу и шубу. Остановился государь около солдата, подозвал его и спрашивает, чью несет он шубу и шпагу. «Офицера моего, — отвечал солдат, — вот того самого, который идет впереди». «Офицера! — воскликнул государь. — Так поэтому ему стало слишком трудно носить свою шпагу и ему она видно наскучила. Так надень-ка ты ее на себя, а ему отдай с портупеем штык свой: оно ему будет покойнее». Вот как он, батюшка наш, справедливо рассудил.

— Оно и правда, что справедливо, — заметил молодой человек. — Офицер обязан уважать свое достоинство и не подавать примера солдатам в изнеженности и небрежении к своим служебным обязанностям.

— Так, так, Виктор Павлович, и золотая же у вас голова… Молоды, а на счет рассуждений старика за пояс заткнете…

— Ну, опять пошел выхваливать… — остановил его Виктор Павлович.

— И во все, во все он, батюшка, до тонкости входит… Подносили тут наши купеческие бороды ему хлеб-соль… Принял он от них с лаской, только вдруг и говорит им: «А ведь вы меня не любите». Обомлели бороды, стоят, молчат; наконец, один, который поумнее, молвит: «Напрасно, государь-батюшка, так мыслить изволишь, мы тебя искренно любим, как и все прочие твои подданные». — «Нет, — повторил государь, — это неправда. А вы меня не любите, и я вам изъясню сие: я заключаю о любви каждого ко мне по любви его к моим подданным и думаю, что когда кто не любит моих подданных, также не любит в лице их и меня. А вы-то самые и не любите их; не имеете к ним жалости, стараетесь во всем и всячески их обманывать и, продавая им все неумеренной и не в меру высокою ценою, отягощаете их выше меры, а нередко бессовестнейшим образом, и насильно вынуждаете из них за товары двойную и тройную цену. Доказывает ли сие вашу любовь к ним? Нет, вы их не любите; а не любите их, не любите и меня, пекущегося о них, как о детях своих…» Сказал это им государь и замолчал. Купцы-то наши тоже молчали, да и что говорить им было против речей справедливых. Государь посмотрел на них, улыбнулся и сказал: «Таким-то образом, мои друзья! Если хотите, чтобы я был уверен в любви вашей ко мне, то любите моих подданных и будьте с ними совестнее, честнее и снисходительнее…»

— Ну, и что же, подействовало?

— Еще как; теперь те товары, к которым прежде приступу не было, по божеской цене продают… Пронял их, толстопузых, государь-батюшка…

— Если так, то чего же ты боишься за дядю?.. За ним, чай, вины особой нет, а из всего я вижу, что государь строг, но справедлив.

— И как еще справедлив, справедливее и быть нельзя…

— Вот видишь, ты сам согласен, а давеча меня испугал относительно дяди…

— А все боязно, больно это скоро случилось… Неровен час.

— Посмотри, что он скоро вернется и даже, быть может, с Царскою милостью…

— Дай Бог, кабы вашими устами да мед пить… А кофейку я вам подам… — заторопился Петрович и вышел из кабинета.

Хотя Виктор Павлович и успокаивал Петровича относительно внезапного увоза дяди генерал-губернатором, но на сердце у него тоже не было особенно покойно.

«Неровен час!..» — припомнилось ему замечание Петровича.

— Что он будет тогда делать? Вся надежда его была на дядю… Его нет и все может рушиться… Что предпримет он? У кого спросит совета? Как выпутается из беды.

«Примета эта верная…» — мелькнуло у него в голове.

Он вспомнил, что, поворотив на Большую Морскую, он увидал идущего горбуна.

Горбатые люди внушали ему какой-то панический страх и встреча с ними всегда предвещала ему несчастье.

В воспоминаниях его раннего детства играл роль горбун и, быть может, антипатия к ним и была впечатлением, произведенным на его детский мозг этим первым, встреченным им в своей жизни горбуном.

Владимир Павлович стал ходить по кабинету и затем прошел в спальню.

Там был еще беспорядок.

Петрович, видимо, ошеломленный внезапным увозом своего барина, не привел в порядок этой комнаты. Постель была раскрыта. На столике около нее лежала французская книга.

Виктор Павлович машинально взял ее и стал перелистывать. Это была «La conjuration de venise, par Saint-Real».

Он заинтересовался книгой, и взяв ее с собой, снова прошел в кабинет.

Вскоре туда подал ему Петрович кофе со сливками и с печеньем. Виктор Павлович почти насильно принудил себя выпить чашку кофе и съесть сухарь. Несмотря на то, что он был с дороги, ему не хотелось есть. Отсутствие дяди его начинало беспокоить не на шутку.

«Может быть Петрович знает!» — мелькнуло в его голове.

— Петрович! — крикнул он.

— Что прикажете? — появился тот из спальни, за уборку которой только что принялся.

— Похвисневы здесь?..

— Генерал Владимир Сергеевич с барыней и барышнями?..

— Здесь…

— А где живут?

— Далеко-с… У Таврического сада… почти что за городом… свой домик купили-с…

У Виктора Павловича отлегло от сердца.

«Они здесь, а он сюда приехал для них и лучше сказать для нее… Ну, а та, другая?..» — вдруг восстал перед ним грозный вопрос.

Петрович снова скрылся в спальню. Оленин, бросив книгу, откинулся на спину кресла и весь отдался тяжелым воспоминаниям и радужным мечтам.