В КАБИНЕТЕ
Виктор Павлович сел в кресло и задумался. Иван Сергеевич стал медленно ходить по кабинету. Видимо, он что-то обдумывал и соображал.
Оленин, между тем, воссоздал в своем воображении только что пережитую им встречу со своей женой.
Он отдавал и теперь дань увлечению ее чисто животной, плотской красотой, он понимал, что эта женщина может заставить человека ради одного момента обладания решится на все. Даже во время этого, только что окончившегося рокового свидания, когда она наносила ему оскорбления за оскорблениями, когда в тоне ее голоса слышалось глубокое презрение, были моменты, когда он готов был броситься к ее ногам и целовать эти ноги, готовые спокойно и равнодушно втоптать его в грязь.
Он понимал, впрочем, по горькому опыту, что это чувство пройдет тотчас после успокоения разбушевавшейся страсти, и что эта женщина сделается ему противной, как делается противно полное пряностей блюдо, ароматный пар которого ласкает обоняние, возбуждает аппетит, но после которого во рту остается какая-то неприятная горечь.
Близость к этой женщине наполняла голову каким-то туманом. Ее ласки были тяжелым кошмаром в форме приятного до истомы сновидения, после которого просыпаются с тяжелой головой и разбитыми нервами.
Это и заставило его избегать ее, чего нельзя было при жизни в одном городе, и он убедил ее уехать в Варшаву, а сам вскоре отправился в Москву.
Тут мысли Виктора Павловича переносятся на другую встреченную им девушку.
Русская красавица в полном смысле этого слова, с тем взглядом, дарящим, согласно русской пословицы, рублем, с тою нежащею теплою ласкою, которая необходима для человека, как чистый воздух и чистая вода.
Такова, показалась ему, была Зинаида Владимировна Похвиснева. Его потянула к ней какая-то сила, даже не любви, а немого обожания. Он считал ее чем-то неизмеримо выше себя, чем-то таким, перед чем можно лишь благоговейно преклоняться.
Он был влюблен, очарован. Видеть ее стало для него потребностью, ее взгляд, ее улыбка доставляли ему до сих пор им неизведанное духовное наслаждение.
Он, конечно, ее идеализировал, как все влюбленные.
Сделаться ее мужем было для него недосягаемым блаженством, не в смысле прав супруга, а в смысле постоянного беспрепятственного созерцания своего кумира.
Он сознавал недосягаемость этого счастья, и силою воли боящегося оскорбить свое божество влюбленного человека скрывал свои чувства от всех, и тщательнее всего от самой Зинаиды Владимировны.
Его ухаживание за ней, пока между им и ей стоит эта, только что ушедшая женщина с огненным взглядом, казалось ему оскорблением этой божественной девушки.
О, как он ненавидел порой в Москве эту помеху его счастья — Ирену.
Из-за этой глухой ненависти он бросил нераспечатанными те два письма, которые каким-то неведомым для него путем попали снова в руки писавшей их.
«Как могло это случиться?» — возникал в его уме вопрос.
«Вероятно он был окружен подкупленными ее слугами… От этой женщины станется все…» — тотчас и ответил он сам себе.
Любила ли, по крайней мере, его Ирена?
Она говорила это и, по-своему, она любила его. Она любила в нем доставляемый им комфорт, богатство, она любила в нем его красоту, силу, здоровье. Она любила в нем все, что было нужно для нее, без чего она не могла обходиться, жить.
Разве это любовь?
Его внутренний мир для нее не существовал, ей не было дела ни до его горя, ни до его радости.
Не то та, другая.
Он не знал, он не смел даже думать, что она любит его, но он припоминал иногда обращенные на него ее взгляды, казалось, проникающие прямо в душу, вливаюшие в нее живительный бальзам, дарящие покой и светлую радость.
Его разбитое существование поддерживала мысль, что Ирена кем-нибудь увлечется и согласится на окончательный разрыв. Он возлагал надежду на поездку в Варшаву, он не отказывал ей в деньгах, даже сокращая личные расходы. Он думал, что она там, среди своих соотечественников, встретится с кем-нибудь, кто заставит ее забыть о нем, оставит его в покое. Он готов был ее обеспечить половиной своего состояния… Он даже сказал ей это.
Тогда он был бы свободен и его кумир принадлежал бы ему.
Он знал, по отношению к нему семейства Похвисневых, что ни Зинаида Владимировна, ни ее родители ничего не имели бы против его предложения.
И вдруг, увы, все рушилось!
Он не успел даже побывать у Похвисневых, как появилась Ирена с своими грозными предписаниями. И все надо было исполнить.
Более всего бесило Виктора Павловича то, что внутренне он ничего не имел в настоящую минуту против переезда под одну кровлю с Иреной.
Годичная разлука сделала то, что она имела для него прелесть новизны.
Ее очаровательный образ носился перед ним и почти застилал собою образ Зинаиды Владимировны.
Он знал, повторяем, что это временно, но его бесила эта двойственность его природы.
— Послушай, Виктор! — вдруг подошел к нему Иван Сергеевич. — Я не любопытен и не хочу совершенно знать, какая тайна соединяет тебя с этой женщиной, которая называет себя твоей женою, которую ты назвал так несколько минут тому назад, но, быть может, я могу помочь тебе выпутаться из такого, видимо, двусмысленного положения, тогда, пожалуйста, располагай мною…
Оленин поднял голову.
— Милый дядя, я не знаю, как благодарить тебя за доброе слово… но ты мне помочь не можешь…
— Ты думаешь?.. У меня есть связи, знакомство…
— Увы, никто не поможет…
— Уж и никто…
— Ты прав, не никто… Один человек мог бы мне помочь.
— Кто же это?
— Государь.
— Государь… — повторил Дмитревский. — Ну, это значит, конечно, никто, потому что государь у нас не потворщик любовным шашням… В этом отношении он более чем строг, и едва ли найдется человек даже из очень близких к нему, который решился бы доложить ему о подобном деле…
— Увы, я знаю это сам, и она это знает… — опустил голову Виктор Павлович.
— Что же ты намерен делать?
— Исполнить ее волю.
— В чем же состоит она, можно полюбопытствовать?..
Оленин рассказал вкратце желание Ирены Станиславовны.
— Ее нельзя назвать требовательной, — заметил Дмитревский.
— Ты думаешь?
— Я не только думаю, но это очевидно, другая потребовала бы открытой совместной жизни.
— Это было бы лучше.
— То есть как лучше?..
— Так, это не было бы тем дамокловым мечом, который теперь висит надо мною и не дает мне дышать спокойно. Она это знает… Я ей предлагал обвенчаться — она отказалась.
— Вот как!
— Да, она знает, что тогда я буду ее господином, а теперь я ее раб.
— Но в чем же дело? — невольно спросил Иван Сергеевич.
— Я не могу этого сказать тебе.
— Мне?
— Ни тебе, никому на свете.
— Но почему же? Ведь я не пойду доносить, — обиделся старик.
— Не то… Это тоже одно из ее условий.
— Но она не узнает.
— Она узнает все.
— Ты ею напуган, как малый ребенок.
— Ты ее не знаешь… Наконец, я дал ей только сейчас честное слово.
— Это другое дело. Я не настаиваю.
Оба снова замолчали.
Дмитревский стал по прежнему ходить медленным шагами по кабинету, а Оленин снова погрузился в свои думы.
— Письмо! — вошел в кабинет Петрович и подал на подносе Ивану Сергеевичу большой конверт, запечатанный круглою печатью черного сургуча.
Дмитревский взял письмо и сел на диван. Сломав печать, он вынул из конверта в четверо сложенный лист толстой бумаги, развернул его и стал читать.
— Это касается и меня, и тебя, Виктор, — сказал он, окончив чтение.
— Меня?
— Это письмо от Архарова; он пишет, что завтра выйдет высочайший приказ о назначении меня товарищем министра уделов, а относительно тебя пишет, что он говорил государю и его величество благосклонно отнесся к причине, задержавшей тебя в Москве. На днях он уведомит тебя, когда можно представить тебя государю… Ты будешь — он, по крайней мере, надеется — принят снова на службу в гвардию, тем же чином…
— Не забыл… Спасибо ему… А тебя, дядя, поздравляю от души.
— Есть с чем… Я даже не знаю, что я буду делать… В этом министерстве уделов, я, кажется, буду не у дела…
— С твоей-то светлой головой, да ты сразу обнимешь всю их канцелярскую премудрость…
— Однако, своего дела ты не хочешь доверить рассудить этой светлой голове, — съязвил Иван Сергеевич.
— Дядя, — укоризненно начал Оленин.
— Молчу, молчу, я пошутил.
В это время раздался звонок.
Оказалось, пришли два бывших сослуживца-товарища Дмитревского, Беклешов и князь Друцкой. Дмитревский познакомил их со своим племянником.
Хозяин стал рассказывать гостям о своем трехдневном аресте, о двукратном представлении государю, обеде во дворце и наконец предстоящем назначении.
Подали шампанское и поздравили нового будущего товарища министра.
Разговор перешел к злобе дня — реформам нового царствования.
— Цесаревич Александр — правая рука своего отца в делах правления, — заметил князь Друцкой.
— Еще бы! После того, более чем доблестного поступка, которым он проявил свою сыновнюю преданность, государь, говорят, не чает в нем души, — проговорил Беклешов.
— А что такое? — спросил Оленин.
— Разве вы не знаете? Впрочем, вы долго были в отсутствии. Еще в последние месяцы царствования покойной императрицы распространилась повсеместная, хотя и тайная, молва, что государыней оставлена духовная, по которой наследником своим она назначает своего внука Александра Павловича, минуя сына. Духовная доставлена была в сенат, для вручения после ее смерти великому князю Александру Павловичу, и действительно была вручена ему.
— Что же он? — спросил заинтересованный Виктор Павлович.
— Он поступил, как достойный внук Екатерины и предпочел долг сыновний своей собственной выгоде и завещанию своей августейшей бабки. Он пошел прямо к своему отцу и упал перед ним на колени, держа в руках запечатанный пакет с этим завещанием, при чем сказал великие слова: «Се жертва сына и долг к отцу! Делайте с ним и со мною что вам угодно».[1] Этот благородный поступок так тронул государя, что он со слезами на глазах обнял своего сына и спросил его, что он желает, чтобы он для него сделал. Великий князь пожелал только быть начальником над одним из гвардейских полков и пользоваться отеческою любовью государя. Вот как поступил цесаревич, — закончил рассказчик.
— Едва ли это правда, — заметил Дмитревский. — Хотя, действительно, после того, как цесаревич назначен был полковником в семеновский полк и первый присягнул своему отцу, а за ним вся гвардия, на него посыпались милости государя и он поручил ему важнейшие должности в государстве.
— Он их и достоин; несмотря на свою молодость, он одарен великими качествами ума и сердца; даже, если то, что я рассказал, и не было на самом деле, а только слух, который, однако, упорно держится повсеместно в народе, — заметил Беклешов. — Люди лгут и я тоже.
— Но как же народ относится к этому поступку цесаревича? — спросил Оленин.
— Он благословляет его, так как всякий благомыслящий сын отечества легко мог предусмотреть, государь мой, что такой случай мог бы произвести бесчисленные бедствия и подвергнуть всю Россию неисчислимым несчастиям, — отвечал князь Друцкой.
— За это, говорят, и Самойлов пожалован орденом и четырьмя тысячами душ крестьян; уверяют, что государь этой милостью исполнил лишь волю своей покойной матери, — заметил Беклешов.
— Самойлов… Он был генерал-прокурором? — спросил Дмитревский.
— Да. И он-то, как говорят, и внес завещание государыни в сенат, а затем вручил его цесаревичу.
— Сенат знал о содержании этого завещания?
— Нет, оно было внесено в запечатанном конверте.
— Я утверждаю, что это пустая молва. Просто анекдот, — заметил Иван Сергеевич.
— Если и анекдот, то он указывает на мнение народа о цесаревиче, как о человеке, способном на высокодоблестный поступок.
— Это несомненно, народ не обманывается, — кивнул головою Дмитревский.
Беседа продолжалась еще несколько времени, а затем гости простились и ушли.
— Я сейчас поеду, дядя!.. — дрогнувшим голосом сказал Виктор Павлович, взглянув на часы.
Был шестой час вечера.
— Поезжай, но помни, если что понадобится, обратись ко мне, — сказал Иван Сергеевич.