УЛЫБКА ФОРТУНЫ
Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, перебравшись вскоре после коронационных торжеств в Москве на берега красавицы Невы, был далеко недружелюбно принят северной Пальмирой.
Если Москва была для него доброю родною матерью, то Петербург он мог пока без преувеличения назвать злою мачехою.
Приехав из Белокаменной с небольшими средствами, оставшимися от широкой московской жизни, он в расчетливом и холодном Петербурге далеко не встретил такого радушия, какое оказывала ему старушка Москва, двери гостиных великосветского общества отворялись туго, сердца же петербургских женщин не представляли из себя плохо защищенных касс, какими для красавца-графа были сердца многих москвичек, а сами отворялись только золотым ключом.
Сделав визиты Груберу и другим иезуитам и некоторым членам польской колонии в Петербурге, он был принят с предупредительною славщавою любезностью, под которой таился холод себялюбия и мелочного расчета.
Он был засыпан обещаниями покровительства и помощи, и сначала этот бенгальский огонь любезности произвел на него чарующее впечатление, и прошло довольно продолжительное время, пока смрадный дым застелил блестящую картину. Он раскусил этот город, город обещаний по преимуществу.
Граф не преминул сделать визит единственному знакомому ему семейству в Петербурге — Похвисневым. И тут, однако, его постигла неудача.
Его приняла Ираида Ивановна; Зинаида Владимировна была во дворце.
Начиналось знаменитое наступление на Нелидову, окончившееся ее отъездом.
Совершенно отуманенная блестящей карьерой, открывающейся перед ее дочерью, генеральша Похвиснева третировала титулованного гостя даже несколько свысока. Титул его потерял для нее прежнее обаяние.
Казимир Нарцисович, посидел несколько минут, откланялся. Он, затем, заезжал несколько раз, но Зинаиду Владимировну не заставая — она продолжала пребывать во дворце.
— Ее величество так привязалась к Зинаиде, что положительно не может пробыть без нее и часу, она совершенно отняла у меня дочь… Я даже на днях заметила это ее величеству… — с напускною небрежностью, вся внутренне сияющая от счастья, сказала ему Ираида Ивановна в один из этих визитов.
Он искал и добился разрешения представиться бывшему польскому королю Станислову Августу.
Но король был в это время болен и представление было отложено в дальний ящик.
В таком положении были дела графа Свенторжецкого, когда прибыло посольство мальтийских рыцарей, а с ним и Владислав Родзевич, с которым граф познакомился в Риме, в период самого разгара траты русских денег, и сошелся на дружескую ногу.
Родзевич ввел его к сестре и, как мы знаем, представил Генриетте Шевалье.
Последняя услуга приятеля оказалась крупной. Он произвел впечатление на француженку, и несколько слов, сказанных о нем Кутайсову, как мы видели, должны были сыграть большую роль в судьбе графа Казимира, как кратко называли его среди поляков.
Граф Свенторжецкий жил на Васильевском острове, на углу 8-й линии и Большого проспекта.
Он занимал несколько комнат в довольно большом деревянном доме, принадлежавшем двум сестрам дворянкам Белоярцевым.
Елизавета и Надежда Спиридоновны, так звали хозяек графа, были уже в это время древние старушки-девицы.
Дом их стоял в глубине палисадника, а ко двору примыкал густолиственный сад, наполненый старыми развесистыми яблонями, заглохшими в густой траве.
Весь Васильевский остров знал сестер Белоярцевых и, главным образом, по их отцу, Спиридону Анисимовичу, славившемуся на весь Петербург необыкновенной силой. Он был очень рослый и тучный мужчина.
Старики рассказывали, что в его сапоги вмещалась целая мера овса. Бывало, он летом ляжет отдохнуть в своем саду, где, с его же разрешения, всегда гуляли дети соседей. Ребятишки окружат его и начнут просить, чтобы он посадил их к себе на живот. Он согласится, втянет живот в себя и задержит дыхание. Но лишь только несколько шалунов усядутся на его живот, он вдруг освободит дыхание, выпустит живот и ребятишки летят как мячики в разные стороны.
Однажды на его двор ставили к воротам новую дубовую верею. Тогдашние дубы не то, что нынешние, а для верей уже и обыкновенно берется что ни на есть самый толстый дуб. Десять человек мужиков с самого раннего утра возились с вереею, спустили ее в яму, но никак не могли установить ее как следует. Бились, бились, да, наконец, и из сил выбились.
Проходил в это время Спиридон Анисимович по двору.
— Бог помощь, мужички, — сказал он, подходя к ним, — чего вы тут трудитесь?
— Да вот, батюшка, Спиридон Анисимович, все с дубом не уладим. Всунуть-то мы всунули его, черта, в яму, а повернуть-то и не повернем.
— Отощали, мужички, видимо, отощали, — заметил Спиридон Анисимович, — пора обеденная… Подите-ка, мужички, лучше пообедайте, отдохните: соберетесь с силами, так и работа пойдет веселее.
Выслушали мужички умную речь, переглянулись промеж себя, почесали в затылках и пробормотали:
— Пойдем, что ли, ребята, обедать!
Бросили рычаги, поклонились барину и пошли. Когда мужики ушли, Спиридон Анисимович, оставшись один, подошел к столбу, обхватил его могучими руками, приподнял, да и поставил на место.
Таков был отец девиц Белоярцевых. Он умер в глубокой старости, за несколько лет до начала нашего рассказа.
При нем дочери дожили до старости. Он слышать не хотел об их замужестве, так как обе они занимались хозяйством и рано овдовевшему отцу жилось с ними как у Христа за пазухой.
Лет за десять до своей кончины, он однажды, вернувшись со своей обычной послеобеденной прогулки, к великому изумлению своих дочерей, привел с собою трехлетнюю девочку, со страхом державшуюся за огромную ручищу Спиридона Анисимовича.
— Вот вам, зовут Марьей, по отчеству Андреева… Пусть живет… На сиротскую долю хватит, а вам забава.
И Маша стала жить.
К моменту нашего рассказа, это была красивая, пышная блондинка, с льняными волосами и несколько матовой кожей на миловидном личике, освещенном светящимися, задорными голубыми глазками. Нежный румянец оттенял белизну щек, а высокая грудь колыхалась под всегда чистеньким, даже нарядным платьицем.
Обе старухи положительно молились на нее. Они, кроме того, исполняли завещание своего отца.
Умирая, он поручил им хранить, как зеницу ока, свою любимицу…
— Десять тысяч рублей ей на приданое, да выбирайте жениха с опаскою, народ ноне пошел другой, лоботрясы, прощалыги.
Это были последние слова Спиридона Анисимовича.
Свежесть и красота Маши, или как ее звали слуги, Марьи Андреевны, была разительным контрастом с безобразием ее «тетенек», как она звала Белоярцевых.
Последние были очень некрасивы и сами они и вся обстановка их были чересчур неопрятны.
Впрочем, они опустились так после смерти отца, сильно повлиявшей на обеих сестер, проживших со стариком более полувека.
Они занимали в доме одну комнату и почти весь день сидели на своих почерневших от времени дубовых кроватях, на перинах, покрытых ситцевыми на вате одеялами.
Тут же стоял простой сосновый стол.
Одна из них имела на голове колтун, висевший свалявшимися клочьями, а у другой живот был так велик, что, когда нужно было обедать, она, положив на живот салфетку, ставила на нее преспокойно тарелку со щами.
У Марьи Андреевны были две отдельные комнаты, всегда чисто прибранные и очень уютно, даже с некоторой роскошью обставленные и меблированные.
При ней состояла няня Арина Тимофеевна, как все величали чистенькую старушку, лет пятидесяти, на попечение которой лет пятнадцать тому назад отдана была трехлетняя Маша.
Арина Тимофеевна души не чаяла в своей воспитаннице и сопровождала ее на прогулку и к подругам-соседкам.
У Арины Тимофеевны был такой «глазок-смотрок», что на него можно было положиться, и старушки Белоярцевы покойно продолжали сидеть на своих кроватях.
Остальные комнаты дома пустовали и даже были заколочены со всею их обстановкою и в том виде, в каком застала их смерть хозяина.
По совету некоторых из соседей, как раз в тот год, когда прибыл в Петербург граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, старушки Белоярцевы отделили три коматы с парадным ходом и приказав омеблировать их лучшей из находившейся в запертых парадных комнатах мебелью, стали приискивать себе постояльца.
Этим постояльцем явился, по рекомендации одного из поляков, живших по соседству, граф Свенторжецкий, встретивший соседа Белоярцевых совершенно случайно в кондитерской Гидля и разговорившийся о том, что, живя на постоялом дворе в Ямской, он, граф, испытывает неудобство.
Белоярцевы с благодарностью приняли титулованного жильца, взяв с него сравнительно недорогую плату и окружив всевозможными удобствами.
Для услуг к его сиятельству был прикомандирован казачек покойного барина Яшка, ставший теперь уже довольно почтенным Яковом Михайловичем.
От внимания сластолюбивого графа, конечно, не ускользнула хорошенькая Марья Андреевна, но он скоро сообразил, что при строгом аргусе — Арине роман его с племянницей хозяйки не удастся, и он только может лишиться удобного и дешевого помещения.
Взвесив оба эти обстоятельства, практичный граф отказался от покорения сердца обладательницы Грезовской головки.
На Марию Андреевну, впрочем, граф и не произвел опасного для нее впечатления — она только боялась «черномазого жильца», как называла она Свенторжецкого.
Арина и тетушки могли быть покойны.
В эту-то квартиру графа Казимира и приехал прямо от Ирены Владислав Родзевич, исполняя поручение, данное ему патером Билли.
Он, впрочем, ранее заехал в кондитерскую Гидля, думая застать там графа, но обманувшись в этой надежде, поехал на Васильевский остров.
Граф был в этот день дома с самого утра. Расположение его духа не могло назваться хорошим.
Он сегодня отдал деньги за квартиру и, впервые в своей жизни, увидал в своем бумажнике лишь несколько некрупных ассигнаций. Впереди не предвиделось ничего, кроме разве мелких подачек из кассы ордена иезуитов.
Причины для дурного расположения духа, таким образом, были весьма основательны.
Отсутствие денег, этого жизненного нерва, во все времена, и среди всех национальностей, роковым образом влияет на расположение духа людей.
В высших классах это замечается особенно сильно.
На тех же, которые всю жизнь имели под руками этот мировой рычаг, его отсутствие действует прямо угнетающим образом.
Тоже произошло и с графом Казимиром Нарцисовичем Свенторжецким.
Он сидел у себя в кабинете, в утреннем шлафроке, несмотря на поздний час дня, небритый, нечесанный, с всклокоченными усами и думал тяжелую думу, которая вся резюмировалась словами: денег, денег, денег!
Обстановка его квартиры вообще, а кабинета в частности, чуть ли не первый раз пребывания его в Петербурге, совершенно гармонировала с его тяжелым настроением.
От тяжелой, старинной мебели в готическом вкусе веяло грустными воспоминаниями прошлого, грустными, как это часто бывает, лишь потому, что оно прошлое.
Каждая вещь в этой обстановке могла рассказать целую историю старинного дворянского рода Белоярцевых, и исследователь старины мог бы увлечься этим немым языком бездушной обстановки.
Граф Казимир не понимал этого языка, или лучше сказать понимал иначе.
Все окружающее его говорило ему лишь о том, что когда-то обладатели его жили в богатстве и роскоши, а теперь там, за стеной, две грязные, безобразные старухи являлись остатками этого былого, давно прошедшего.
Это навевало на него мысли о будущем, о судьбе. Он содрогался за самого себя.
Его думы прервал сильный звонок, и через несколько минут в кабинете появился Владислав Родзевич.
От всей его фигуры веяло каким-то таинственным торжеством. Сердце графа Казимира усиленно забилось.
Им овладело какое-то вдруг появившееся предчувствие, что это посещение приятеля далеко не спроста.
Слова вошедшего подтвердили это.
— Лежебочничает и грустит, когда должен бы кричать «виват».
— С чего это? — нехотя возразил граф. — Дела так скверны, что хуже и быть им нельзя… Фортуна окончательно от меня отвернулась.
— Не ты ли от нее, так как к тебе надо приезжать и говорить, что она тебе улыбается…
Родзевич захохотал своим густым басом. Граф Казимир смотрел на него вопросительно-недоумевающими глазами.
— Ты шутишь или нет? Если первое, то это грешно; мне совсем не до шуток…
— Какое шучу, я говорю дело, поезжай завтра во дворец и доложи о себе Кутайсову, Ивану Павловичу, он взялся устроить твою судьбу… Потом заезжай к Груберу, он даст денег…
— Опять гроши…
— Нет, теперь он раскошелится…
Владислав Станиславович уселся в кресло и подробно начал рассказывать графу все уже известное нашим читателям.