Среди молитв и казней
Оставим обывателей и обывательниц дальней княжеской вотчины, как знающих, так и догадывающихся о предстоящем радостном для семейства князя Василия событии, жить в сладких мечтах и грезах о лучшем будущем и перенесемся снова в ту, ныне почти легендарную Александровскую слободу, откуда не менее кажущийся легендарным царь-монах, деля свое время между молитвами и казнями, правил русской землей, отделившись от нее непроницаемой стеной ненавистной ей опричнины.
Несмотря на такое ненормальное положение главы государства, несмотря на такую беспримерную в истории изолированность царя от «земли», царь этот еще не слабел в делах войн и внешней политики и еще продолжал являться с блеском и величием в отношении к другим державам.
За описываемое нами время внешнее положение Московского государства было следующее: на юге огромными необозримыми степями отделялось оно от исконных злодеев и хищников — крымских татар; для ограждения от их набегов на границе были построены крепкие города, остроги и засеки, в которых наготове содержались сильные рати. На северо-западе русская граница соприкасалась с Ливонией, далее к югу — с Литвой и древними русскими областями, отошедшими к Польше во время монгольского ига. На севере Русское царство граничило с шведскими владениями.
Со времен первого московского князя — собирателя земли русской — Ивана Калиты, князья московские добивались владеть Ливонией, занятой немецкими рыцарями, чтобы открыть себе свободный путь к морю. Решительнее всех своих предшественников действовал в этом случае Иоанн Грозный.
На Ливонию имели свои виды Польша, Швеция и Дания.
Страна эта была страшно опустошена русскими войсками, и большая часть ее была завоевана царем.
Ливонские рыцари были до того стеснены, что упали духом и решились поддаться какому-либо сильному государству, которое бы могло защитить их от грозного меча русского царя. Одни искали зависимости от шведского короля, другие от польского, Сигизмунда-Августа. Вследствие этого часть ливонских земель с городом Ревелем подчинилась Швеции, южные города признали главенство Польши, а земли, лежавшие в смежности с Русским государством, были удержаны последним как завоеванные, и Иоанн Васильевич решился до тех пор не класть оружия, пока не добудет себе приморских городов. Овладеть Балтийским прибрежьем стало для него заветною мечтою.
«За это-то, — замечает наш знаменитый историк С. М. Соловьев, — так и преклонился перед памятью об Иоанне Грозном гениальный продолжатель его дела — Петр Великий».[11]
По свидетельству иноземцев, приезжавших в Россию для торговли, «Иоанн затмил своих предков могуществом, имеет много врагов и смиряет их. Литва, Польша, Швеция, Дания, Ливония, Крым и Ногаи ужасаются русского имени».[12]
Царские послы гордо отвечали шведским, когда те стращали их своими союзниками и войной:
— Вы пугаете нас Литвой, цесарем, Даниею; будьте друзьями всех царей и королей — не устрашимся.[13]
Таково было внешнее положение государства.
Мы оставили, как, вероятно, помнит читатель, грозного царя возносившим горячие благодарственные мольбы к престолу Всевышнего за дарование ему непреложных доказательств вины сверженного им митрополита Филиппа, а следовательно и оправдания совершенных по приказанию его, Иоанна, жестоких казней над его единомышленниками.
После этой молитвы и совершенной через несколько дней казни сознавшихся под пытками Малюты Колычевых, царь несколько успокоился, и жизнь в слободе вошла в свою обычную колею.
На место Филиппа царь немедленно избрал нового митрополита — троицкого архимандрита Кирилла, инока доброго, но слабодушного и безмолвного, — так, по крайней мере, описывают его современники.
Таким образом, надежды новгородского архиепископа Пимена, главного виновника целой сети клевет, опутавших низложенного митрополита, заступить его место — не оправдались.
Обеспечив себя с этой стороны, освободившись от архипастыря строгого и непреклонного, Иоанн, подстрекаемый своими любимцами, стал, по прошествии некоторого времени, еще смелее и необузданнее свирепствовать. Его не останавливали даже естественные бедствия, обрушившиеся в это время на русскую землю: моровое поветрие, от которого люди умирали скоропостижно в громадном количестве («знамением», как сказано в летописи, — вероятно пятном или нарывом, — догадывался Карамзин), тучи мышей, выходивших из лесов и поедавших хлеб на корню, в скирдах и житницах, которого и так было мало вследствие неурожая.
Повторяем, и эти, видимо, небесные кары не действовали, а казалось, еще более раздражали психически больного царя. Из своего слободского вертепа, он, минуя Москву, уже достаточно обагренную кровью неповинных, начал делать, по временам, наезды на разные русские города. Началось с Торжка. Царь появился в нем в праздник, окруженный своими любимцами и множеством опричников-ратников. В городе происходила ярмарка. Опричники стали грабить товары; купцы, понятно, отстаивали свою собственность; за последних вступился народ. Началось кровавое побоище.
— В городе измена, — объявил царю, бывшему у обедни в городском соборе, вбежавший Малюта, — народ бунтуется, бьет твоих верных слуг!
Иоанн побагровел от гнева.
— Бунтовщики, изменники!.. — прохрипел он. — Истребить всех до единого человека!..
Малюта быстро вышел, вырвав это жестокое повеление.
Царь упал ниц перед алтарем в горячей молитве.
В то время, когда в алтаре собора и других городских церквей священники приносили бескровную жертву, в городе началась кровавая резня. Неистовые, рассвирепевшие опричники, получив от своего не менее неистового начальника страшное приказание, освященное именем царя, бросились на безоружные толпы народа и начали убивать, не разбирая ни пола, ни возраста; сотни живых людей утонули в реке, брошенные туда извергами, с привязанными на шею камнями или обезображенными трупами своих же сограждан. Стон и плач стояли в несчастном городе.
Царь, окруженный любимцами и духовенством, любовался этой картиной кровопролития, упивался этой музыкой смерти с высокой паперти собора.
Духовенство, наученное судьбою Филиппа, безмолвствовало.
Почти то же, через малый промежуток времени, произошло и в Коломне. Под этим городом находились поместья несчастного Федорова. Жители любили его, а этого было достаточно, чтобы Иоанн признал их всех поголовно мятежниками, достойными кровавой расправы.
Уцелевших жителей опальных городов сотнями уводили в Александровскую слободу, где они в обширных теплицах ожидали своей участи. По большей части они служили для домашних царских кровавых потешных зрелищ. Измышлением этих потех для великого государя занимался тот же Малюта, так как никто не мог соперничать с ним в его кровавой изобретательности. Даже сам царь порой содрогался и бросал на своего любимца взгляд пугливой ненависти. Григорий Лукьянович хорошо видел это, но также хорошо понимал, что малейшее ослабление его в усердии именно в этом направлении может породить в душе царя подозрение в его измене, последствия чего могли быть не в пример хуже изредка бросаемых недружелюбных взглядов. Он сознавал, что царь порой, в минуты просветления, тяготится им, и ревниво оберегал своего властелина от продолжительности таких минут, а этого он мог достичь лишь постоянными устрашениями Иоанна мнимыми изменами и убеждениями его в необходимости непрестанных казней для вящего примера неблагодарному народу и подкапывающимся под царскую власть боярам.
— Пусть видят они, как ты, великий государь, расправляешься со своими лиходеями, так им лезть на смерть не захочется и измену творить неповадно будет; а только отпусти поводья, бояре и народ, что твой дикий конь, из седла тебя и вышибут. На престол твой глаза-то у многих родичей разгораются… — чуть не ежедневно, различно варьируя, нашептывал царю Малюта.
— Так, так, Лукьяныч, единый мой верный слуга, все на меня ополчилися: и живые, и мертвые; по ночам сна лишают, так в глаза и мечутся… — стонал несчастный Иоанн почти в паническом страхе.
— А ты порой на меня гневаешься, жесток-де очень у меня Гришка-то! Думаешь, мне тоже сласть в крови их нечистой купаться, слушать, как хрустят их кости разбойничьи? Да для твоей царской милости и купаюсь, и слушаю. Как подумаю, что как одному спущу, другого помилую, ан вдруг они нам с тобой, великий государь, спуску не дадут, нас с тобой не помилуют?!
— Не помилуют, Лукьяныч, не помилуют, только им волю дай… Это ты по истине…
— Вот то-то и оно, великий государь, тебя спасаю, тебя берегу… для народа… довольно он, сердешный, под боярским правлением помаялся…
— Береги, Лукьяныч, береги… — почти бессознательно шептал Иоанн и шел на молитву или отходил ко сну.
Вид крови и смерти стал производить на него прямо оживляющее действие. После самых мучительных казней, совершенных в его присутствии, он возвращался, как уверяют летописцы-современники, с видом сердечного удовольствия, шутил, был разговорчивее и веселее обыкновенного.
Для домашних кровавых потех было очищено место перед царским теремом. Крыльцо в палаты было двускатное, широкое, с обширною площадкою от спусков под крышей, увенчанной царевым орлом. Прямо перед ним был подоблами[14] обведен широкий круг для медвежьей травли, — любимого удовольствия Иоанна. По мысли Малюты, травили не самых зверей, а их натравливали на безоружных заключенных царских тюрем, выпускаемых по одному на растерзание диким зверям. Если обреченной жертве удавалось как-нибудь отбиться от косматых палачей и выскочить за круг, то она считалась захваченной невинно, а потому освобожденной от преследования и казни. В этом выражалось оригинальное правосудие и милосердие тогдашнего жестокого времени.
Эта травля людей медведями происходила под звуки музыки гудошников и накрачеев, которых особый певчий-дьяк обучал брать отменные лады. Иоанн любил слышать мусикийское согласие, как и столповое пение в храме.
Весь звериный притч, как назывались служители царского зверинца, был одет в турские кафтаны, обшитые золотыми нашивками так часто, что кармазинное сукно просвечивало узенькими полосками между галунов на руках и на груди; на спине же приходились серебряные орлы с Георгием Победоносцем.
Медведи, приготовленные для травли, также обыкновенно были принаряжены; поперек под брюхо шли на красных ремнях нашитые бубенчики; ошейники с кольцами, сквозь которые продевали ремни наборной сбруи, были бархатные с золочеными бляхами, а на тяжелых лапах зверей болтались серебряные колокольчики самого нежного звука.
Обыкновенно в назначенный день кровавого зрелища царь с любимцами выходил после обедни и трапезы на крыльцо и садился на приготовленное кресло.
При его появлении музыканты начинали свою игру: зурны и накры дули вперемежку, и звуки эти смешивались со звоном колокольчиков на лапах выпущенных на площадку мишуков и ревом последних в предвкушении кровавой добычи.
Но вот среди зверей появлялся бедный, исхудалый, с искаженным от страха лицом «изменник», «бунтовщик», словом, «преступник», и «потеха» начиналась.[15]
Часто на арену выпускались одна за другой до десяти жертв, и все они по большей части оставались на ней бездыханными, с переломанными костями и развороченными черепами.
Удар колокола к вечерне прекращал кровавую «потеху». Царь с братиею удалялся на молитву.
Да не посетует читатель на отсутствие картинности в этом описании, — перо отказывается служить для изображения этих ужасов.
Малюта Скуратов, однако, казалось, не мог насытиться этими зрелищами; лицо его, на котором только при стонах умирающих играла отвратительная улыбка удовольствия, во всякое другое время было сурово и мрачно. Время шло, а обида, нанесенная ему холопами князя Прозоровского, все еще осталась неотомщенною — красавица-княжна все еще не была в его власти.
Через неделю после того, как князь Владимир Воротынский сделался, по воле князя Василия, женихом его дочери, к хоромам Малюты Скуратова на взмыленном донельзя коне прискакал всадник. Это был по виду неказистый коренастый мужичонка, одетый в черный озям и баранью шапку.
Дело было под вечер; Григорий Лукьянович был дома и тотчас же принял гонца.
— С грамотой? — нетерпеливо задал он вопрос.
— С ней самой! — отвечал прибывший, вытаскивая из-за голенища свиток.
Малюта поспешно развернул ее и стал читать. Улыбка торжества разлилась на его безобразном, мясистом лице. Он вынул из-за пазухи кошелек с золотом и бросил его привезшему грамотку.
— Гуляй, да по временам ко мне наведывайся, может, понадобишься… — буркнул Малюта.
— Много благодарен твоей милости, Григорий Лукьянович, только прикажи — какую ни на есть службу сослужу… — упал приезжий в ноги Скуратова, быстро спрятав кошелек за голенище.
— Хорошо, ступай…
Тот не заставил повторять себе этого и быстро исчез за дверьми опочивальни.
Малюта остался один.
— То-то обрадуется Танька, как сообщу ей такую весточку… — сказал он самому себе, снова перечитав полученную грамотку.
Цыганка, умевшая поддерживать страсть в своем страшном обладателе, не потеряла своего обаяния для грозного опричника.
Вся дворня и даже все домашние догадывались об их сношениях.
Один влюбленный в нее без ума Григорий Семенов оставался слеп до времени и не замечал двойной игры своего черномазого кумира.