Последняя ставка в опасной игре

Мы, как вероятно не забыл читатель, оставили Малюту Скуратова, после доклада ему Тимофеем Хлопом о самоубийстве Якова Потапова, погруженным в глубокую, ему одному ведомую думу.

Не прошло и часа, как в дверь комнаты, в которой сидел грозный опричник, раздался легкий стук.

— Войди! — очнулся Малюта.

Дверь бесшумно отворилась, и перед Григорием Лукьяновичем появилась снова неуклюжая фигура Тимошки.

— Ты? — воззрился на него опричник.

— Как видишь, боярин, я, — с низким поклоном ответил холоп.

— Зачем?

— Да что, боярин, дело совсем дрянь выходит.

— Что, что такое? — вскочил на своем кресле Малюта.

— Да княжну-то, как она вчера вечером бежать к Бомелию хотела с суженым своим повидаться, нянька, старая карга, накрыла да прямиком к отцу. Князь Василий, старый пес, допрос чинить начал дочери, а она ему все доподлинно и рассказала. Осатанел страсть… «Не князь он Воротынский, коли от казни воровским манером схоронился, честь свою родовую на бабу променял!..» Дочь в светлицу крепко-накрепко запер, а жениха ее, князя Владимира, если явится, приказал холопьям со двора шелепами гнать, сам же к царю собирается с новым челобитьем… Только теперь ему сильно занедужилось… отложил. Разузнал это я от Бомелия, да сейчас к тебе, боярин, живым манером и обернулся. Голову совсем потерял и придумать что не ведаю.

Верный слуга замолчал. Григорий Лукьянович тоже молчал, видимо обдумывая положение дела. От умственного напряжения жилы на его лбу налились кровью.

— Успеешь сейчас с приставами обыскать без шума погреба князя и подбросить коренья? — спросил он глухим голосом после довольно продолжительной паузы.

— Это чего не успеть — успею… — отвечал Тимофей.

— Так собери приставов от моего имени и делай; да торопись; главное — не терять времени… Ступай!

Тимошка вышел, а Григорий Лукьянович вскоре после его ухода помчался во дворец.

Было еще далеко до полудня 17 января 1569 года. Царь уже несколько раз спрашивал о своем любимце, что для его приближенных было несомненным признаком его дурного расположения духа. Он на самом деле был мрачен. Когда Григорий Лукьянович прибыл в царские палаты, Иоанн находился в опочивальне. Находившиеся в смежной комнате любимцы ходили на цыпочках и разговаривали шепотом, боясь нарушить царившую в палатах гнетущую тишину, ту тишину, которая, обыкновенно, предвещает бурю. Малюта заметил это; по его губам скользнула довольная улыбка, и он, высоко подняв голову, как бы гордясь свои бесстрашием, быстро прошел в опочивальню. Сердце его, впрочем, усиленно билось; несмотря на благоприятное для него расположение духа царя, Григорий Лукьянович понимал, что для него наступил момент последней ставки в опасной игре.

— Или пан, или пропал! — пронеслось в его голове.

Он стоял перед сидевшим в кресле Иоанном.

— Измена, государь, явная измена. Опасность неминучая… для тебя… для государства… — глухим голосом воскликнул грозный опричник, кланяясь царю в пояс.

— Что, что еще такое? — привскочил царь, видимо застигнутый в смыслях, имевших совершенно иное направление.

— Да надысь обозвал ты меня, великий государь, змеею подколодною, а я молвить осмелился тебе, что иных змей у сердца своего ты пригреваешь, ан вышло по-моему…

Григорий Лукьянович остановился. Иоанн, опершись на костыль, сидел на самом краю кресла, каждую минуту готовый снова вскочить с него, и глядел на Малюту помутившимся взглядом.

— В чем же дело, в чем же дело?.. Говори… не краснобайствуй… — прошипел он.

— А в том, что казненный вчера князь Воротынский не осквернил уста свои ложью перед смертью, а сущую правду рассказал о князе Василии Прозоровском.

— Дался тебе этот князь. И так старик… больной и хилый… не нынче-завтра в могилу ляжет без твоей помощи… — усмехнулся царь.

Он, видимо, успокоился и сел глубже в кресло.

— Ох, государь, притворяется старик, хворью и немочью глаза тебе отводит. Хорошо, что меня послушал ты, опалу на него наложил, пока я делом его будущего зятька занимался, а то, может, петь бы теперь нам над тобой панихиды.

— Типун тебе на язык, рыжий пес! Да как он у тебя поворачивается говорить мне такие речи скверные! — сверкнул Иоанн глазами и, вскочив с кресла, замахнулся на Малюту острием костыля.

— Бей верную собаку, что охраняет тебя от твоих ворогов, — не потерялся Григорий Лукьянович, — бей, да не убей во мне и себя, и свое царство. Недолго мне тебя на том свете дожидаться будет, спровадит тебя как раз туда князь Василий зельями да кореньями…

Костыль задрожал в руке царя, и она бессильно опустилась.

— Зельями!.. Кореньями!.. Какими?.. Где?.. — прошептал он, обводя Малюту почти бессмысленным, помутившимся взглядом.

— Присядь, великий государь, да выслушай, — заговорил Григорий Лукьянович, и чуть заметная довольная улыбка зазмеилась на его губах.

Он слишком хорошо знал своего властелина, чтобы не понять, что игра его выиграна. Царь еле держался на ногах. Малюта взял его под руку и как малого ребенка усадил в кресло.

— Говори!.. — дрожащим шепотом произнес Иоанн.

— Не велел ты докучать себя делом князя Воротынского, а он между тем дал важные показания: он раскрыл целый адский замысел князя Владимира Андреевича, главным пособником которого является князь Василий Прозоровский. Замыслил он извести тебя, государь, и зелья для того припасены в амбарах князя… Я взял на себя смелость без твоей воли, государь, и сейчас только что послал приставов обыскать эти амбары без шума, без огласки, так как князь Владимир, царство ему небесное, точно указал и место, где они хранятся.

Малюта истово перекрестился. Царь, видимо, машинально, последовал его примеру.

— Известился я, кроме того, что гонца послал он с грамотою к «старому князю» — перенять и его распорядился я… Дозволь, великий государь, допросить хитрого старикашку… Отведи беду от себя, от своего потомства, от России.

Иоанн молчал.

— Не говорит во мне ни злоба, ни неприязнь к князю Василию, — продолжал Григорий Лукьянович. — Самому ведомо тебе, что хлеб-соль даже когда-то мы водили с ним, но стал я замечать за ним, что и тебя, государя, и всех нас он сторонится, и сердцем почуял неладное, ан вещун-то мой не обманул меня. К примеру взять князя Никиту: хотя он и одного отродья, а слова против него не молвлю; может, по любви к брату да слабости душевной какое касательство до дела этого и имеет, но я первый буду пред тобой его заступником; сам допроси его, после допроса брата, уверен я, что он перед тобой очистится; а коли убедишься ты воочию, что брат его доподлинно, как я тебе доказываю, виноват кругом, то пусть князь Никита вину свою меньшую с души своей снимет и казнит перед тобой, государь, крамольника своею рукою.

— Как своею? — вскинул на него царь глаза.

— Так… своею… перед твоими очами, государь, — невозмутимо отвечал Малюта. — При мне не раз похвалялся он тебе, что хоть и не записан в опричину, а верней его ты не сыщешь будто бы слуги, так вот, пусть и докажет он, что исполнит «не сумняся и молчав всякое царское веление, ни на лица зря, ни отца, ни матери, ни брата», как в присяге нашей прописано.

Взгляд Иоанна загорелся болезненно-злобным огнем, а черты лица исказились зверскою улыбкою. Это было почти постоянным последствием долгой беседы с его кровожадным любимцем.

— Занятно придумал, Лукьяныч! Исполать тебе!.. Попытаем!.. А я, признаться, хитрецом-то считал Никитушку, а не брата его — Василия… А может, и прав ты — провел меня старый пес… Убедиться-то оно не мешает, есть ли у меня верные слуги между старыми боярами… Занятно, говорю, придумал, занятно!

Царь засмеялся полубезумным смехом, и вдруг глаза его широко раскрылись.

— Так дозволяешь, государь? — поспешно спросил Григорий Лукьянович.

— Иди… допроси… зелье… грамоту… — произнес царь коснеющим языком и задрожал.

Малюта спешил недаром. Приказание, решавшее судьбу князя Прозоровского, было вырвано. Палачу не было дела, что царь бился в его руках в припадке своей страшной болезни. Он дождался конца припадка и, когда царь захрапел, поспешно вышел из опочивальни.

— Започивал! — бросил он на ходу бывшим в соседней горнице опричникам.

Смысл этого слова был им достаточно ясен.