В московской думной палате
В то время, когда в замке Гельмст рыцари ордена меченосцев с часу на час ждали набега новгородских дружинников; в то время, когда в самом Новгороде, как мы уже знаем, происходили смуты и междоусобия по поводу полученного от московского князя неожиданного запроса, а благоразумные мужи Великого Новгорода с трепетом за будущее своей отчизны ждали результата отправленного к великому князю ответа, — посмотрим, что делалось тогда в самой Москве.
Было 30 сентября 1477 года.
Роковая запись новгородская была получена накануне, и великий князь повелел для выслушания ее собраться всем ближним своим боярам в думную палату для окончательного разрешения дела относительно вольной отчины своей — Великого Новгорода.
К назначенному, по обычаю того времени, раннему часу думная палата великокняжеская была полна. Сам великий князь восседал на стуле из слоновой кости с резною спинкою, покрытом бархатною полостью малинового цвета с золотою бахромою.
Высокие рынды в белых одеждах стояли чинно по обе стороны. На правую руку от великого князя стояла скамья, на которой лежала его шапка, а по левую другая, с посохом и крестом.
Невдалеке сидел митрополит Геронтий, окруженный высшими духовными чинами, а затем уже на лавках, устланных суконными подушками, заседали бояре и князья.
Подьячий Родион Богомолов с пером за ухом стоял вытянувшись в струнку на конце делового стола и держал под мышкой длинный столбец бумаги. Копейщики и дети боярские с заряженными пищалями стояли на страже у дверей.
Когда известная уже читателям запись была прочитана, лицо великого князя сделалось сумрачно, бояре и князья стали переглядываться между собою, поглаживать свои бороды, приготовляясь говорить, но, видимо, никто первый не решался нарушить торжественную тишину. Иоанн Васильевич обвел глазами собрание, остановив на несколько мгновений свой взгляд на Назарии, сидевшем с опущенной долу головой, и на митрополита, погруженного в глубокие, видимо, тяжелые думы.
— Владыко святый, — начал он, — и вы все, верные сыны, опора отчизны нашей, не сердобольно ли слушать нам, как отвечают единокровные нам смельчаки новгородские. Они торжественно и бесстыдно запираются в данном мне от них имени государя, они, строптивые, казнят позорною смертию верных людин законному государю своему, прямо мекают о намерении поддаться Литве иноплеменной и явно поставляют меня лжецом перед лицом всей земли русской. Присудите, думные головы, как должен я поступить, чтобы стереть и с вас пятно, омрачающее честь нашу общую, — чернота лжи налегла и на ваши души, — чтобы укоротить языки и руки их, подвизающиеся на обиду великую, тяжкую, прикасающуюся до государя их, чтобы вынудить их выполнять, а не вторично изменять их святейшим клятвам, ознаменованным и крепко утвержденным крестным целованием, следовательно, тесно сопряженным с неотвратимою карою небес и примерным наказанием земного их судии?
Гневно сверкали глаза великого князя, и речь его лилась подобно огненному потоку лавы. Иоанн кончил, в палате воцарилась та же невозмутимая тишина, которая казалась теперь еще торжественней.
Первый, по обычаю и по старшинству, заговорил митрополит Геронтий.
— Возмогай о Господе! В державе крепости Его один пожнешь тысячу! Господь пошлет тебе от Сиона жезл силы, и одолеешь врагов своих, и смятутся, и погибнут они, и рассыпятся, яко прах. Бог восставит нам тебя, государь, яко древле Моисея, Иисуса Навина и других освободивших Израиля, яко от нечестивых фарисеев, разбойников и богоборцев, но прежде внемли мне: удержи праведный гнев свой, обрати еще на милость им: не видят бо, что творят. Мы пошлем к ним общие увещевания свои, и если и тогда не усмирятся, то пусть заблуждения взыграют, яко орлы, и посреди звезд устроят гнезда себе — свергнет их Господь оттуда!
Митрополит кончил и снова поник головою.
Его вдохновенная речь произвела глубокое впечатление, хотя некоторые из заговоривших бояр были против его миролюбия.
— Что еще за переговоры с ослушниками верховной власти! — заметил князь Даниил Холмский. — В первую войну они отгрызались литовщиной, и теперь тем же пахнут их речи.
— Оно так-то так, но ведь увещательное слово льнет к душе, особливо когда особа священная, благоизбранная произносит его, — возразил ему недавно прибывший из Новгорода боярин Федор Давыдович.
— Тогда мы не упрекнем себя, что поступили, не спрося ни совести своей, ни совета чтимого владыки и не приняв от него благословения на столь великое дело, — с ударением промолвил Назарий.
— Истинно, — сказал князь Стрига-Оболенский. — Будем примером в кротости и терпении. Враги наши сами устыдятся, и мы через это жару насыплем на главу их.
— Мы им зададим жару, когда обступим стены домов их! — прервал речь его князь Семен Ряполовский, — стало быть, он полюбился им, когда еще старый не совсем простыл, а они…
— Я с тобой согласен, князь Семен! — крикнул боярин Василий Сабуров. — Пора подавить нам, брат, ненавистное, враждебное племя. Их увещевать надо языком смерти, словами, выкованными из железа, — это одно только они поймут, этому только и дадут веру.
— И видимо, а то они подумают, что своею записью заговорили нам зубы, или мы струсили, — заметил Сабуров.
— А вот как мы заставим их собственною кровью подписать договорные грамоты, так, небось, они от них не отступятся, — подхватил Ряполовский.
— Ничья судьба не ведома; это дело закрытое. Бывает, что и самая заносчивая голова скатывается с плеч ниже ног! — возразил Назарий. — Как лоб ни широк, стены им не спихнешь, как окропит его свинцовый дождик, так и ищи просухи в земле.
— Так могут думать и говорить одни запечные храбрецы новгородские, — колко ответил ему князь Ряполовский. — Дома они соколами витают по звону вечевому, на петли идут, медь за второго бога чтут, а от железа стаями бегут, даром что хорохорятся, как петухи!
— Да и петухи пряничные! За чужими спинами всякий сумеет выше колокольни подняться, шапкой в облака упереться, а как дойдет до размена ударов, и кричат громче своего колокола: «давай мировую, за что нам считаться, лучше чокаться кубками, чем мечами», — прибавил Сабуров.
— Трусость наша растеряна по полю, да не вы ли подобрали ее? — вдруг заговорил до сих пор молчавший дьяк Захарий. — От Волги до моря далеко усыпаны следы новгородские. Наших-то молодцев назвать домоседами? Как грибы растут они перед стенами вражескими, мечи их хозяйничают на чужбине, как в своих кисах, а самих хозяев посылают хлебать сырую уху на самое дно. Кто их не знает, того тело свербит, как ваши же языки, на острие.
— Смотри, пожалуйста, как эти чернильные дрожжи раздулись! Отодвинься, князь Данила, а то они лопнут, так забрызгают! — сказал Сабуров.
— Долго ли до греха, — отвечал князь Данила Холмский. — Он и сам-то не просох еще с давишней попойки. Разве попробовать выжать его, начать хоть с головы, а от нее уже и до ног недалеко.
Кругом раздался общий хохот.
— А земляк-то его прикусил язык.
— Видно, слова наши прямо в цель попали, — заметил Ряполовский.
Терпение Назария истощилось, глаза его разгорелись, руки невольно сжали рукоятку меча, он вскочил с места и произнес дрожащим от гнева голосом:
— Кто хочет слышать ответ мой, тот может принять его с конца копья…
Великий князь, разговаривавший все время с митрополитом, повернулся в сторону споривших и повелительно произнес, указав на Назария:
— Правда, он горожанин без отечества, но вы люди без души, если ставите ему в укор любовь к родине. Теперь он москвитянин, стольный град наш — кровь его, рука моя — щит, а самая заступа его — честь его; кто хочет на него, пойдет через меня.
Бояре разом умолкли.
«Забылись мы!» — подумал каждый про себя. — «Вот что значит свое и чужое!»