В СЕКРЕТНОЙ
По прибытии в тюремный замок, конвойный офицер снова выказал Николаю Герасимовичу свое внимание, поведя его с собой, не дожидаясь общей приемки партии, в контору и представил смотрителю.
— Вы меня извините, господин Савин, — сказал ему, однако, этот последний далеко не ласковым тоном, прочитав поданные ему конвойным писарем относящиеся к арестанту бумаги, — но я принужден буду вас тщательно обыскать и затем содержать в секретной камере; уж больно строго насчет вас предписание от одесского градоначальника.
Савину вывернули все карманы, заставили снять сапоги и провели в маленькую очень грязную одиночную камеру, носящую название «секретной».
В одесской тюрьме хотя его и содержали строго в отделении политических, но там камера была, по крайней мере, чистая, светлая и, наконец, в ней было все необходимое, начиная с кровати.
Здесь же, в киевской тюрьме, Николая Герасимовича посадили в какую-то грязную, вонючую камеру, где кроме нар никакой мебели не было.
Но что было всего ужаснее — это режим этой тюрьмы.
Савин не мог положительно добиться ничего купить на свои деньги, и на его требования ему было категорически объявлено, что выписка продуктов делается один раз в неделю, по субботам, а так как этап прибыл в понедельник, то ему предоставлялось ждать и голодать целых пять дней.
— Что же мне, умирать с голоду? — спросил он оборванного хохла-надзирателя.
— Нет, с голоду не умрете… Мы вам дадим казенной пищи…
И действительно, на следующий день в обеденное время хохол принес Николаю Герасимовичу в деревянной миске крайне сомнительной чистоты «хлебово», как он называл жидкость, долженствующую из себя изображать суп.
«Голод не тетка» — говорит пословица, но тут и голод не помог, и Савин не в силах был съесть этого «хлебова» ни одной ложки.
— Проводите меня к смотрителю, в контору… — заявил надзирателю Николай Герасимович.
Хохол даже разинул рот от удивления и объявил, что из секретной камеры никого никуда не водят без особого разрешения начальства.
— Что же мне делать?
— Напишите прошение смотрителю, может быть, он сделает для вас исключение. Вот рядом в камере сидит «политик», так ему все полагается, свое получает…
Послушав совета надзирателя, Николай Герасимович написал смотрителю заявление, в котором просил его разрешить ему купить необходимые продукты, но получил отказ. Этот необоснованный отказ страшно взбесил заключенного, и он написал письмо к прокурору киевского окружного суда Н. Г. Медишу, его старому знакомому, с которым он был еще в бытность его товарищем прокурора в Туле в самых лучших отношениях.
Зная Медиша за прекрасного человека, Савин был уверен, что Медиш не посмотрит на ту обстановку, в которой он теперь находится, и приедет проведать его, а также, конечно, прикажет смотрителю обращаться с ним по-человечески.
Письмо это действительно произвело чудеса даже ранее, чем дошло по назначению.
В тюрьме поднялся целый переполох.
Не прошло и получасу, как Николай Герасимович передал его надзирателю, к нему явился смотритель.
— Вы жалуетесь на меня господину прокурору, что я вас будто бы притесняю и не даю ничего, — начал вкрадчивым голосом смотритель. — Чего же вы желаете, господин Савин?
— Я желаю, прежде всего, есть, так как сижу по милости вашей и ваших удивительных порядков уже второй день на пище святого Антония, и получая как дворянин пищу не натурой, а деньгами, я имею, мне кажется, право выписывать, что пожелаю.
— Так-то так, но у нас, видите ли, господин Савин, заведено, что выписка бывает раз в неделю, а потому я приказал вам давать не в счет вашего порциона казенный обед. Разве вы его не получали?
— Мне приносили какую-то бурду, но я есть ее не мог, так как к такой пище не привык… Вот почему я и написал Николаю. Григорьевичу, прося его, по старой дружбе, приехать проведать, меня и распорядиться о том, что вы считаете невозможным для меня сделать, то есть купить мне колбасы и белого хлеба.
— Хорошо, я сейчас распоряжусь, и вам все купят, а вы уж письмо к господину прокурору перепишите, не стоит его беспокоить по пустякам… — сказал, уходя, смотритель, оставив письмо на подоконнике.
После его ухода Николаю Герасимовичу вскоре принесли все, что он просил, и кроме этого еще целую миску вкусного борща сговядиной, который ему послал смотритель от себя, что убедило наглядно Савина, что знакомство с прокурором в его положении, вещь далеко не бесполезная.
К счастью, в этой ужасной киевской тюрьме ему пришлось пробыть всего три дня, на четвертый уходил этап на Москву, с которым он и был отправлен.
От Киева до Курска дорога показалась ему очень скучной, так как в партии никого из интеллигентных и интересных не было и ему пришлось сидеть в обществе конвойных солдат.
В Курске принял этап московский конвой под начальством очень милого, совсем молоденького поручика.
При первом же обходе арестантов последний разговорился с Николаем Герасимовичем и был так любезен, что пригласил его в свое отделение, в котором он и доехал до Москвы.
Поручик оказался очень благовоспитанным и веселым человеком, но главное, человеком с душой, вникающим в положение людей.
Это последнее он доказал своим крайне гуманным отношением к Савину во время всего пути.
По приезде на Курский вокзал, поручик предложил Николая Герасимовичу находиться при нем и следовать за этапом стороной по тротуару, вместе с ним.
— Так меньше будет заметно ваше положение, — сказал он ему.
По прибытии в московскую центральную пересылочную тюрьму начались снова мытарства и все благодаря этому «строжайшему» предписанию одесского градоначальника, находящемуся при бумагах Николая Герасимовича.
Вместо того, чтобы посадить его в общую «дворянскую камеру», его засадили в «секретную», помещающуюся в одной из башень, куда сажают только политических преступников.
Савин протестовал, но, в конце концов, должен был подчиниться.
Здесь он пробыл в одиночестве четверо суток до отхода этапа в Петербург.
Этап в Петербург отходил из Москвы каждый четверг и принимался петербургской конвойной командой, которая днем раньше прибывала с петербургским этапом в Москву.
В Петербург этапы бывают большею частью не велики, и тот, с которым отправили Савина, состоял всего из тридцати человек, в числе которых «привилегированный» был один он.
Офицера при этапе не было, и его заменял старший унтер-офицер.
Скучно было Николаю Герасимовичу во время этого суточного пути, и чем ближе подъезжали они к Петербургу, тем сильнее одолевала его эта томительная скука.
Легко понять всякому то удручающее впечатление, в котором он находился.
Разбитый физически и нравственно, омраченный настоящим его положением, наконец, усталый от всех перенесенных им тюремных и этапных мытарств за время этого двухнедельного путешествия от Одессы, ослабевший от голода и недостатка сна, он сделался страшно нервным.
При возбужденной же нервной системе человек становится чувствительным ко всему переживаемому. Картины, одна печальнее другой, проносились в его голове.
Момент разрушенной надежды, когда он был почти у пристани, восставал перед ним. Он как-то странно, смутно припоминал, как он очутился на пароходе «Корнилов».
Он был до того потрясен, что по прибытии на пароход впал в какое-то бессознательное состояние.
Это был не обморок или потеря чувств физических, но полнейший нравственный столбняк.
Он помнит, что ходил по пароходу, пил, ел, отвечал на предлагаемые ему вопросы, но делал все это машинально, в полной бессознательности, не понимая, где он находится и что с ним делают.
В таком положении механического манекена пробыл он почти сутки.
Когда наконец он пришел в себя, то увидел, что сидит на палубе парохода, идущего на всех парах, по необозримому, сильно волнующемуся морю.
Оглядевшись кругом, как человек только что проснувшийся после долгого сна, он заметил сидящего недалеко от него высокого, худого, с ястребиным носом и необычайно длинными, черными усами каваса русского консульства.
Присутствие этого смуглого арнаута заставило его вспомнить обо всем случившемся и понять его настоящее положение: он был арестован и препровождался в Россию.
Значит, все его надежды, все его мечты рухнули, разбились, как морская волна о прибрежные утесы, и он свалился с той высоты, на которую было с таким трудом поднялся.
Все было кончено!
Он был уже не блестящий французский граф, претендент на болгарский престол, а снова русский корнет Савин, узнанный, уличенный, арестованный.
«Все кончено!» — сказал он себе.
Воздушные замки, грезы и мечты, лелеянные им, были разбиты и отошли уже в прошлое. В настоящем полная неопределенность — хотя с темной и ужасной перспективой.
Вот каково было его положение тогда. А что ожидало его в России? Мытарства тюрьмы и этапа, которые для него теперь уже близились к концу, а тогда стояли еще только зловещим призраком будущего.
Понятно, что у него появилась мысль бежать во что бы то ни стало.
Бежать, но когда?
Он хорошо понимал, что раз он ступит на русскую землю, там будут приняты самые строгие меры, чтобы довезти его до Петербурга, а поэтому самое удобное было бежать теперь, с парохода.
С этой целью Николай Герасимович завел разговор с сидевшим рядом с ним за обедом капитаном парохода и стал его расспрашивать о курсе парохода, о заходах его в какие-либо порты, о близости берегов или каких-либо островов и так далее, и узнал от него, что «Корнилов» идет прямо до Одессы, не заходя ни в какие порты, и рейс его вдали от берегов. В одном только месте, близ устья Дуная, он проходит в недалеком расстоянии от румынского берега и единственного имеющегося в Черном море острова.
Узнал он также, что на этом острове есть маяк, который будет виден с «Корнилова», так как пароход пройдет всего в трех-четырех верстах от него, в первом часу ночи на вторые сутки пути.
Намотав все это себе на ус, Николай Герасимович стал обдумывать план бегства. Выходило, что оно, хотя и рискованно, но все-таки возможно.
Для этого нужно было взять один из многочисленных спасательных кругов, висевших на борту парохода, и надев его на себя, броситься в море во время прохода «Корнилова» близ этого румынского острова. Ночная темь должна скрыть бегство.
Будучи хорошим пловцом, доплыть расстояние в три версты он вполне надеялся, в особенности с помощью спасательного круга, да и не об этом была главная забота. Самым трудным в этом бегстве было обойти бдительность каваса, не отходившего от него, ни на шаг и могущего, конечно, помешать исполнить задуманный план.
Единственным местом, где он оставался один, без его назойливого общества, была каюта. В нее кавас не осмеливался проникать, довольствуясь охраной арестанта, стоя у двери.
Из этой-то каюты и надо было найти способ удрать.
Осмотрев ее, Савин убедился, что это было весьма возможно.
Люк в каюте был настолько велик, что человек мог свободно пролезть в него, но надо было уж отказаться от спасательного круга, так как в каюте его не было, да он и не прошел бы в отверстие люка.
Конечно, он не посмотрел бы на это и решился бы все-таки исполнить задуманное, если бы к вечеру не усилился ветер и не взволновал бы до тех пор спокойное море.
В бурю решиться на такое бегство было бы безумием.
Это была бы верная гибель.
Он понял, что бежать ему не судьба и отдался на волю ожидающих его случайностей.
Он помнил теперь, что это решение как-то странно успокоило его и он неожиданно для себя крепко заснул на диване каюты.
Проснувшись ранним утром, он вышел на палубу.
Погода была восхитительная, буря стихла, и пароход шел по зеркальной поверхности моря.
На горизонте виднелась черная полоса — это был русский берег. Сердце его томительно сжалось, его охватило гнетущее чувство страха неизвестности.
Черная полоса на горизонте становилась все явственнее, и вскоре можно было разглядеть молы и другие высокие постройки одесского порта.
Все это неслось в воспоминаниях Савина, сидевшего в арестантском вагоне николаевской железной дороги.