Если бы несчастная молодая девушка могла пить до потери сознания, до забвения этой гнусной жизни, до самоотречения от этих крепких несокрушимых оков, от этого ненавистного ремесла, которое не признает ни отвращения, ни утомления, эта животная жизнь, пожалуй, показалась бы ей возможной.

Она действительно и пила, но и в мрачном одурении кутежей не могла примириться с этой жизнью, которая вынуждает быть всю ночь на выставке, которая вынуждает улыбаться, невзирая на горе, болезнь, скуку с этой жизнью, которая иногда по целым часам приковывает к пьянице, с обязательством выносить его пошлые требования, жизнью ужасней геенны огненной, ужаснее тюрьмы и каторги, так как нет другого существования более унизительного, более жалкого, как ремесло этих несчастных, обреченных на подлый труд, влекущий за собой зловещее изнеможение.

В одну из ночей Феклуша особенно чувствовала смертельную тоску и отвращение.

Она уже с полчаса полулежала на подушках турецкого дивана, крытого ярким полосатым трипом, стараясь собраться с мыслями и прислушаться к болтовне подруги.

Малейший шум заставлял ее вздрагивать.

Нервы ее были напряжены до последней крайности.

Она чувствовала в себе омерзение и утомление, как бы после долгой попойки.

Иногда она как будто успокаивалась и омраченным взором глядела на окружавшую ее роскошь.

Канделябры, стены, обтянутые красным атласом с белыми шелковыми кокардами и цветами, шитыми золотом.

Все это рябило у ней в глазах и мелькало, как яркие искры между красными углями.

Минутами взор ее обращался на громадное зеркало, занимающее почти всю стену гостиной.

Она видела в нем свое отражение, видела себя, нагло развалившуюся на подушках, причесанную по-бальному, видела свое короткое платье, разукрашенное кружевами, свою чересчур открытую шею и грудь, и обнаженные руки, уснащенные бьющими в нос духами.

Ей не верилось, что это она сама.

Она с интересом рассматривала свои набеленные руки, подведенные брови, красные, как кусок мяса, губы, ноги в ярких шелковых чулках, вздымающуюся грудь, всю трепещущую прелесть ее тела, вздымающегося под легкими складками воздушного платья.

Особенно ее пугали глаза.

Они ей казались чудовищными и в их мрачной глубине ей почудилось что-то до того наглое и нахальное, что она покраснела под румянами.

Она отворачивалась от зеркала и как-то тупо, почти бессознательно оглядывала своих подруг.

Они сидели в той же гостиной и в раззолоченной соседней с этой комнатой зале, во всевозможных позах, растянувшись на диванах ничком, сидя на корточках на ковре, и свернувшись в комок в креслах.

Тут были и толстые, и худощавые, и брюнетки, и блондинки, с самыми разнообразными прическами, с распущенными косами, завитыми или просто висящими прядями челками на лбах, в высоких прическах, перевитых бусами, или со спускающимися по шее «bandeaux».

Платья были тоже всевозможных фасонов, с единственным общим колоритом циничной откровенности.

Всюду сверкали настоящие и поддельные бриллианты, и при каждом движении их обладательниц сыпали лучи света.

Перед зеркалом остановилась высокая стройная женщина и, подняв руки, начала вкладывать шпильку в свои густые темные волосы.

Ее тоже короткое, еле доходящее до колен, легкое газовое платье-бебе приподнималось при движении рук и широко отделялось своею прозрачною материею от ее круглого, твердого тела.

Груди волновались по мере движений локтей, и их пышная округлость резко выделялась под мягкой материей.

Распустившаяся прядь волос извивалась по волнистой ткани, обрисовывающей бедра и ноги с высоко перетянутыми подвязками.

В этих комнатах, пропитанных запахом амбре, пачули и шипра, стоял оглушительный шум.

Там и сям раздавался резкий смех, иногда бесцеремонная ругань, слышались крепкие слова.

Вдруг раздался звонок.

Все моментально стихло.

Каждая старалась оправиться, а дремавшие на диванах и в креслах проснулись и, потирая глаза, усиливались хоть на минуту оживить потухающий взор.

Дверь отворилась и двое молодых людей вошли в зал, а затем прошли в гостиную.

Феклуша опустила голову, стараясь стушеваться и моля внутренне небо, чтобы ее не заметили, внимательно разглядывая узоры ковра, чувствуя на себе пристальный взор одного из вошедших.

Боже, как она презирала мужчин, явившихся сюда как на базар!

Она не понимала того, что большинство приходящих в этот вертеп стремились забыть в распутстве томительную скуку, гнетущую злобу, безумное горе.

Она не понимала, что большинство обманутых любимыми женщинами, насладившиеся тонким ароматом дорогих вин, стремятся в кабак отведать подкрашенное дрянное вино из толстых, почти всегда грязных стаканов.

Один из мужчин жестом поманил ее к себе.

Она не двигалась с места, взглядом умоляя подруг о пощаде.

Но те кругом хохотали и зубоскалили.

«Мадам» устремила на нее мрачный взор.

Феклуша испуганно вздрогнула, поднялась как кляча, бросающаяся со всех ног под хлестким ударом кнута.

Она прошла гостиную, кругом осыпаемая градом насмешек и диких возгласов.

Наутро она проснулась с давящим сознанием своего позора, ее единственной мыслью было скорей бежать из этого подлого дома, бежать и где-нибудь далеко, далеко отсюда забыть неподдающееся забвению горе.

Случайные уличные встречи все же имели в ее глазах характер свободного выбора, она не была на улице вещью, какой становилась здесь, где мог ее взять всякий, протягивающий к ней руку.

Часто в падшей женщине сохраняется болезненно щепетильное сознание своего собственного достоинства, она создает иллюзию, чтобы успокоить его.

Потому-то уличная искательница приключений чувствует себя оскорбленной и униженной в учреждении, где самопродажа скована железными тисками безволия, где человек низведен уже действительно на степень неодушевленного товара.

Так было и с Феклой.

Все окружающее было ей противно до тошноты.

Она с омерзением оглядела свою комнату, пропитанную смесью запахов сильных духов и человеческих испарений, эти густо завешенные толстыми драпировками окна и пустые бутылки от шампанского и портера на столе — оглядела и содрогнулась.

Все еще спали.

Фекла оделась, проворно сбежала с черной лестницы, вышла во двор и направилась к воротам.

Около них, на ее счастье, спал сладким сном дежурный дворник.

Она отодвинула засов калитки с традиционным окошечком, в которое сторож рассматривает и оценивает посетителей вертепа, избегая впускать чересчур большие и подгулявшие компании, и очутилась на улице.

Тут только она вздохнула полной грудью.

Вертеп помещался на Ямской.

Она пошла наудачу, ни о чем не думая и шатаясь, как пьяная. Вдруг острая боль кольнула ее в сердце.

Она мгновенно вспомнила, что убежала без спросу, что произвольно нарушила условия, и с диким видом загнанного зверя торопливо осмотрелась.

Она была на Владимирской площади.

На середине ее она увидела двух городовых, спокойно беседующих друг с другом.

Панический страх сжал ей горло, ноги подкосились, ей показалось, что городовые сейчас заберут ее и поведут в участок.

Ей казалось, что лучи солнца, блестя на куполе Владимирской церкви и на рельсах конно-железной дороги, освещали одну ее и поэтому ее все видят.

Она не замечала снующих прохожих и катящиеся мимо нее извозчичьи экипажи, занятая своими мыслями.

Она повернула назад по Кузнечному переулку и пошла по направлению к Николаевской улице.

Она шла теперь медленнее и обдумывая дальнейший маршрут.

Она решилась приютиться у одной из своих приятельниц, жившей на Колокольной улице.

Увы, подруги не было дома, но так как хозяйка квартиры, сдаваемой по комнатам, где она жила, уверила Феклу, что ее подруга должна скоро вернуться, то молодая девушка решилась прийти несколько позже, а потому, вышедши, снова прошла на Николаевскую и тихим шагом прогулки направилась к Невскому проспекту, зевая по сторонам.

Она останавливалась у всех окон, встречающихся изредка на этой улице магазинов и разглядывала товары.

Побродив с полчаса, она снова вернулась на Колокольную, но оказалось, что подруга еще не вернулась.

Опять пришлось бродить по улице.

Ее томил голод.

Она подходила уже к углу Невского проспекта и вспомнила, что в угольном доме есть магазин с закусочной на правах трактира и несколькими отдельными кабинетами — она не раз закусывала тут со случайными встреченными ею на Невском кавалерами.

Но она никогда не заходила туда одна.

Она в нерешительности остановилась у двери, раздумывая, не зайти ли ей.

Она стала трусливее ребенка.

Минут десять она простояла в нерешительности, смотря то на дверь, то на соседние окна, завешенные зелеными занавесками.

«Это окна кабинетов…» — мелькнуло в ее голове.

Наконец она решилась — отворила дверь и вошла.

В закусочной никого не было.

Несколько лакеев стояло в меланхолических позах ожидания. За буфетным прилавком сидел и читал книжку небольшого роста старичок-приказчик, прозванный почему-то завсегдатаями закусочной «аптекарем».

Появление женщины вызвало некоторое оживление.

Женщины одни в общей зале появлялись редко.

Феклуша села на дальний столик в углу.

К ней подошел лакей, который, как ей показалось, дерзко оглядел ее.

«Не угадал ли он, из какой она вырвалась каторги?» — мелькнуло в ее голове.

Она приказала подать себе кружку пива и два бутерброда с ветчиной.

Лакей принес требуемое и поставил перед ней на стол, покрытый скатертью сомнительной чистоты.

В это время дверь закусочной с шумом растворилась, и на ее пороге появился господин, одетый с претензией на франтовство, с совершенно бритым, сильно помятым и морщинистым лицом, с красным носом, в поношенном цилиндре и пальто ульстере.

Он снял шляпу и отер фуляровым платком выступивший на его лбу пот.

— Наконец-то и вы заглянули к нам, Геннадий Васильевич, — приветливо встретил его буфетчик.

— Уф, устал, братец, — отвечал вошедший, пожимая руку «аптекарю». — Жид-то мой поручил мне набрать труппу для своего театра… Денег-то на расход много не дает, а изволь ему представить звезд первой величины!.. Такая уж у него замашка… Ну, вот я и гоняюсь с утра до поздней ночи в поисках за петербургскими звездами, а их и днем с огнем не сыщешь… Дай-ка рюмку водки, «двухспальную», да закусить что по острее.

Геннадий Васильевич Аристархов — такова была его фамилия — грузно опустился на стул у столика, ближайшего к буфетному прилавку.