Был ранний час утра.

Служитель при анатомическом театре медико-хирургической академии, обязанный прибирать анатомический зал, отворил дверь, которая вела из препаровочной в мертвецкую, опустил занавеси, вытер стол, переменил в мисках хлор, накинул простыню на один из трупов, поправил ее на другом, и не стесняясь, по-видимому, отвратительным запахом, принялся прибирать и мыть обе залы.

Анатомический зал был почти пуст.

Посреди комнаты стоял огромный стол, покрытый цинком, а в углу был устроен фонтан.

Служитель, убирая, равнодушно взглянул на труп старика, лежавший на столе, приготовленный для вскрытия.

Ноги трупа были выпрямлены, живот вздулся как шар, лицо было уже покрыто землистой синевой, щетинистая седая борода и ярко-красный нос делали его отталкивающим.

Но все это не производило на сторожа никакого впечатления.

Он осмотрел стол, уверился, что отверстия для стока жидкости открыты, и жестяные ведра висят на своих обычных местах, затем он выполоскал под краном губку, и, увидев на столе красное пятно, с необычайным усердием снова обмыл стол и даже вытер стены, прибрал в угол чьи-то забытые калоши и выходя столкнулся в дверях с двумя студентами.

Один из них был тот самый, который указал Леониду Михайловичу Свирскому года два тому назад местожительство Геннадия Васильевича Аристархова, а другой — наш старый знакомый Федор Дмитриевич Караулов.

— Это хоть и глупо, — говорил первый, — но когда притащили в клинику этого беднягу Аристархова, меня всего передернуло, я в одну минуту пережил всю мою жизнь; я вспомнил, как увлекаясь в «Зале общедоступных увеселений», аплодировал ему и m-lle Фанни, и припомнил даже мой последний разговор со Свирским.

— Ах это та Фанни, которая жила с ним и затем его бросила? — заметил Караулов.

— Да, та самая.

— Знаешь, я знал ее еще золотошвейкой и честной девушкой…

— Ты, женофоб?

— Да, и я серьезно увлекался ею тогда, но она предпочла мне какого-то старика.

— Ну, с тех пор она переменила много и молодых, и старых.

— Где же она теперь?

— Где, это трудно сказать: на сцене театра, в притоне или больнице, таким всегда эти три дороги.

— А что сталось со Свирским?.. Я был у него давно, когда он только что сошелся с ней… И перестал ходить.

— Ты приревновал?

— Ничуть… Просто мне было неприятно воспоминание о моей минутной слабости… Так что же с ним?.. Ты не знаешь?

— Ну, батенька, это целая история… Я могу теперь обстоятельно ответить на твой вопрос, так как только вчера получил от него письмо из Одессы, где он хорошо пристроился к одной из местных газет…

Вообрази, он… да нет, лучше прочти его письмо, прелюбопытно…

В это-то время они и столкнулись со сторожем.

— Ну что, Акимыч, что нового?

— Нынче к нам притащили из клиники еще одного… Говорят интересный субъект, умерший от пьянства и других излишеств.

— Ах, Боже мой, да ведь это должно быть Аристархов окочурился, а я-то собирался повидать его в палате! Ну, нечего делать, пойдем смотреть, как будут анатомировать беднягу.

Они вошли.

Вскоре анатомическое зало стало наполняться, но профессора и прозектора еще не было.

Они воспользовались этим временем, встали к окну у фонтана и начали читать письмо Леонида Михайловича.

«Ты хочешь знать, — писал Свирский, — что я делаю и как провожу время. Я работаю усиленно, а по вечерам брожу по берегу моря, смотрю вдаль на его волны и чувствую, как покой постепенно, тоже широкой волной, вливается в мою душу. Поговорим о тех, с кем расстался полгода тому назад: ты мне писал, что Фанни падает все ниже и ниже, но ты мог, сообщая об этом, избавить меня от многословия: между нами давно все было кончено, и ты знал это. Не только я не чувствую к ней никакой любви, но даже не интересуюсь ею; жизнь ее теперь не изменится. Еще несколько перипетий богатства и нищеты, вот и все; она умрет ударом от пьянства, или бросится в Неву. По правде сказать, не стоит столько толковать о ней, да и что мне за дело, что с ней будет? Нужно, наконец, сообщить тебе важную новость: я женюсь! Погоди, не возражай! Слушай: помнишь, когда мы собирались у меня, как мы подшучивали над женитьбой! Как это казалось нам смешно и глупо. Два разумных существа соединяются при пении певчих и в присутствии нетерпеливых гостей, спешащих на даровое угощение, потом через определенное время парочка производит на свет ужасное созданье, которое пищит день и ночь, и мать жалобно уверяет, что у него режутся зубы! Помнишь, как мы, покуривая грошовые папиросы, решали, что не следует жениться и связывать себя не на шутку. Как вы мне теперь смешны с вашей пресловутой свободой, которую брак убивал, говорили вы, и едва выйдя от меня, вы бросали вашу свободу жалкой твари, которая отравляла вам каждый ваш свободный шаг. Послушай, сознайся, по совести, разве ты не презираешь всех этих погибших созданий? Разве, когда мы бываем с ними наедине, не возмущают они нас своим нахальством и грубостью? Разве иные из моих товарищей не последовали уже моему примеру, но они женаты на своих прежних любовницах, которые не чешутся и не выпускают из рук карт, с тех пор как побывали в церкви. И еще слава Богу, если они настолько аккуратны, что зашпиливают оборванное платье булавками и не заставляют мужей штопать чулки. Или припомни нашего милого Семенова! Он женился на бесприютной девочке, которая прошла огонь и воду; эта дура рядится в пух и прах, лезет, куда ее не зовут, и садится за стол, когда ей впору его накрывать! Вот конец вашей хваленой независимости! Жениться на любовнице, это тоже, что броситься из огня да в полымя. Да еще извольте найти любовницу. У меня они были, знаю я, что это такое! Я пробовал ухаживать за женщинами-труженицами, но они не полюбили меня. Тогда я ударился в другую крайность, я стал увлекаться женщинами, закутанными в шелк и кружева, и, признаюсь, я любил обстановку женщины больше ее самой. Не абсурд ли это? Теперь, когда я опомнился, я удивляюсь, каким я был дураком! Не бойся, я не наскучу тебе описанием красоты моей будущей жены, я не скажу тебе, что у ней глаза голубые, как небо, или черные, как ночь; нет, она даже не хороша, но что до этого, мы всегда постараемся глядеть друг на друга ни преувеличенно любезно, ни сурово; так как немыслимо осуществить на земле идеальную жизнь нашей мечты — я постараюсь удовлетвориться обыденной жизнью, как это ни покажется тебе смешно. Что тебе сказать еще? Я сжег свои корабли и покончил с прошлым; что же касается Фанни, так как ты в конце письма снова упоминаешь о ней, то я простил ей все ее грехи против меня, ее обман и лукавство; подобные ей женщины уже тем хороши, что заставляют сильнее любить и уважать женщин другого сорта; они наводят нас на мысли о женщинах истинно честных. Но я, вероятно, надоел тебе своими рассуждениями, дружище, прости мне это пустословие и от души протяни руку твою старому товарищу Леониду Свирскому».

— Вот так штука! — воскликнул Караулов, когда они окончили чтение письма.

Кругом послышалось внушительное «тсс».

Они не заметили, занятые чтением письма, как вошел профессор и прозектор.

Старик-профессор, любимец студентов, сняв череп Аристархова, начал лекцию своим ровным голосом.

— Отравление алкоголем, господа…

* * *

После этой лекции Федор Дмитриевич Караулов совершенно потерял из виду Свирского и не слыхал ничего о Фанни Викторовне и ее судьбе. Он позабыл даже ее имя, как вдруг, по прошествии нескольких лет, узнал ее в шикарной содержанке графа Владимира Петровича Белавина.

Узнала его и молодая девушка, и целый ряд картин, теперь уже известных нашему читателю, пронесся в ее голове.

Она вспомнила, что отвергла любовь Караулова и этим, быть может, загубила себя навеки.

Правда, после встречи с Аристарховым во дворе дома Вяземского, она взялась за ум. С помощью Стефании Егоровны Чернской пристроилась в опереточный театр и стала действительно «звездой из закусочной», как пророчил ей покойный Геннадий Васильевич.

Попав в театральный мир веселящегося Петербурга, она встретилась с графом Белавиным и вскоре сошлась с ним, всецело подчинив, как мы видели, его себе своим демоническим характером.

Она действительно вышла переулками на улицу, но в душе ее жило тяжелое предчувствие обыкновенного, хотя и страшного, для таких, как она, конца.

Это-то предчувствие и вылилось у ней мыслью, что она была бы, быть может, счастливее, если бы осталась в переулках.