Граф Владимир Петрович Белавин, наконец, кончил чуть ли не десятую пикантную историю из жизни светского и полусветского Петербурга и тут только заметил, что на лице его друга далеко не выражается особого внимания и интереса ко всем его россказням.
— Ба! — воскликнул он. — Я, кажется, не сумел заинтересовать тебя, я совершенно позабыл, что ты человек иного мира и смотришь на всех людей, как на объектов твоей науки, которая одна для тебя и жена, и любовница.
— Это не совсем так, — заметил Федор Дмитриевич, — не другого мира, а другого круга, и я не знаю никого из тех, о которых ты говоришь, даже понаслышке. Согласись, что не могут же меня интересовать похождения людей, мне вовсе неизвестных.
— Даже с точки зрения медицинской… — пошутил граф.
— Я не психиатр… — ответил Караулов.
— Хорошо сказано… Давай, впрочем, говорить о тебе… Я, право, не знаю, не понимаю и не могу понять, зачем ты предпринял сейчас же, после блестяще полученной степени доктора медицины, эту поездку в центр очага страшной болезни, рискуя собой, своей жизнью и той пользой, которую ты мог приносить в столице.
— В столице?.. — с недоумением воскликнул Федор Дмитриевич…
— Ну да, в столице… За практикой дело бы не стало… Наконец, я имею связи в свете и мог бы быть тебе полезным.
— Полезным… Чем?..
— Как чем? Я, конечно, не преминул бы рекомендовать тебя всюду… несколько удачных излечений, и карьера доктора сделана.
Караулов чуть заметно улыбнулся.
— Благодарю тебя… но… повторяю, я не психиатр.
— Что ты хочешь этим сказать теперь? — спросил граф.
— Да то, что при условиях жизни богатых классов главнейший процент их заболеваний относится к области нервных и психических болезней.
— Ты хочешь сказать, иными словами, что мы все сумасшедшие.
— Нет, русский народ определяет эти болезни иначе: «с жиру бесятся».
— Отчасти ты прав… — улыбнулся Владимир Петрович.
— Но, однако, это в сторону… Едем.
Федор Дмитриевич на минутку смутился.
Неуверенность в себе, в своих силах перенести это свидание мгновенно проснулась в нем, но он пересилил себя и почти твердым голосом, вставая вместе с графом с кресла, произнес:
— Едем.
Отказаться было нельзя, да он и не хотел отказываться.
Когда посещение дома графа Белавина зависело от его воли, он колебался и раздумывал, откладывал его до последнего времени, тая, однако, внутри себя сознание, что он все же решится на него, теперь же, когда этим возгласом графа Владимира Петровича: «Едем!» — вопрос был поставлен ребром, когда отказ от посещения был равносилен окончательному разрыву с другом, и дом последнего делался для него потерянным навсегда, сердце Караулова болезненно сжалось, и в этот момент появилось то мучительное сомнение в своих силах, тот страх перед последствиями этого свидания, которые на минуту смутили Федора Дмитриевича, но это мимолетное смущение не помешало, как мы знаем, ему все-таки тотчас же ответить:
— Едем.
«Я уеду опять вдаль, и может быть очень надолго, и там сумею окончательно закалить себя. Свидание в продолжении нескольких часов будет лишь лучом света в окружающем меня мраке, не ослепит же меня этот луч».
Так думал Караулов с помощью позванного слуги надевая шубу, и затем следуя за графом Белавиным по коридору и лестнице на подъезд гостиницы, в котором швейцар накинул на плечи графа Владимира Петровича великолепную шинель на собольем меху с седым, камчатского бобра, воротником.
Парные сани ожидали их у подъезда.
Приятели сели.
— Домой! — крикнул кучеру граф.
Великолепные, серые в яблоках лошади красиво тронулись с места и понеслись крупной рысью.
Сердце Федора Дмитриевича усиленно билось.
Одна мысль быть подле графини Конкордии наполняла все его существо таким трепетно-радостным чувством, что он боялся признаться в нем самому себе.
Но эта любовь не вредила дружбе.
Глубокое чувство, которое он питал к жене, казалось заставляло его смотреть сквозь пальцы на недостатки ее мужа — своего друга — и укреплять свою к нему дружескую привязанность.
Мало людей, способных на такое самоотвержение.
Караулов принадлежал к числу этих немногих.
Графиня Конкордия Васильевна встретила мужа и гостя в маленькой гостиной, той самой гостиной, которая была театром первого супружеского разрыва.
С очаровательной приветливой улыбкой протянула она руку Федору Дмитриевичу.
— Сколько лет, сколько зим!.. — воскликнула она.
В этом банальном возгласе никто бы не мог угадать охватившего ее внутреннего волнения.
Притворство, доведенное до художества, — вот сила слабого пола против сильного.
Женщина, по преимуществу, искусна в умении не выражать того, что чувствует, и не чувствовать того, что выражает.
— Если верить газетам, вы снова скоро покидаете нас, блеснув, как метеор на пасмурном петербургском горизонте. Близость разлуки в таком случае отравляет радость встречи.
— Я положительно смущен вашим ко мне любезным участием, — пробормотал бессвязно Караулов. — Что лучшего могу я сделать, как посвятить труду и науке всю мою жизнь?
Последнюю фразу он сказал с худо скрываемой горечью.
По приглашению хозяйки, опустившейся на маленький угольный диван, он сел в кресло, а граф Белавин на пуф.
— Ты позволишь?.. — обратился он к жене, вынимая портсигар.
— Кури, что с тобой делать…
Граф закурил и вмешался в разговор.
— Конечно, по возвращении ты будешь знаменитостью! Уже теперь газеты прокричали твое имя. Но что такое слава? Она требует больше жертв, чем стоит!
— Чем стоит… — повторила последние слова мужа Конкордия Васильевна. — Неужели ты думаешь, что слава не стоит жертв, которые для нее приносят.
— Конечно… — ответил он, выпуская изо рта тоненькое колечко дыма, — славу называют дымом… Она, по-моему, не стоит хорошей папиросы, не говоря уж о сигаре. Да здравствует приятная и легкая жизнь, предоставляющая человеку все радости и удовольствия, в которой только последний час, быть может, труден, ну, да человек так устроен, что о нем не думает.
Он расхохотался.
— Впрочем, я могу ошибаться… Тут надо спросить специалиста. Вот Караулов должен знать подлинную цену славы. Он за ней бежит, или она за ним, не разберешь, как и во всех любовных делах. Слава ведь тоже женщина. По мне же, для человека должно быть более чем безразлично, что после его смерти, или даже при жизни, люди, совершенно незнакомые, живущие часто очень далеко, зачастую совершенно равнодушно будут повторять на его счет похвалы, которые в большинстве случаев не приносят никакой осязательной пользы, или, в крайнем случае, — гроши.
Федор Дмитриевич едва заметно грустно улыбнулся.
— Ты прав, если слава состоит действительно только в этом, но ты не прав, если в ней есть нечто большее и лучшее.
— Ты и сделаешь это лучшее, если объяснишь нам, — с живостью заметил Владимир Петрович, — так как твои загадочные слова нам ничего пока не объясняют.
— Они совсем не загадочные, мой друг, — ответил доктор, — когда я узнал из истории литературы, что гений Шекспира был оценен его соотечественниками лишь два века спустя после его смерти, когда я читал о страданиях и лишениях великих людей: Гомера, Данте, Торквато-Тассо, Велисария, Овидия, умершего в изгнании, Мильтиада, окончившего свои дни в темнице, и всех других, которых я не перечисляю — я сам тоже подумал, что слава — это дым, и был готов относиться к ней с таким же, как ты, презрением… Но я пошел несколько дальше тебя… Я задал себе вопрос: почему во все времена и у всех народов придается такое значение этому дыму — славе? Кажется, я нашел этому объяснение. Нет, слава не так безлична, как она кажется на первый взгляд. Нет людей, которые работают исключительно для потомства. Каждый из так называемых знаменитостей имел в своей жизни существо, часто одно существо, которое радовалось его успеху и слух которого ласкало произнесение его имени чуждыми устами. В угоду-то этому существу и приносились те жертвы, которые создали им славу и обеспечили за ними бессмертие — их жизнь была любовь, а смерть — последний вздох этой любви.
Он произнес эту тираду с горячностью искреннего убеждения, и когда глаза его встретились с глазами графини Конкордии, он заметил на последних выступившие слезы, а взгляд этих чудных глаз напомнил ему взгляд, обращенный ею на него на станции под Киевом при расставании.
Не выдал ли он сказанным сам себя, не было ли это признанием, величественным, гордым, но признанием.
Граф Владимир Петрович некоторое время молчал, как бы что обдумывая, и, наконец, произнес:
— Браво, Караулов, я не ожидал от тебя такого красноречия и, кстати сказать, такой сентиментальности. Рычагом работы всех великих людей является, по-твоему, любовь… к существу, т. е. к женщине… Но ты забыл, что женщины чаще всего дарят свое расположение недостойным, и что они изменчивы, как апрельская погода… Можно ли строить на любви к ним здание всей жизни… Мимолетное увлечение… Искренняя ласка, как милость… Поддельная — не за труд, не за гений, а за осязательные результаты этого труда и гения — деньги… Такова женщина, мой друг, в большинстве… Твои великие люди довольствуются, таким образом, очень малым и, отдавая все, не получают ничего, да еще живут всегда в атмосфере обмана. Я им не завидую… А если они прозреют и увидят, что это дорогое для них существо — кокотка мысли и чувства. Что тогда останется им?
— В таком случае, — серьезно ответил Федор Дмитриевич, — им останется свое собственное уважение, сознание исполненного долга и пользы, принесенной человечеству, и, наконец, непоколебимая вера, что Бог воздаст им по делам их.
— Грустный остаток, и ты хорошо сделал, что не упомянул о людской памяти и благодарности, потому что в наш век неблагодарность — закон, забывчивость — общее правило.
Он замолчал.
— Я не могу разделять взглядов моего мужа… — заметила Конкордия Васильевна. — Я думаю, что эта любовь, о которой вы говорите и которая двигает силы великих людей, не может быть сравнена с любовью в банальном значении этого слова, о которой говорит Владимир. Эта любовь не может не вызвать сочувствия в любимом существе, не возвысить его над уровнем жизни до любящего и любимого достойного человека… Эта любовь единственно вечная, провожающая его до могилы и, действительно, способная создать ему бессмертие… Если это достаточно для великого человека, то в этом едва ли он может разочароваться… быть обманутым.
Молодая женщина произнесла все это с неподдельною горячностью и Караулов понял, что это был ответ на его признание.
Вскоре разговор перешел на другие темы.
Обед прошел очень задушевно и весело, но вскоре после него, выкурив великолепную сигару, граф Владимир Петрович, которому, видимо, наскучило это времяпрепровождение втроем, встал и с деланной небрежностью сказал Федору Дмитриевичу:
— Если я еще не надоел тебе, то поедем в клуб, я тебя запишу и ты можешь сделать там полезные знакомства; может быть, впрочем, ты предпочтешь остаться с женой…
Тон, которым было сделано это предложение, не показывал со стороны графа особенной настойчивости на получение согласия.
Караулов это понял, да и вообще ему не хотелось так скоро покидать графиню Конкордию. Не был ли он у очага своего, посланного ему судьбой, счастья.
— Нет, благодарю тебя… Я останусь некоторое время побеседовать с графиней, а потом поеду домой, у меня завтра утром есть неотложное дело…
— Оставайся, оставайся, она будет рада… Не правда ли? — обратился он к графине.
— Какой вопрос.
Граф, как отпущенный школьник, наскоро простившись, удалился.
Федор Дмитриевич и графиня Конкордия перешли снова в маленькую гостиную.
В отсутствии мужа молодая женщина сбросила с себя маску равнодушия и даже веселости и с дрожью в голосе обратилась к Караулову, молитвенно сложив руки:
— Федор Дмитриевич! Бог вам помог вырвать из когтей смерти моего ребенка. Теперь я вас попрошу возвратить мне моего мужа.
Караулов почувствовал, как он побледнел при этих словах графини.
— Простите меня, — между тем продолжала она голосом, прерывающимся от волнения. — Я питаю к вам полное доверие… Разве вы не самый старый, лучший друг моего мужа… Он вас так горячо и искренно любит и это, кажется, единственное чистое чувство, которое он сохранил в своем сердце.
Последние слова молодая женщина произнесла с мучительной горечью.
Федор Дмитриевич молчал.
И что он мог ответить ей?
— Я прошу вас спасти моего мужа, спасти нас, меня и мою дочь от разорения и, быть может, даже от позора… Я не прошу вернуть к нам его любовь… Граф уже давно не живет семейной жизнью.
— Но, графиня, в вашем кругу так, кажется, живет большинство… — попробовал он успокоить взволнованную женщину.
— О, я понимаю, что вы хотите этим сказать… Что он живет как все его круга, и что и мы тоже живем соответственно нашему положению… Но, доктор, если бы вы знали, сколько мне приходится платить за моего мужа и за это положение… Еще несколько лет такой жизни и моя дочь будет нищая…
— Ужели он так расточителен?
— Он не знает счета деньгам… Было время, когда не знала и я, но очень скоро жизнь научила меня…
Она сидела рядом с Карауловым в кресле, подавленная, уничтоженная.
— Еще раз прошу вас простить меня за мою откровенность. Я вас уверяю, что я ничего не преувеличиваю. Я знаю моего мужа. Он далеко не дурной человек, он слаб, и этим пользуются другие, которые его эксплуатируют. Он не может противостоять соблазну страсти, в этом его и наша погибель…
Молодая женщина зарыдала.
— Быть может, я сама виновата в этом… Быть может, я была с ним слишком суха, строга, груба… Я не сумела, быть может, сделать вовремя необходимую уступку его внутреннему характеру… Все это может быть… Но видит Бог, я испытала все средства, чтобы вырвать его из этого омута… Я пожертвовала для этого своим состоянием, которого нет уже половины. Но ничего не помогло… Владимир сумасшедший… Его околдовали. Когда он входит сюда, под кров своего дома, я хорошо вижу, что несчастный любит своего ребенка, не совсем равнодушен ко мне… Но как только он переступает за порог своего дома — все кончено… Колдовство вступает в свои права. Игра и… остальное… его поглощают… Тогда, я знаю, он ненавидит меня, для него я ничто иное как лишняя обуза, как угрызение совести, какой же человек любит угрызение совести.
Она снова закрыла лицо руками и зарыдала.
Федор Дмитриевич смотрел на нее, бледный, взволнованный, чувствуя свое бессилие помочь ее страшному горю, склеить эту разбитую жизнь…
Любимая им женщина, казалось, делалась ему еще дороже в припадке отчаяния, нежели была бы в довольстве и счастии.
В этом было нечто глубоко эгоистическое — он поймал себя на этом, и это удержало от появления в его сердце ненависти к виновнику несчастья любимой им женщины — графу Владимиру.
— Но что же я могу сделать? — наконец спросил он.
Она опустила руки от лица и подняла на него глаза, полные слез.
Едва заметная улыбка осветила их, подобно тому, как луч проникает сквозь мрачные грозовые тучи и его блеск отражается в каплях дождя.
— О, — воскликнула она, — я знаю, что это трудно… Я понимаю, что я поступаю с вами жестоко и что это будет такая жертва друга, после которой уже к нему более не решаются обращаться… Это все и последнее, что он может сделать… Но на вас и есть последняя моя надежда… Вы способны на такую жертву… Я слишком хорошо узнала вас… И разве я ошибаюсь? Нет, потому что вы спрашиваете меня, что вы можете сделать…
Она ему изложила свой план, из которого он ясно понял, что она не желала прямого вмешательства в их семейные дела, но вмешательства такого рода, чтобы граф не догадался об их заговоре, и чтобы доктор, как бы от себя, начал этот дружеский, предостерегающий разговор.
Конкордия Васильевна ничего не скрыла от Федора Дмитриевича, она раскрыла перед ним свое сердце, рассказав ему обо всех перенесенных ею страданиях, описала свое настоящее горе и свои роковые опасения за будущее.
Несчастный Караулов сидел и слушал, такой же бледный и подавленный, как сама графиня.
Он испытывал нечеловеческие муки ревности около этой женщины, горько жалующейся ему на нелюбовь к ней другого; но этого мало, он выслушивал просьбу самому восстановить ее счастье с другим, с недостойным человеком, который пренебрегает и отталкивает от себя сокровище, выпавшее ему на долю.
И кто же просил его?
Женщина, которую он боготворил, которую он с наслаждением унес бы куда-нибудь вдаль, спрятал бы от лживого света в неприступное убежище, из которого бы создал ей храм любви, храм вечного поклонения.
Судьба была, действительно, жестока к Федору Дмитриевичу — она требовала от него невозможных жертв.
Он встал и начал нервными шагами ходить по комнате.
Ему надо было успокоиться, собраться с мыслями, выдержать борьбу между страстью и долгом.
Долг победил.
Он подошел к молодой женщине и протянул ей руку.
Она подала ему свою, горячую, трепещущую.
— Даю вам слово, графиня, я поговорю с Владимиром и всеми силами постараюсь повлиять на него. Я даже думаю, что самое лучшее, если я буду действовать по русской пословице «куй железо, пока горячо», я заеду в клуб, вызову Владимира под каким-нибудь предлогом, и, поверьте мне, что я буду очень несчастлив, если мне не удастся сегодня же возвратить к вам его обновленным…
Сверх его ожидания молодая женщина встретила этот его проект с большой тревогой.
— О, нет, ради Бога не сегодня… Владимир тотчас же догадается, что мы сговорились с вами… Он поймет, что я жаловалась вам на него и никогда мне не простит этого…
— Разве он имеет право вас прощать или не прощать? — заметил Караулов с горькой улыбкой.
Конкордия Васильевна опустила глаза.
— Впрочем, это так всегда бывает… Сила, будь это сила физическая, или нравственная, или сила внушенного чувства, всегда выше права… Будь по-вашему… Пропущу день или два и ухвачусь за первый случай…
Он почтительно поцеловал руку молодой женщине и вышел.