СВИДАНИЕ
Марья Петровна ранее своего отца как тень проскользнула в калитку и стала спускаться по берегу реки.
Она тотчас заметила стоявшую вдали темную фигуру мужчины, — это был Ильяшевич.
Быстрее лани бросилась она к нему и без слов упала в его объятия.
Их губы встретились. Это не был поцелуй в его банальном значении. Это был акт величайшего душевного экстаза. Это была печать духовного соединения двух любящих существ, составляющих одно целое.
— Радость моя!.. Когда я подумаю, какой опасности подвергаешься ты, доставляя мне эти минуты неизъяснимого блаженства, я упрекаю себя за эгоистическое пользование твоею добротою. Я нахожу, что недостоин твоей любви, которая для меня дороже жизни. Читая же в твоих чудных глазах ответное чувство, я мучаюсь, что заставляю тебя страдать и только… Ты должна считать меня бессердечным…
— Я люблю тебя!.. — воскликнула она вместо ответа с какой-то блаженной улыбкой.
— Ангел мой! — прошептал он. — Вместо того, чтобы жаловаться на свою судьбу, ты отвечаешь мне только словами безграничной любви. Чем заслужил я это? Ты, одна ты, как утренняя заря, осветила ночной мрак моей сиротской жизни… Ты мне показала небо, и я научился молится Богу. Как ветер, который разгоняет облака, так и ты одним взглядом твоих чудных глаз рассеяла тучи, заволакивавшие мою будущность. В моем сердце жили ненависть и презрение к людям — ты поселила в нем любовь. Одна мысль о тебе заставляет меня видеть все в радужном свете. Все радости моей жизни начались с того момента, как я увидал тебя, полюбил и узнал, что ты тоже любишь меня… А что я тебе дал взамен? Ничего. Нет, хуже: заботы, горе, страх, позор…
— Боря, Боря, замолчи! Это неправда.
— Ты неизмеримо добра и конечно не хочешь с этим согласиться. Но смотри, ты и теперь вздрогнула, услыхав какой-то шорох, и это я заставляю переносить тебя эти томительные минуты. Нет, именно я ничего не сделал тебе, кроме зла…
— А то, что ты любишь меня!
— О, что касается до этого, то я люблю тебя, люблю так, как едва ли кто в состоянии любить, и пока сердце мое бьется, оно будет принадлежать исключительно тебе. Но этого мало. Мой долг доставить тебе спокойствие, вернуть на твое прелестное личико улыбку. Дорогая Маня, ты несчастлива, а я хочу, чтобы ты была счастлива.
— Замолчи, говорю тебе, я совсем не так несчастна, как ты воображаешь. Моя вера в тебя так глубока, так безгранична, что я все перенесу с терпением и мужеством. Любовь моя к тебе так сильна, что никто и ничто на свете не может вырвать ее из моего сердца. Я думаю, что если бы наше счастье далось нам легче, мы меньше бы ценили его. Но несмотря на это, я должна тебе сознаться, что эти дни я немножко побаивалась. Мой отец почти не говорил со мной, его взгляд иногда так суров… Он, видимо, чем-то взволнован, озабочен, мне кажется, что он догадывается…
— Это должно было случиться… Я предвидел и боялся этого… А я хочу сперва окончательно упрочить свое положение… Что я такое — сын поселенца. И хотя приобрел права образованием… нищий, когда я могу через несколько месяцев быть богачом. Теперь мой роман с тобой могут счесть — это и убивает меня — за ловлю с моей стороны богатой невесты, а тогда… другое дело. Теперь скажут, что я увлек тебя, опозорил тебя, чтобы не получить отказа… Я не могу перенести такую профанацию моего святого чувства… такое гнусное толкование роковой минуты увлечения… Я добуду себе положение и богатство…
— Умоляю тебя, спеши! Через несколько месяцев уже нельзя будет скрывать моего положения… Я мысленно буду сопутствовать тебе, это подкрепит тебя в достижении цели.
— Ты права, довольно медлить и откладывать… Ты не должна лгать — это противно твоей честной натуре. Я — подлец, поставивший тебя в такое отвратительное положение.
— Боря, не упрекай себя, что совершилось — совершилось во имя нашей любви. Я чувствую, что поступила бы точно так же и теперь и ни капли не раскаиваюсь. Но, скажи, ты решился завтра уехать, не правда ли?
— Конечно, потому-то я и хотел тебя видеть сегодня еще раз и поговорить с тобой перед отъездом.
— Поезжай, дорогой Боря, поезжай, мой муж перед Богом, и возвращайся скорее… Твоя Маня будет ждать тебя, будет ждать своего счастья, открытого, честного счастья.
— Менее чем через месяц я буду в Петербурге. Бумаги моего отца все уже мною собраны… В столице у меня есть люди, которые помогут мне… я надеюсь скоро добыть себе права дворянства и возвратить конфискованные имения, если не все, то хотя часть их, и тогда мое состояние будет почти равно состоянию твоего отца.
— Поезжай, Боря! — сказала она несколько взволнованным голосом. — Я с верой и надеждой буду дожидаться твоего возвращения, считая каждый час. О, пришли мне поскорее хорошую весточку. Но что бы ни случилось, достигнешь ли ты своей цели или нет, ты тотчас же напиши мне из Петербурга и напиши прямо и открыто. Мое решение твердо и непоколебимо, мы не будем более видеться тайно. Рано или поздно мой отец все равно должен будет узнать об этом. Я брошусь к его ногам и чистосердечно покаюсь ему во всем. Я знаю, что он более огорчится, нежели разгневается, хотя его гнев и будет страшен. Но так как от этого будет зависеть все наше счастье, я сумею найти слова, которые дойдут до его сердца и которые даже в его глазах послужат оправданием нашему проступку… Бог поможет мне в этом! А теперь, дорогой мой, расстанемся… Я пойду домой и буду молиться за тебя, чтобы милосердый Господь охранял тебя в твоем путешествии.
Он притянул ее к себе и они как бы замерли в прощальных объятиях.
— Ты для меня воздух, которым я дышу! — прошептал он страстным шепотом.
Послышался долгий страстный поцелуй.
Она, наконец, вырвалась из его объятий, отошла несколько шагов, затем снова вернулась, порывисто обвила его шею руками, горячо поцеловала и быстро, не оглядываясь, пошла назад по направлению к садовой калитке.
Он стоял и следил за ней влюбленными глазами, пока она не скрылась в саду, а затем пошел по берегу Енисея, по дороге к поселку.
Вдруг он остановился. Ему показалось, что перед ним промелькнула человеческая фигура и тоже остановилась.
Сердце Бориса Петровича сжалось.
— Что это? Я трушу… — устыдил он самого себя и смело продолжал путь.
Но не успел он сделать двух-трех шагов, как в ночной тишине раздался выстрел.
В ту же минуту молодой человек глухо вскрикнул и обеими руками схватился за грудь. Сделав несколько конвульсивных движений, как бы ища опоры, он упал навзничь и остался недвижим.
Марья Петровна услыхала этот выстрел еще не успев войти в дом. Дрожь пробежала по ее телу и холодный пот выступил на лбу.
Она, впрочем, не знала, кто был роковой мишенью для этого выстрела, а выстрелы в тайге слышались часто.
Иннокентий Антипович тоже пришел в себя от этого выстрела и с трудом поднялся на ноги.
Он с отчаянием схватился за голову и прошептал:
— Это то, чего я боялся; напрасно я прилагал свои старания ослабить гнев Петра… Преступление совершилось… Теперь уже поздно, слишком поздно.
Он ломал себе руки.
— Петр, Петр… ты сделался убийцей.
Вдруг до его слуха донеслись тихие шаги.
«Это Мария!» — подумал он и притаился возле заплота.
Молодая девушка действительно прошла мимо него и вошла в дом. Он последовал за нею.
Чуть слышно прошла она по комнатам и поднялась к себе наверх.
Войдя в свою спальню, она сбросила с себя платок, упала на колени перед образом и начала горячо молиться.
Тем временем Гладких со страхом ожидал возвращения своего друга и хозяина.
Прошло минут десять.
Наконец послышались в саду быстрые тяжелые шаги, и в комнату вошел Толстых, бледный, как полотно. Его трясло как в лихорадке, а, между тем, пот градом падал с его лба. Волосы на висках были смочены, как после дождя. Он тяжело дышал с каким-то хрипом и едва держался на ногах.
Ружья с ним не было. Он машинально поставил его на прежнее место в сенях.
— Петр, несчастный, что сделал ты? — встретил его Иннокентий Антипович.
Толстых посмотрел на него каким-то диким взглядом.
— Что я сделал… это знаю я…
— Петр, может быть, милосердный Бог отвел твою руку от несчастной жертвы…
Мрачный огонь блестнул в глазах Петра Иннокентьевича.
— Нет… — угрюмо отвечал он. — Я целил ему в сердце, и он упал…
— Мертвый! — с отчаянием в голосе воскликнул Гладких.
— Мертвый! — хриплым голосом повторил Петр Иннокентьевич.
Иннокентий Антипович упал на стул и закрыл лицо руками.
— Он был вор… — продолжал как бы про себя Толстых. — Он украл честь моей дочери… мою честь… Я защищал свою собственность и… убил его. Что же тут такого?
— Убил… — опустив руки на колени, упавшим голосом прошептал Гладких.
— Да, убил… если тебе нравится так это слово… Повторяю, что же тут такого?..
— А суд, Петр? Разве ты не думаешь о суде?
— Для меня суд — я сам…
— Ты не в своем уме, Петр?
— Если я вижу на моем цветке, который я вырастил, букашку, я сбрасываю ее и давлю ногой. Если я вижу, что бешеная собака может броситься на мою дочь, я беру ружье и убиваю собаку. Это мой долг… Я исполнил его сегодня…
— Он не понимает, он не хочет понимать! — в отчаянии воскликнул Гладких. — Ведь то, что ты сделал — ужасно! Твое спокойствие пугает меня… — Несчастный, не видал ли кто тебя?
— Что мне за дело до всего этого!
— Твои ответы безумны! Я надеюсь, что тебя никто не видал в этот час… В доме все спят, также и в поселке. Но я заклинаю тебя, подумай о своем положении. Ты совершил страшное преступление, и если его откроют, то ты понесешь страшное наказание. Хотя бы ты двадцать раз приводил в свое оправдание, что ты защищал свою честь и честь своей дочери, тебе двадцать раз ответят, что ты не имел права самосуда… Но если тебя никто не видал, то никто тебя и не обвинит, если ты сам себя не выдашь… Если я не успел удержать твою руку, то теперь я должен думать, как бы спасти тебя. Нет, тебя обвинить не могут… Им нужны доказательства, улики, а их против тебя нет никаких.
Иннокентий Антипович замолчал.
Толстых молчал тоже. Он сидел за столом, положив голову на руки и как бы окаменел.
Вдруг Гладких встал. В глазах его, сделавшихся почти стеклянными, выразился страшный испуг. Он подошел к Петру Иннокентьевичу и, наклонившись к его уху, сказал сдавленным шепотом:
— Петр, мне пришла в голову страшная мысль… Выслушай меня, ради всего святого! Если кто-нибудь еще знает о связи твоей дочери с этим молодым человеком, если кто-нибудь знал о их свиданиях, тогда мы пропали…
Петр Иннокентьевич с трудом поднял голову и окинул своего друга недоумевающе-вопросительным взглядом.
— Обо всем этом надо подумать! Часто неосторожно сказанное слово влечет за собою подозрения и тогда… конец… Они придут…
— Я буду их дожидаться…
— Но этого мало, ты должен приготовиться к защите…
Толстых снова поднял голову и горько улыбнулся…
— Но подумай только, Петр, полиция, тюрьма, суд…
— Так что ж, пусть меня осудят…
— А каторга… несчастный, каторга… нам более, чем другим, известны эти ужасы каторги… не той, которая на бумаге, а настоящей… скитальческой…
— Пусть каторга… пусть хотя смерть…
Гладких дико смотрел на своего друга.
— Смерть! — продолжал Петр Иннокентьевич. — Это избавление! Жизнь? Что заключается в ней? Как глупы люди, что так дорого ее ценят. Все бегут за этим блестящим призраком. Глупцы! Из золота они сделали себе Бога и поклоняются ему. Одного съедает самолюбие, другого — зависть. Всюду подлость, лесть и грязь! Все дурное торжествует над хорошим, порок и разврат одерживают победу над честью и добродетелью.
Он нервно захохотал.
— Какая несчастная эта жизнь. О, я хотел бы умереть… Я более не существую, у меня более ничего нет, я больше ни во что не верю.
Он уронил голову на сложенные на столе руки и зарыдал. Иннокентий Антипович не мешал ему выплакаться. Он понимал, что слезы облегчат его и, быть может, дадут другое направление его мыслям. Он лишь молча сел около своего друга.
Так просидели они до утренней зари.