ТЫ БУДЕШЬ ЖИТЬ!
Было уже одиннадцать часов вечера, когда Гладких вернулся из поселка, где стороной от старосты узнал почти все мельчайшие подробности следствия над Егором Никифоровым и вошел в кабинет Толстых.
Петр Иннокентьевич, как зверь в клетке, продолжал ходить по комнате из угла в угол. Револьвер снова лежал на столе.
Последнее не укрылось от зоркого глаза Иннокентия Антиповича.
— Все кончено! Ложись и спи спокойно — ты спасен… — сказал он Петру Иннокентьевичу.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что все улики оказались против Егора Никифорова, его арестовали и увели сперва в волостное правление, а затем отправят в К-кую тюрьму.
— Но ведь это невозможно! — удивленно воскликнул Толстых. — Этого не может быть!
— А все-таки это так.
— Черт возьми! Кто из нас сошел с ума?
— Я думаю, что никто. Выслушай меня спокойно. Только четыре человека знают тайну прошлой ночи. Ты, твоя дочь, которая не пойдет доносить на тебя, я, который нем как могила, и Егор Никифоров.
— Егор — говоришь ты, Егор знает?
— Все.
— Иннокентий, объяснись! Что это значит?
— Ужели ты не понимаешь? Ведь знаешь же ты, что ты стрелял из его ружья, которое сегодня утром он отнес домой, не заметив, что один ствол разряжен. Полиция взяла это ружье, и пуля, которой заряжен был другой ствол, оказалась одинаковой с пулей, вынутой из трупа убитого. С этого началось серьезное подозрение, что убийца — Егор.
— О! — простонал Толстых и бессильно опустился на диван.
— Егор, конечно, догадался, что убийца ты, тем более, что у меня есть основание думать, что он говорил с твоей жертвой перед ее смертью.
— Почему же он этого не сказал заседателю?
— Вероятно, потому, что не хотел.
— А, так он не хотел?.. — повторил как бы про себя Петр Иннокентьевич и вдруг вскочил с дивана и бросился к двери, схватив со стола револьвер.
— Куда? — загородил ему дорогу Гладких.
— Не думаешь ли ты, что я позволю страдать за себя невинному человеку? — заговорил Толстых дрожащим голосом, с сверкающими глазами. — Я тотчас же верхом домчусь до заседательской квартиры, сознаюсь в преступлении, если только убийство соблазнителя дочери преступление и, подписав показания, покончу с собой… Егор будет спасен…
Иннокентий Антипович скрестил руки на груди.
— Ты этого не сделаешь!
— Кто осмелится остановить меня?
— Я!
— Зачем?
— Затем, что я этого не хочу.
Петр Иннокентьевич судорожно захохотал.
— Я не хочу этого! — продолжал Гладких. — Я не хочу этого, потому что я нахожу, что самоубийство тоже преступление. Довольно с тебя одного. Я вчера не мог отстранить твоей руки от постороннего человека, сегодня я не позволю тебе направить ее на самого себя. Я клянусь тебе в этом. Ты бесжалостно убил молодого человека, повинного только в том, что он любил твою дочь, но тебе показалось этого мало, ты выгнал из дома эту несчастную, убитую горем потери любимого человека, дочь. Бедная ушла в отчаянии и мы, быть можем, никогда ее не увидим, и после этого ты все хочешь сгладить своею смертью. Это было бы очень удобно. Петр, отвечай мне: если бы тебе пришлось переживать все вчерашнее снова, убил бы ты этого человека?
— Нет, нет! — содрогнувшись, отвечал Толстых, отступая перед наступавшим на него Иннокентием Антиповичем.
— А выгнал бы свою дочь?
— Ее?.. О, да, конечно!..
— Я вижу из твоих ответов, что хотя ты и раскаиваешься в совершенном преступлении, но у тебя пропало отцовское чувство, а ты, ведь, так любил свою дочь! Да и теперь ты напрасно стараешься обмануть самого себя — ты все еще ее любишь. Легче убить самого себя, нежели вырвать из сердца привязанность к детям! Ты не должен, повторяю тебе, никуда идти, ты должен оставить Егора принести себя в жертву; что же касается тебя, ты должен жить, мучимый угрызениями совести и раскаянием. Ты будешь жить, и угрызения совести будут твоим наказанием. Я вижу еще, как ты сломишься под его тяжестью и с дикими воплями будешь призывать свою дочь.
— Замолчи, Иннокентий, не мучь меня! — простонал Толстых, снова бессильно падая на диван.
— Но настанет день, — не слушая его продолжал Гладких, — когда Господь сжалится над твоими слезами — Он, Милосердный, простит тебя, как прощает самых страшных грешников, старайся не противиться Его наказанию, а с верою и терпением переноси его. Ты будешь жить!
— Иннокентий, пусти меня! — снона вскочил Петр Иннокентьевич.
— Нет, говорю я тебе, нет!
— Так ты хочешь, чтобы осудили, обесчестили и наказали невинного человека?
— Я не избегаю Божьей кары и не противлюсь Его воле.
— Что же мне делать на земле?
— Я уже сказал тебе: страдать и молиться.
— Но у Егора жена, у нее скоро родится ребенок, а я один, у меня никого нет.
— Несчастный, а твоя дочь?..
— Она умерла, умерла для меня.
— Сегодня, может быть. Но не беспокойся об Арине и ее ребенке, я подумал и о них! В память несчастной твоей дочери, ты обеспечишь Арину и дашь воспитание ее ребенку, как своему. Вот что решил я — тебе остается повиноваться.
Толстых застонал и снова безмолвно опустился на диван. Огонь в глазах его совершенно потух — он преклонился перед новым могуществом строго судьи, могуществом представителя возмездия, он перестал быть главою дома, нравственную власть над ним захватил Гладких. Петр Иннокентьевич все еще продолжал держать в руке револьвер, но Гладких спокойно взял его у него, как берут у ребенка опасную игрушку.
— Покойной ночи, до завтра! — сказал он Толстых ласковым голосом.
Петр Иннокентьевич остался один, уничтоженный, порабощенный.
На другой день после обеда Иннокентий Антипович отправился в поселок к Арине.
За эти два дня несчастная женщина страшно изменилась, она похудела до неузнаваемости, волосы на голове поседели, глаза были совершенно опухшие от слез.
При виде ее у Гладких похолодело сердце.
— Я зашел навестить тебя, Арина.
Она заплакала вместо ответа.
— Не отчаивайся, Арина. У тебя есть люди, которые не оставят тебя…
— Вы зашли — значит, я не могу в этом сомневаться… — сквозь слезы проговорила Арина.
— Но ты забываешь Петра Иннокентьевича?
— О, нет, я никогда не забуду его. Он всегда был так добр ко мне, к нам… И ведь он, этот несчастный, всем обязан ему, век должен быть ему благодарен… Ему обязаны мы довольством… Но и это довольство не остановило его…
Арина зарыдала.
— Иннокентий Антипович, для меня все кончено на земле…
— Зачем такие мрачные мысли?
— Что же мне делать, когда сердце у меня разорвалось на части. Я сейчас с удовольствием бы умерла, если бы ребенок, которого я ношу под сердцем, не заставлял бы меня жить и страдать… Я, впрочем, думаю, что не на радость я и рожу его — ребенка убийцы.
— Ты, Арина, слишком строга к Егору…
— Строга… — удивленно взглянула на говорившего Арина. — Да если бы он не был виноват, он не был бы теперь в каталажке… Несчастный одним выстрелом убил человека на большой дороге, а другим попал в сердце своей жены.
— А если он не виноват, если это просто роковое совпадении обстоятельств?..
— Вы защищаете его… Я вам очень благодарна… Но я сама видела, как он побледнел, когда староста заметил, что ружье разряжено, и наконец, я сама видела на его одежде… кровь… Я знаю одно только, что он не грабил его… Ведь тогда он принес бы домой деньги или вещи и здесь спрятал бы. Не правда ли?
— Конечно.
— Ну, а сегодня утром был тут опять заседатель и перешарил везде; в шкапах, в сундуках, комодах, матрацах, на которых мы спим, не оставил без осмотра ни одного уголка и ничего не нашел.
«Он, верно, сжег все письма!» — подумал Гладких.
Арина, между тем, снова зарыдала, закрыв лицо передником.
— Арина, я пришел сказать тебе, что Петр Иннокентьевич и я не оставим тебя в твоем горе. Вот, возьми пока немного.
Он сунул ей в руку десятирублевую бумажку. Арина было отстранилась и не хотела брать деньги.
— Возьми, возьми, я хочу, чтобы ты взяла и знала, что мы, я и Толстых, не допустим тебя до нужды, а твоего ребенка Петр Иннокентьевич возьмет к себе на воспитание.
— Дай Бог вам и Петру Иннокентьевичу здоровья! — бросилась было Арина целовать руки Гладких, но он отнял их и поцеловал ее в лоб.
Выйдя от Арины, Иннокентий Антипович отправился на могилу убитого. Там он застал несколько крестьян, которые тоже пришли помолиться на могиле безвременно погибшего молодого человека. Вообще судьба покойного вызвала общее сочувствие и усугубила проклятия, которые раздавались по адресу подлого убийцы.
Возвращаясь с могилы, Гладких повстречался со старостой поселка, и разговор снова зашел об арестованном Егоре Никифорове.
— Да, уж дела, — заметил староста, — кажется, спроси меня третьего дня об Егоре Никифорове начальство, окромя хорошего, ничего бы не сказал, мужик был на отличку, ан вишь, что сканителил, умопомрачение, зверь, а не человек оказался…
— Да, может, это не он? — попробовал вставить свое слово Иннокентий Антипович.
— Как же не он, ваша милось, когда след его точка в точку, пуля к пуле пришлась, как родная сестра, пыжи также, кровь на рубахе… и на одежде… а он одно заладил — не виноват… Заседатель его и так, и эдак, уламывал, шпынял; его, сердечного, в пот ударило — так ничего и не поделал. Нет, уж по моему, коли грех попутал, бух в ноги начальству и на чистую, хотя и не миновать наказания, да душе-то все легче — покаяться. А то вдруг закоренелость эдакая и откуда? Парень был — душа нараспашку…
— Хороший был мужик, что говорить! — подтвердил Гладких.
— Вот вам, ваша милость, и хороший, а разбойником придорожным оказался, да окромя того, жену на сносях загубил. Смается баба от горя, срама да нужды…
— Я сейчас был у нее по поручению Петра Иннокентьевича, он ей поможет, до нужды не допустит. Ребенка возьмет к себе на воспитание.
— Дай ему Бог сто лет жить в доброе здравие… ангельской души человек Петр Иннокентьевич… И вам, ваша милость, дай Бог здоровья, и вами рабочие на приисках не нахвалятся.
— Однако, прощай, мне недосуг, и то домой запозднился, — прервал панегирик старосты смущенный Иннокентий Антипович.
— Прощенья просим, ваша милость!
«Несчастный Егор, — думал Гладких, возвращаясь в высокий дом. — Тебя все считают преступником, зверем, ты неповинно несешь бесчестие и позор за другого, но знай, что этот другой будет наказан горше твоего судом Божьим. Бог видит, Егор, твое благородное сердце, и Он укрепит тебя за твою решимость отплатить за добро добром твоему благодетелю. Он спас тебе жизнь, ты делаешь более, ты спасешь его честь».