ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
История балтийских славян до Карла Великого, их быт и верования. Их общие отношения к средневековой Германии
I. Географический обзор
В VIII и IX вв. на Балтийском поморье между Вислой и Эльбой (Лабой) обитали славянские племена. Их было очень много, больших и малых. Основными были: поморяне, ране, лютичи или велеты, гаволяне или стодоряне и бодричи.
Поморяне жили от Вислы до Одры по берегу моря. На востоке они граничили с пруссами, народом литовского поколения, на юге с польскими славянами, своими ближайшими родичами, отделяясь от первых Вислой, от вторых Вартой и Нотецью[1]. Река Персанта[2] делила Поморскую землю на две половины, западную (или переднее Поморье) и восточную (или заднее Поморье). Это деление важно, потому что обе половины Поморья имели в истории различную судьбу[3]. К западным поморянам принадлежали также волынцы, на знаменитом острове Волыне[4]. На северо-запад от поморян, на большом острове Ране (иначе Руне, Руе, теперь Рюген), обитала славная ветвь славянская, ране или руяне[5]. Между всеми балтийскими славянами они почитались старшим, главным племенем.
На западе от Одры, по берегу моря, против ран, жило храброе и славное племя, по прозванию велеты или лютичи. Восточную их ветвь, занимавшую прибрежье р. Укры, составляли укряне. Западная ветвь, по преимуществу величавшаяся именем велетов и лютичей, делилась на четыре союзных колена: ратарей, доленчан, черезпенян и кичан. Они обитали по берегам р. Пены[6].
К юго-западу от лютичей располагалась земля Стодорская, по р. Гаволе и Спреве (Шпрее). Она разделена была между несколькими мелкими племенами, из коих только два замечательны в истории: брежане, близ впадения Гаволы в Эльбу (по-славянски Лабу), и стодоряне, по среднему течению Гаволы, где вливается в нее Спрева. Брежан и стодорян называли также общим именем гаволян[7]. На западе Лаба отделяла гаволян от немцев; на юг ветви их простирались до р. Эльстры: их соседями в этой стороне были славянские племена, лабские сербы и лужичане.
На северо-западе от гаволян и лютичей поселилось большое племя бодричей (или аботритов)[8]. Они занимали весь берег Балтийского моря от Рекеницы до Свентины и соприкасались на западе с немцами и датчанами: границей были реки Лаба (Эльба), Бела, верхняя Травна и Свентина. Бодричи также делились на разные ветви: собственно бодричи в тесном смысле, называвшиеся иначе рарогами, занимали только середину этого пространства; на западной границе, между Свентиной, Травной и морем, жили вагры, на юг от них, в углу между Белой и Лабой — полабцы, южнее, между Эльбой и Степеницей — глиняне, на востоке, по р. Варнове — варны. Ваграм принадлежал и остров Фембра.
II. Положение балтийских славян между соседними народами. — Родство с поляками. — Ляшское племя
Соприкасаясь по всей западной границе с народами германского происхождения, датчанами и немцами, балтийские славяне с юга и юго-востока примыкали непосредственно к единокровным славянским племенам, простиравшимся сплошной массой на огромные пространства, за Дунай и Днепр: на юге примыкали они к ветвям сербо-лужицким, за которыми находились чехи; на юго-востоке к полякам. Но ни с теми, ни с другими не было у них прямого и легкого сообщения: сербы и лужичане отрезаны были от славян балтийских непроходимыми песками и болотами и составили племя совершенно от них отдельное, как по языку, так и по историческому развитию. Поляков также разобщали естественные преграды от соседних гаволян и поморян. И теперь еще, между западной частью Польской земли[9] и бывшей землей Стодорской[10] лежат страшные пески, через которые порядочная дорога невозможна; конечно, в старину было еще хуже, и, действительно, по древним памятникам, между этими странами не видно никакого сообщения. Точно так же и переднее Поморье отделялось от Польши непроходимыми лесами и болотами, простиравшимися, на южной стороне Нотеци, на несколько дней пути, и по которым еще в начале XII века не было дороги. Только в восточное (заднее) Поморье лежал открытый путь из Польши, и оно-то всегда, более или менее, от нее зависело.
Но, несмотря на такое совершенное разобщение балтийских славян от польских (кроме той, до XIII века почти незаметной в истории, части Поморья, которая простиралась за Персантой), между ними было самое близкое, кровное родство. Ветви балтийские и те, которые образовали польский народ, т. е. собственно поляне, мазуры и слензане (силезны), составляли вместе одно обширное племя ляхов, что подтверждает свидетельство древнейшего русского летописца: "Словени же ови пришедше седоша на Висле и прозвашася Ляхове, а от тех Ляхов прозвашася Поляне, Ляхове друзии Лутичи, ини Мазовшане, ини Поморяне". Значит, название ляхов было племенное и включало как польских славян, так и ветви балтийские, поморян и лютичей. В другом месте Нестор говорит еще: "Ляхове же, и Пруси, Чюдь приседять к морю Варяжьскому" (т. е. Балтийскому). Собственно поляки, насколько известно, не жили на берегу Балтийского моря; стало быть, под именем ляхов разумеются здесь ближайшие их соплеменники, приморские жители лютичи и поморяне. К последним, действительно, примыкали пруссы, как и говорит Нестор.
Русская летопись упоминает только, из балтийских славян, о поморянах и лютичах; бодричи и стодоряне, более отдаленные, ей неизвестны. Но язык их восполняет недосказанное Нестором. Остатки его, дошедшие до нас (а их довольно много, если порыться тщательно в древних источниках), показывают очевидно, что все эти народы имели один язык, который являет все признаки польской речи.
Итак, одно племя славянского корня занимало всю пространную равнину на полуденной стороне Балтийского моря, от Западного Буга через Вислу по самую Лабу (Эльбу), доходя на юге до Карпатских гор и истоков Одры. Подобно ляхам, и восточные ветви славянские составляли другое, еще обширнейшее племя, которое населяло всю страну от Новгорода до днепровских порогов, и потом получило название русского народа. В начале истории являются, таким образом, две великих, почти равных, ветви славян, одна на востоке, другая на северо-западе. Но потом одна из них сплотилась крепко в цельный народ и возрастала постоянно; другая же, никогда не достигнув единства и внутренней крепости, постоянно уменьшалась.
III. Имя ляхов и славян
Северо-западные славяне, составлявшие ляшское племя, т. е. ветви польские и балтийские, сами себя никогда не называли ляхами. Видно, они не ощущали себя единым племенем. Ляхами звали их восточные соседи, литва и русские славяне, выражая этим словом местность, в какой они жили. Лях, без сомнения, значило житель низменности, луговой земли. Так, по-литовски Lenkas — лях, а lenke — луг, низменное место; польское (lag, lеka) луг, русское (в Архангельской губернии) ляга — лужа и др. относятся к этому же корню.
Не имея племенного названия, ляхи обозначали себя лишь одним самым общим именем всего поколения, славянами, и затем знали только частные прозвища отдельных ветвей, взятые, как и у других славян, большей частью от местности: "прозваша имены своими, где седше на котором месте", говорит Нестор. Таковы имена: поморяне, волынцы, черезпеняне, ране, укране, полабцы, гаволяне, спреване, морачане и мн. др. Только немногие прозвища выражали не место жительства, а свойство ветви.
У одних славянских племен местное прозвище со временем исчезло (например, у русских); у других стало употребляться исключительно. Весьма рано оно стало господствующим у восточной половины ляхов: они составили народ, который, по месту жительства, получил название полян или поляков. Уже с Х века начинают реже относить к ним общее имя славяне. Зато ляхи балтийские по преимуществу называли себя славянами, землю свою Славянской: поморяне даже в XIII и XIV в.[11] В XVII столетии еще жило, а может быть, и теперь еще нашлось бы, в Люнебургском крае, несколько крестьян, жалких остатков древан, ветви знаменитых бодричей, и те называли свой исковерканный язык не иначе, как речью славянской.
IV. Имя вендов. — Первые известия о прибалтийских вендах. — Распространение свевов на Поморье
Западные и северные соседи балтийских славян, народы германские, обозначали их тем же именем, каким и всех вообще славян, т. е. вендами или виндами.
Под этим именем балтийские славяне являются в первых исторических известиях, какие сохранились о них, у греческих и римских писателей: сами греки и римляне, конечно, не имели с балтийскими славянами прямых сношений, и получали о них сведения лишь от соседних народов, преимущественно же от германцев: понятно, что они и прилагали к ним то имя, каким их обозначали германцы. Янтарь, искони добываемый на берегах Балтийского моря и дорого ценившийся древними, направил торговлю на дальний север и обратил на него внимание греков. Уже за несколько веков до Р. X. имелось у них смутное сказание, что янтарь отыскивается в стране венетов (т. е. без сомнения, венедов или славян). Однако сведения их об этом так темны и перепутаны, что ничего из них нельзя заключить.
Известие о балтийских виндах возобновляется в половине I-го в. до Р. X., но в странном, можно сказать, диком виде: Квинт Метелл Целер, бывший (около 58 г. до Р. X.) проконсулом Галлии, получил — как рассказывает Корнелий Непот, — в подарок от одного германского князя нескольких индов, расспросил об их происхождении и узнал, что они, путешествуя по торговым делам, загнаны были бурей из индийских вод на берег Германии. Очевидно, эти инды были просто винды (славяне), которых занесло из Балтийского моря (оно действительно называлось в древности Венедским) в Немецкое. Видно, что проконсул Целер никогда не слыхал о виндах и принял их за индийцев, о которых, без сомнения, читал; ошибка понятная, ибо тогда географы не знали, что из Индии нельзя с востока приплыть в Германию.
Стало быть, в то время были винды на Балтийском поморье. Сто лет спустя, Плиний говорит определеннее, что венеды жили, вместе с другими народами, на восток от Вислы, а на запад от сарматов. У Тацита венеды обитают на огромном пространстве между певками (жившими, сколько известно, близ Черного моря, около Днепра) и финнами, значит, там же, где помещает их Плиний, в землях, лежащих от Вислы на восток.
Однако и тогда славяне, вероятно, простирались гораздо далее на запад, но там, подпавши власти немецких дружин, которые в это время постоянно выходили на чужбину искать добычи и земель, скрылись за своими покорителями от внимания иностранных историков.
Уже в I в. до Р. X. между немцами резко обозначалось раздвоение, которое всегда сопровождало их в истории: уже тогда они делились на собственно германцев (нижних немцев) и свевов (верхних немцев): первые жили ближе к Северному морю, вторые к Дунаю. Собственно германцы имели постоянные жилища и личную поземельную собственность; они отличались большим миролюбием и склонностью к земледельческой жизни; свевы, предпочитавшие пастушеский быт хлебопашеству, во время Цезаря признавали землю общинным владением; ежегодно, на сходке, старшины отводили землю для каждой семьи, и владение ежегодно менялось; не все сидели дома, а ежегодно отправлялось на чужую сторону несколько тысяч вооруженных свевов, за которых остальные работали; и так они чередовались, то работая, то воюя. Они считали похвальным искать себе военной добычи: часто на сходке кто-нибудь из князей говорил, что хочет вести дружину, пусть объявят, кто с ним пойдет, и тотчас находились охотники, и народ хвалил их; а того, кто бы, раз вызвавшись, потом отказался, навсегда корили как беглеца и бесчестного труса. Долго хранили свевы этот быт: 150 лет спустя после Цезаря, Тацит находил у них ту же мену земель, и при нем еще был там во всей силе обычай молодым людям идти за князьями на чужбину, искать счастья.
Не может быть, чтобы постоянный, более полутора века продолжавшийся, выход вооруженных дружин, которые шли воевать вне родины и, конечно, не все возвращались домой, а оставались, где им было выгоднее, не произвел важного переворота в соседних странах. И действительно, свевское племя, первоначальные жилища которого были в южной Германии, у верхнего Рейна и Дуная, распространилось непомерно на восток и север. На рубеже Р. X. свевская ветвь, мардоманны (что значит пограничные люди) покорили Богемию. Во время Страбона (в начале первого века) и другие ветви свевов, гермундуры и ланкосарги[12], находились уже на восточном берегу Эльбы, а в конце этого столетия, при Таците, владения свевов от Богемии простирались до Балтийского моря и до самой Вислы. Что эти земли не принадлежали свевам искони, а были завоеваны, и то не целым, выселившимся народом, а бродячими дружинами, которые покорили тамошних славян, на это есть много указаний. Не без основания добросовестный Плиний, при исчислении немецких народов, соединяя в один особенный разряд племена германские, которые занимали Балтийское поморье (сургундов, варнов, каринов и гутонов), обозначает их всех именем виндилов (иначе вандилов, вандиликов). Этим именем германцы на Балтийском поморье были прозваны, очевидно, потому, что жили на Виндской земле, между виндским населением. Потом имя виндилов или вандалов присвоено было по преимуществу одной из прибалтийских ветвей свевов, родственной бургундам и готам, которая прославила его в истории. Но во все продолжение средних веков хранилось предание о каком-то родстве вандалов со славянами, и это название принималось часто в смысле вендов или славян.
На север от гор, окаймляющих Богемию, древние писатели помещают обширный народ лугиев, делившийся на разные колена. И лугии были, без сомнения, немцы, поселившиеся на Славянской земле; это имя объясняется не иначе, как из славянского языка (жители лугов, то же, что ляхи), да к тому же на древней римской карте прямо поставлены друг подле друга лугии-сарматы и венды-сарматы: сарматами же римляне называли все вообще негерманские народы в восточной Европе. То же, что о лугиях, можно сказать и о варнах или варинах, которых древние писатели, Тацит и др., помещают между прибалтийскими германцами: и это имя находит объяснение только в славянском языке, именно по говору славян балтийских, где варн произносилось вместо вран, ворон. Одна из ветвей балтийских славян называлась также варнами, и река Варнова сохраняет до сих пор о них память. Не может быть, кажется, сомнения, что варны Тацита была германская дружина, которая, овладев землей настоящих, славянских варнов, прозвалась по имени покоренного ею народа.
Подле лугиев, на севере от Богемии, Страбон перечисляет следующие племена: колдуев, зумов, бутонов, мугилонов, сибинов и семнонов. Из них семноны составляли знаменитую ветвь свевов, первоначальные жилища которой были близ верхнего Рейна: вот как далеко заходили в то время свевские дружины; бутоны, кажется, описка вместо гутоны[13], которые, действительно, славились между прибалтийскими немцами; имена колдуев и мугилонов явно славянские, и сохранились до позднейших времен в названии коледичей (ветви лабских сербов), и Могильна (города лужичан); наконец, и название зумов не соответствует ли прилабской ветви стодорян, земчицам, и сибины не искажение ли слова сирбины, т. е. сербы?
V. Образ жизни германских дружин на Балтийском поморье
Но яснее и убедительнее запутанных и искаженных названий, сам образ жизни и быт прибалтийских германцев показывает, что они не были постоянными жителями тех мест, а завладели ими силой. Совершенно отличались они образом жизни от тех германцев, которые обитали на коренной Немецкой земле, между Рейном, Эльбой и Дунаем. Здесь, на своих землях, немцы были оседлы и никогда не передвигались всем народом с места на место, несмотря ни на какие перевороты[14]: где Тацит находил фризов, хаттов (ныне хессы), свевов (ныне швабы), там они жили при Карле Великом и живут еще теперь; иногда только менялось название, но народ оставался один и тот же: так, восточная часть свевов стала именоваться баварцами, а западная долго была известна под именем алеманнов; так хавки, хамавы, ангриварии и другие северные немцы уже в III в. соединились под общим именем саксов, получившим в следующие века громкую славу.
Таким образом, вся собственно Германия, принадлежавшая немцам искони, была населена народами оседлыми, которые дорожили землей, ими вспаханной, и не оставляли ее никогда. Совершенно противоположна оседлому быту коренных германцев жизнь тех племен немецких, которые поселились на восток от Лабы; то были народы бродячие. Вечно находились они в походе и передвижении. В I веке лугии жили на Балтийском поморье, в начале II века часть их была уже на нижнем Дунае; во II веке вандалы там же сражались с римлянами, а в III веке толпы вандалов и лугиев воевали на Рейне. Потом вандалы ходили, как известно, по Галлии, Испании, Африке; эта свирепая дружина с Балтийского поморья оставила свое имя прекрасной области в южной Испании. И говорить нечего о знаменитых переселениях готов, гепидов, ругов, бургундов и др. Такая бродячая жизнь, такие быстрые передвижения в дальние походы невозможны для целого народа; они возможны только для кочевников, или для военной дружины. Кочевниками, какими являются в древности сарматы, а теперь еще киргизы, германцы никогда не были, сколько знает их история. Потому все эти прибалтийские немцы, лугии, вандалы, готы, бургунды, руги и т. д., составляли, без сомнения, военные дружины. Образуясь, как описывают Цезарь и Тацит, в коренных немецких землях, иные, вероятно, и в Скандинавии, из молодых людей, которым не нравилась домашняя жизнь и полевая работа, они выходили, видно, мало-помалу в соседние области вендов (славян), подчиняли себе туземцев и жили между ними пришельцами и господами; не дорожа землей, они охотно ее покидали и шли налегке всюду, где можно было поживиться.
VI. Дружина готская
Между этими прибалтийскими германцами знатнейшие и славнейшие были готы. О готах мы знаем подробнее, нежели о других, подобных им, немецких ветвях, потому что собственные их предания об их старинных подвигах сохранились, и здесь-то с особенной ясностью проявляются в готах все свойства дружины. Хорошо помнили они, что не жили первоначально на Балтийском поморье, а прибыли туда из-за моря, из Скандинавии; готское предание именно рассказывало, что они из древней своей родины выселились на трех кораблях. Замечательно такое сказание о малом числе их, при появлении на Поморье: народ бывает многочислен, а дружина состоит из малого числа удальцов, и только дружина могла пуститься в далекое переселение на трех кораблях.
Переплывши море, так говорит далее готское предание, они пристали к земле улмеругов, победили их и прогнали, а потом покорили и соседей их, вандалов. Нельзя по этому преданию догадаться, жили ли улмеруги на острове Ругии (Рюген), или на материке, и покоренные готами вандалы настоящие ли (немецкие) вандалы, или венды т. е. славяне; как бы то ни было, все же готы помнили, что прибыв на Балтийское поморье, заняли там свои жилища силой.
VII. Гражданское устройство германских дружин на Балтийском поморье
Такое же различие, какое заметно в образе жизни, было и в гражданском устройстве коренных, оседлых германских племен и тех пришельцев, которые водворялись на Балтийском поморье.
Во времена Цезаря и Тацита, первые еще не имели настоящей государственной власти, и жили по преимуществу общинами, связанными семейным союзом. У них, правда, и тогда уже проглядывал аристократический дух, отличительное свойство германского племени: и тогда уже, среди народа, не имевшего ни городов, ни даже деревень, а жившего в дрянных избушках, выстроенных врозь, где попало, не раз выбирался в старшины и предводители войска неопытный юноша по заслугам отца или по знатности рода, и лишь потомкам знатных родов был доступен почетный сан королевский. Но еще не образовалось ни настоящей аристократии, ни постоянной власти. Только маловажные дела предоставлялись суду старшин, назначавшихся народом; важные решались на общей сходке; вообще, власть старшин (князей) и королей была самая незначительная.
Но когда какой-нибудь знатный юноша, удалой и богатый, вызывал охотников быть ему товарищами и идти воевать на чужбину, и составлялась дружина, то отношения переменялись: между князем и дружиной тотчас возникал неразрывный союз, на жизнь и на смерть; священным долгом дружинника было защитить князя и стоять с ним заодно; он терял личную самостоятельность и сражался уже не за себя, а за своего князя, а князь тем самым принимал на себя обязанность вести дружину к победе: он должен был подавать пример храбрости, дружина — не отставать. Пережить князя, павшего в битве, было для дружинника посрамлением на весь век. Разумеется, этот обоюдный союз, это подчинение дружины князю и нравственная ответственность князя за дружину, увеличивались еще более, когда они воевали далеко от родины, подвергаясь беспрерывно опасности. Тут еще необходимее становилось единство крепкой власти, и оно непременно являлось. И действительно, тот самый Тацит, который рассказывает о незначительности княжеской власти в Германии, говорит совершенно противное о тех германских племенах, которые жили на Балтийском поморье; именно, он свидетельствует, что "готы строже, нежели другие германцы, подчинены были власти", и что "ругии и лемовии и все вообще тамошние германские народы отличались своей покорностью королям".
Такое преобладание крепкой власти у прибалтийских германцев в то время, когда вся Германия еще жила независимыми семьями, указывает, кажется, прямо на господство у них дружинного устройства.
При всех этих свидетельствах имен, образа жизни и быта, мы можем с почти полной уверенностью признать, что германские племена на Балтийском поморье были пришлые дружины, покорившие там древних жителей, вендов, т. е. славян.
Таким образом, движение беспокойных сил в коренной Германии, особенно между свевами, а также в Скандинавии, впервые перенесло историческую деятельность на Балтийское поморье и в незапамятное время привело тамошних вендов (славян) в зависимость от военных германских дружин.
VIII. Движение славян в Придунайских землях
Но пока эти дружины, лугии, вандалы, руги, готы, бургунды и проч., господствовали на Вендском поморье, южные соплеменники подвластных им славян со своей стороны зашевелились, и их движение отдалось и здесь. Вот что об этом говорит древняя русская летопись: "По мнозех же времянех сели суть Словени по Дунаеви, где есть ныне Угорьска земля и Болгарьска…. Волхом (иначе "Волохом")… нашедшем на Словени на Дунайския, седшем в них и насилящем им, Словени же ови пришедше седоша на Висле и прозвашася Ляхове, а от тех Ляхов прозвашася Поляне, Ляхове друзии Лутичи, ини Мазовшане, ини Поморяне". Кто такие были волхи или волохи, прогнавшие славян из Дунайской страны, объясняет та же летопись. Рассказывая о покорении этой страны венграми (в конце IX века), она говорит, что венгры, пришедши с востока, устремились "через горы великия" (в нынешней Седмиградии) и начали воевать с волхами и славянами, которые тут жили; "седяху бо ту преже Словени, а Волъхве (иначе "Волохове") прияша землю Словеньску; по сем же Угри прогнаша Волъхи и наследиша землю и седоша с Словени…". Следовательно, Нестор под именем волхов разумеет валахов, которые именно, вместе со славянами, обитали в Дунайской стране при нашествии венгров, были ими частью изгнаны, частью покорены, и удержались в тех местах и поныне. А эти валахи — потомки римлян, которые при Траяне завоевали Дакию и поселились в ней военными колониями. В самом деле, волохи, валахи, и т. п. есть общее название, которым многие славянские народы и немцы обозначают и теперь еще итальянцев.
Нельзя, однако же, принимать Несторова известия в буквальном смысле, будто славяне, уходя из Дакии от Траяновых войск, пришли и заселили Балтийское поморье: неверность сказания тем яснее, что Нестор оттуда выводит не одних ляхов, но и всех русских славян. Даже если бы целая Дакия принадлежала славянам (а в ней были народы и не славянские), то и тогда из нее не могли бы выйти все славянские племена, расселившиеся от Карпатских гор и Эльбы до Финского залива и Волги. К тому же переход целого народа из нынешней Венгрии на Балтийское поморье, прямо через Карпатские горы, весьма маловероятен.
Но и совершенно отвергать этого сказания также нельзя: оно все проникнуто каким-то правдивым духом старины; к тому же значение Траяна в судьбе славян доказывается преданием, которое столько веков о нем хранила народная память южной Руси.
Слова Киевской летописи, вероятно, заключают в себе воспоминание о том, что славяне, теснимые на Дунае римлянами, пришли в движение и стали повсюду распространяться и усиливаться, и в земле Ляшской, на Балтийском поморье, и в восточных странах, где потом возникла Русь.
IX. Усиление славян на Балтийском поморье во II в.
Действительно, во II веке по Р. X., вскоре после Траяна, германцы начинают уходить с Балтийского поморья, и на их место выступают племена славянские. В начале царствования Траяна, когда писал Тацит о Германии, готы жили на Поморье; во II веке они отправились на восток и потом, повернув на юго-восток, в конце этого века находились уже на Черном море. О странствии их по Скифии подробно говорит Иордан, но, рассказывая по их народным песням и преданиям, разумеется, не подозревает, чтобы усиление враждебных народов, а не добрая воля, побудило их покинуть Балтийскую страну.
Вслед за готами удалились и другие немецкие дружины, лугии, вандалы, бургунды, руги и пр., кто на юго-восток, к Черному морю, кто через Богемию к Дунаю, некоторые даже в собственно Германию, к Рейну.
Вместе с тем все более и более усиливались славяне на Балтийском поморье. В последней половине II века, когда Птолемей составлял свою знаменитую географию, балтийские венеды совсем уже не то, что при Таците. Тацит помещает их за Вислой, как-то совершенно в тени за германскими народами. У Птолемея Балтийское море, или, по крайней мере, южная часть его, называется Венедским заливом; венеды являются у него в числе великих народов Сарматии и живут по всему Венедскому заливу; о готах, которые при Таците находились в соседстве лугиев, значит, далеко на западе от Вислы, Птолемей говорит вот что: "Меньшие народы, населяющие Сарматию, суть: готы, близ реки Вислы, под венедами, а за ними финны и т. д.". Стало быть, со времени Тацита их отодвинули уже далеко на восток. Варины, при Таците жившие в самой западной части Балтийского поморья, в соседстве с лангобардами и англами, помещаются Птолемеем близ истоков Вислы. Наконец, у него являются на Балтийском поморье уже и племена с чисто славянскими названиями: поляне, пеняне, вельты. Наиболее определенно говорит он о вельтах и отводит им жилища на южном берегу Балтийского моря, на запад от племен литовских (осиев, т. е. литвы, и карвонов и кареотов, т. е. куронов или корси, жителей нын. Курляндии). Таким образом, уже во II в. славянское племя велетов (которые иначе прозывались лютичами) обитало на Балтийском поморье, там же почти, где оно потом славно подвизалось и храбро погибло 1000 лет спустя: может быть только, оно с течением времени несколько подвинулось на запад.
X. Указание Иордана на прибалтийских славян во II веке
Есть другое, восходящее до этого же времени, хотя записанное позже, известие о пребывании во II в. славянских народов на Балтийском поморье. Иордан, писавший древнюю историю готов по их песням и сказаниям, исчисляет в одном месте народы, которые жили в соседстве с готами. Только он, вероятно, не поняв в точности готского предания, заключавшего такое исчисление, а может быть, имея и предание, уже искаженное от времени, перенес все эти народы в ту страну, откуда готы первоначально вышли, в Скандинавию. Таким образом, Скандинавия, в которой, сколько известно, никогда не было много разных народов, у него наполнилась бесчисленным их множеством. Но он приводит между ними такие названия, по которым тотчас можно заключить, что это исчисление обнимает не одну Скандинавию, но и все земли около Балтийского моря. Так, упоминаются, между соседями готов, будто бы населявшими Скандинавию, датчане, жители Борнгольма, Голландии, Ютландии, благородные руги, финны. Вместе с этими прибалтийскими народами Иордан перенес туда и прибалтийских славян: вагров, виндо-велетов и лютичей. "Эвагеры, он говорит, смешанные с отингами" (т. е. ютами): славянские вагры действительно жили с ютами в соседстве и беспрерывном столкновении. О лютичах Иордан также выражается весьма справедливо, что они обитали в местах равнинных и плодородных, и поэтому подвергались вторжениям других племен: картина не совсем верная в отношении к Скандинавии, но соответствующая именно Балтийскому поморью. Притом нельзя не заметить, что исчисление Иордана почерпнуто из двух сказаний, соединенных в одно, так что два раза приводятся названия одних и тех же народов: шведов и финнов. Этим объясняется, что он упоминает два раза также об одном и том же славянском народе под двумя разными названиями: велетов и лютичей.
Так как в конце II в. по Р. X. готы жили уже далеко от прежних своих мест на Балтийском поморье, и в начале III в. были на Черном море, то не может быть сомнения, что их сказания о прибалтийских народах изображали положение того края не позже II в., и готское предание о ваграх, виндо-велетах и лютичах подтверждает и дополняет слова Птолемея о венедах и велетах.
XI. Дальнейшее движение славян. — Готское царство Эрманарика
В III в. славяне все напирали на немецкие дружины и гнали их с Балтийского моря во все стороны, и на восток, и к Римской границе. Страшно потрясали угасавшую в то время Римскую империю все эти немцы, которые, как говорит Юлий Капитолин, бежали от верхних варваров, т. е. от народов, давивших на них с севера и востока. Между тем, готы, бродя по Скифии, покорили себе племена, которые позже составили Русское государство. Замечательно, что тогда на Днепре произошло то же самое, что прежде было на Балтийском поморье. Как там лугии и вандалы были немецкие дружины, которые получили свои названия от подвластных славян, так и на Днепре готы, поселившись между полянами и древлянами, прозвались, по своим подданным, грютунгами, от griot песок, песчаное место, и тервингами, от triu дерево. Вот как легко дробились немецкие дружины на чужой земле и, подчиняясь влиянию покоренных славян, даже отступали от коренного германского обычая, не допускавшего народных названий по месту жительства.
Власть готов на востоке быстро росла. Король Эрманарик покорил себе огромное пространство земель, властвовал над чудью, Новгородом, мерей, мордвой и др., воевал со славянами и покорил их. Иордан говорит об этом следующее: "Разбив эрулов, Эрманарик поднял оружие на венетов, которые, неопытные в военном деле, но сильные числом, сначала было сопротивлялись. Но ни к чему не служит на войне многочисленность, особенно против Божьей помощи и хорошо вооруженного войска. Эти Венеты…. происходя от одного корня, теперь разделены на три ветви, именно на Венетов, Антов и Славян, и хотя они теперь, за грехи наши, везде свирепствуют, однако тогда все повиновались власти Эрманарика".
Таково сказание Иордана о великом готском короле. Трудно только по нему судить, покорены ли были Эрманариком и ляшские славяне в Балтийской стране, или одни только русские, и с какими именно славянами он вел войну.
XII. Освобождение Балтийского поморья от немецких дружин Аттилой
Но гунны разрушили царство Эрманариково, и явился на земле бич небесный, в кару германским дружинам, попиравшим другие народы. Какое бы ни было происхождение гуннов и откуда бы они ни вышли, но во всяком случае очевидно, что они действовали в союзе со славянами и имели в виду истребить дружины, которые так долго угнетали славян и на Балтийском поморье, и дальше на восток. Аттила, когда вел свое страшное войско в Галлию, говорил, что идет только для того, чтобы настигнуть и погубить одну из этих дружин, вестготов, которые убежали от гуннов к римлянам и поселились за Луарой. Добровольно подчинились ему славянские племена, между прочими, вероятно, и балтийские, силой покорил он германцев. Великие у него были замыслы: соединить в одно государство всю независимую от римлян Европу и ею сломить силу Римской империи. Когда он умер, государство его распалось в прах; но одно дело исполнил он до конца, и оно пережило его век: он окончательно изгнал немецкие дружины, которые властвовали в восточной Европе, и освободил от чужих народов славянские земли. После его смерти не было ни одного немецкого племени на всем Балтийском поморье до самых Карпатских гор, и во всей стране, которая потом назвалась Русью. Готы, гепиды, вандалы, бургунды, лангобарды, руги, все эти храбрые дружинники, скрылись перед грозой в далекие страны, или сосредоточены были под властью гуннов в опустевшей Дакии и Паннонии. Балтийское поморье было очищено для деятельности славян.
XIII. Остатки германских пришельцев на Балтийском поморье. — Известие о видивариях
Но многовековое подчинение Поморья и тамошних славян германцам, постоянное пребывание в этой земле, в продолжение длительного времени, чужих дружин, приходивших туда отовсюду, и, наконец, самая борьба с ними и их истребление, все это не могло не иметь сильного воздействия на балтийских славян, на их нравы, устройство и быт: они должны были непременно, ранее и более всех других славянских народов, подвергнуться чужому влиянию. В самом деле, Иордан рассказывает, что видиварии, занявшие, близ устьев Вислы, места, покинутые гепидами, были смесью разных племен, из которых составился один народ. Видиварии есть древняя германская, в особенности скандинавская, форма имени виндов или славян: Vindvarii значит житель Виндской земли, точно так же как Bojovarii — жители Бойской земли, Cantvarii жители Кента и т. п.; производное отсюда слово Vindverskr часто употребляется в древних скандинавских памятниках и значит: виндский, славянский.
Стало быть, видиварии, заступившие место гепидов, когда те удалились (в III в.) с Балтийского моря к Черному (а вернее, заставившие их удалиться) были славяне. Говоря, что видиварии живут близ устьев Вислы, Иордан тут же рассказывает, что восточными соседями их были эсты, а эстами германцы называли в древности народы литовского племени, по преимуществу прусов: из всего этого можно заключить, что под именем видивариев разумелись собственно поморяне.
Конечно, известие, что эти видиварии составились из сброда разных племен, преувеличено; но оно имеет, бесспорно, некоторое основание. Прожив несколько столетий под властью разнородных дружинников, немцев и скандинавов, балтийские славяне не могли с ними не смешаться; притом же нельзя предполагать, чтобы при освобождении славян, начавшемся во II в. и оконченном только Аттилой, все эти пришельцы были до последнего изгнаны или истреблены; естественно, многие из них, обосновавшись в Славянской земле, остались там навсегда и слились с преобладающим народом. Наконец, вероятно и то, что в восточной части Поморья, ближе к Висле, славяне приняли также немалую примесь литовского племени.
Вот почему Иордан и мог назвать поморских славян-видивариев смесью разных народов, и вот в каком смысле понятно его сказание.
Слова Иордана о видивариях имеют особенно важное значение: в них слышно ясное и достоверное свидетельство современника, что славяне на Балтийском поморье были проникнуты чужими влияниями и примесью чужих народов уже с той самой поры, как они, избавившись от германских дружин, начали жить жизнью независимой.
XIV. Известие о прибалтийских славянах в VI в.
Об этих поморских славянах конца VI в. сохранилось любопытное известие. Византийские летописцы рассказывают, что в 590 г. привели к императору Маврикию, собиравшемуся выступить из Фракии в поход против аваров, трех пленников, безоружных, с одними лишь гуслями; они были родом славяне, обитали у предела западного Океана (очевидно, Балтийского моря); к их князьям аварский хан прислал посольство с дарами и просил помощи против греков; князья отправили их к нему послами, извиниться, что по дальности и трудности пути не могут оказать ему этой помощи; в дороге они провели[15] месяцев, были задержаны ханом, который не хотел отпустить их на родину, и, наконец, бежали к грекам; ходят же они с гуслями, потому что не владеют оружием, так как их земля не производит железа.
Это свидетельство чрезвычайно важно (в истине его сомневаться нельзя, потому что славянские послы имели с греками прямые сношения и даже отправлены были на житье в греческий город Ираклию, а их показания были внесены в летопись современником). Из него мы видим, что славянское поморье в VI в. было независимо, находилось под управлением своих князей, и что оно еще хранило связь с отдаленной Дакией, где жили авары: не была ли эта связь остатком того древнего общения между Дунайской страной и Балтийской, которое должно было существовать, когда Аттила из дунайской своей столичной деревни повелевал северными германцами и славянами? Во всяком случае, приведенный рассказ византийских историков свидетельствует, что поморские славяне, несмотря на безоружность их послов и отсутствие в их земле железных руд, уже в VI в. были народом сильным и воинственным: иначе с какой стати было бы аварскому хану звать их в такую даль на помощь против греков? Послы же, вероятно, были люди вещие, какие-нибудь жрецы или кудесники, и потому шли не с оружием в руках, а с гуслями.
XV. Утверждение славян на правом берегу Лабы. — Поход герулов. — Власть германцев на нижней Лабе
Власть Аттилы дала славянам решительный перевес в восточной Европе. После грозы, которую он поднял на германцев, их притеснителей, славяне распространились далеко на запад. Чехи заняли Богемию, сербы заселили страну за Лабой (Эльбой) до Салы. Балтийские славяне, ветви бодричей и стодорян, тогда же, без сомнения, окончательно утвердились по правому берегу Лабы, которая с тех пор стала их постоянной, твердой границей. Те из прежних германских дружин, которые не ушли с Балтийского поморья на восток или в Римскую империю, были отодвинуты далеко на запад. Так, варны, которых Тацит помещал на восток от лонгобардов и англов, где-нибудь между Лабой и Одрой, а Птолемей еще далее, на Висле, в VI в. жили не у Балтийского моря, а у Немецкого, гранича с англами на востоке, а на запад простираясь до франков (значит, в нынешней западной Голштинии и далее, по берегу моря). Варны были тогда непосредственными соседями славян, передовым отрядом германцев в этой стороне. Между обоими племенами легла границей широкая полоса пустынной земли. Так бывало в старину даже между отдельными немецкими народами; они гордились и хвастались пространством окружавшей их пустыни: чем она была шире, тем более, значит, боялись их соседи. Мало-помалу, однако, немецкие народы сблизились между собой общением и возраставшей потребностью в землях, и пустынные границы, их разделявшие, заселились. У славян же, людей нрава более общительного, никогда, сколько известно, не было подобного обычая. И только между двумя великими соперничавшими племенами, германским и славянским, лежала широкая пустыня; как будто они, после нашествия гуннов, приведшего современную Европу к равновесию и указавшего германцам свои жилища и славянам свою землю, боялись соседства и столкновения.
Рассказ историка Прокопия указывает приблизительно на место, где находился этот безлюдный край, разделявший германцев от славян. "Герулы, говорит он, разбитые лонгобардами (в нынешней северо-западной Венгрии), частью поселились в Иллирии, частью же, не захотев переходить Дуная, удалились к крайним пределам вселенной. Под предводительством многих начальников из царского рода, они прошли через все по очереди славянские народы (встававшие у них на пути), а за ними через обширную пустыню, и достигли до так называемых варнов. За варнами прошли они народы данов (датчан), не терпя никакой обиды от тамошних варваров. Затем, достигнув Океана, они сели в корабли, приплыли на остров Туле (Норвегию или Скандинавию, которую древние считали островом) и там остались".
Стало быть, славяне в VI в. не овладели всем течением Лабы до ее устья, потому что по дороге от них к датчанам (идя с юго-востока, как шли герулы), надобно было встретить немецкое племя варнов. Действительно, на нижней Лабе немцы стояли крепко: они жили здесь не бродячей дружиной, а оседлым народом. Эта Немецкая земля за Лабой, граничившая со славянами и датчанами15 (западная половина нынешней Голштинии с Гамбургом), называлась Нордалбингией; жители ее принадлежали к великой германской ветви саксов.
XVI. Причины борьбы в Нордалбингии. — Запустение на границе славян и саксов
Даже во время христианства и большего просвещения и кротости между людьми, народы редко бывали дружественно расположены к своим соседям; а в те века, когда язычник, поклонявшийся богам воинственным, считал войну им угодной и грабеж делом правым, не могло не быть нескончаемой вражды между разноплеменными соседями. Но там горела эта вражда еще сильнее и упорнее, где народы не разделялись друг от друга резкими, естественными преградами, где был открытый доступ в жилища соседа. Так было в Нордалбингии, этом узком пространстве земли между устьем Лабы и Балтийским морем. Какая-то роковая сила не допускала, чтобы балтийским славянам достался весь берег Лабы до ее впадения в море: видно, так угодно было судьбе, чтобы их история прошла не в мирном развитии, а в борьбе и насилии. Где Лаба отделяла их от немцев, там был мир, и только когда Германия, сделавшись государством, стала стремиться к распространению своих границ, эта широкая река была перейдена и мир нарушен. Но в Нордалбингии, где между жилищами немцев, датчан и славян, которые тут сходились, не было другой границы, как лес или речка, славяне не знали и часа спокойного. Война была для обеих сторон необходима. Славян естественно стремило все далее на запад, занять весь берег Лабы, течение которой было для них как бы указанной гранью. Для саксов, тут обитавших, дело шло о сохранении своих домов и полей. Притом же с самого начало точно такое же сознание политической необходимости побуждало немцев отстаивать всеми силами этот угол земли за Лабой, владея которым славяне основались бы на Немецком море и окончательно бы отрезали их от Балтийской страны и сообщения с Данией.
Зато какое было разорение по всей пограничной черте, где соприкасались вагры, передовое славянское племя на западе, с немцами и датчанами! Мы видели в рассказе Прокопия о бегстве герулов, что и тогда уже (в VI в.) тут лежала пустыня между германцами и славянами; и так этот край оставался в запустении до исхода XII столетия, т. е. до того времени, когда борьба славян с германцами в Нордалбингии пришла к концу совершенным истреблением славян. В ХI в. Адам Бременский описывает дремучий лес, ограничивавший с севера и запада землю вагров, "глубокий лес язычников", как он его называет: лес этот шел от истоков Эгдоры (на запад от Плунского озера) вдоль берега моря до Шлеи, а на юг простирался до Травны. В старину же здесь, на месте лесной чащи, были жилища людей. "Во время Оттона I, рассказывает Гельмольд, Шлезвиг с прилегающей страной, которая идет от Шлейского лимана до р. Эгдоры, принадлежал Римской империи: земля эта, обширная и плодородная, была вся почти пустынна, потому что, находясь между Океаном и Балтийским морем, разорялась частыми набегами разбойников. Когда же, милостью Божиею и доблестью великого Оттона, был здесь водворен всеобщий мир, то начали заселяться пустынные места Вагрии и Шлезвигской страны, и не оставалось уже ни единого угла земли, в котором бы не было городов, сел, и даже монастырей. До сих пор, продолжает он, есть многие следы этого заселения, особенно в лесу, который от города Лютиленбурга тянется на огромные пространства до Шлезвига, и где, в глуши глубочайшего запустения, в местах едва проходимых, между огромными деревьями, замечаются рвы, некогда разделявшие пашни, видны бывают очертания городов, по устройству оставшихся валов; а плотины в речках, служившие для остановки вод при мельницах, показывают, что этот лес был некогда заселен саксами". Свидетельство весьма замечательное; но очевидно, что древнее заселение этого края не могло принадлежать, как думает Гельмольд, ко времени Оттона; сам он говорит, что до Оттона I земля Шлезвигская и предел Вагрский были пустыней, вследствие беспрестанного разорения, и что после Оттона II они опять совершенно запустели: невозможно, чтобы такая обширная полоса земли вдруг заселилась и наполнилась городами и селами в течение 28-летнего в ней владычества саксонских императоров (955–983), не говоря уже о том, что с тех пор она не могла бы опять вся зарасти тем дремучим лесом, какой покрывал ее при Адаме Бременском (во второй половине XI в.). Ясно, что следы давнего заселения этой страны, какие видел Гельмольд, относятся к поре гораздо древнейшей. Такое заселение могло быть только тогда, когда германцы властвовали над поморскими славянами, и когда, следовательно, Нордалбингия не была их спорным пределом, постоянным поприщем их борьбы; действительно, там, где потом лежала пустыня, древние писатели помещают англов, варнов и др. германцев; но в V в. англы и варны удалились, славяне освободились от германских дружин, и, верно, уже тогда начался в Нордалбингии бой между славянами и немцами; с этого-то времени, без сомнения, — еще до прохода герулов, — и запустел пограничный их край, и на семь веков водворилась в нем безлюдная глушь, где в древности процветали села, возделывались поля, работали мельницы.
"Война питает войну", эта истина, искони справедливая на земле, оправдалась и на балтийских славянах. Были, мы знаем, многие естественные причины, которые вели к войне славян и саксов в Нордалбингии; но эта война, вынужденная обстоятельствами, наконец так сроднилась с их нравом и бытом, что по необходимости стала для них склонностью и забавой. Вот слова немецкого летописца, всегда более или менее пристрастного к своим соотечественникам. "Нордалбингцы (т. е. немцы в Нордалбингии) делятся на три племени: стурмаров, голзатов (голштинцев) и дитмарсов; они мало разнятся между собой образом жизни и языком, держат законы саксов и именуются христианами, но по соседству с варварами (т. е. славянами), привыкли предаваться грабежу и разбою. Они гостеприимны. Грабежом и щедростью — вот чем хвастают голзаты; кто не умеет ходить на разбой, тот считается у них человеком глупым и бесславным". Не иначе подействовала война и на смежных с нордалбингцами славянских вагров. Послушаем того же рассказчика: "Город Альденбург, тот самый, который по-славянски называется Старыгард, т. е. старый город, лежит в стране Вагров, на западном берегу Балтийского моря, и составляет крайний предел Славии (т. е. Славянской земли). Этот город и вся страна Вагрская в старину населены были самыми храбрыми людьми, потому что, стоя впереди всех Славянских народов и гранича с Датчанами и Саксами, Вагры всегда первые и направляли военное движение на соседей, и принимали на себя их удары". Вот какое влияние имели местные обстоятельства на славян и саксов, живших друг подле друга в Нордалбингии, и как они приобрели наследственную склонность к войне.
XVII. Столкновения балтийских славян с датчанами
С другой стороны, беспрестанно сталкивались славяне в Нордалбингии с датчанами. Не только соприкасались они непосредственно жилищами, но непрерывно встречались на море в бесчисленных заливах, проливах и гаванях Балтийского моря. Владея огромным протяжением берега и разными островами, большими и малыми, те и другие самим положением своим были предназначены к мореходству. Свыкшись по необходимости с волнами и бурями, они получили к морю и отважному плаванию какую-то особенную охоту. Уже с древнейшего времени Датский материк и острова беспрерывно высылали на море удальцов-викингов (морских витязей, т. е. пиратов) или королей морских. То были дружины, составлявшиеся, как и сухопутные дружины древней Германии, из буйной молодежи, которой не сиделось дома и которая собиралась около витязя познатнее и побогаче, способного снарядить корабль, и шла за ним всюду на бой и добычу. Эти морские разбойники (понятие разбойника в те века не имело в себе ничего позорного), ходили по всему Балтийскому морю, приставали врасплох к прибрежным жилищам и грабили, что попадалось им под руку, в случае нужды храбро защищая оружием захваченное добро. Мало значения имела у датчан торговля, как вообще в древнее время у всех германских народов. Славяне же балтийские ходили по морю и торговцами, и разбойниками. Их морская торговля славилась повсюду и достигла огромного развития. Но и они не отставали от датчан подвигами морского удальства, и только не доставало их витязям сказаний, подобных скандинавским, чтобы стать знаменитыми в потомстве. Главными убежищами этих славянских витязей были два острова, — Фембра, принадлежавшая ваграм, и Рана; но, кроме того, они гнездились и по всему юго-западному берегу Балтийского моря, датскому и славянскому. В Х в. у них были убежища даже на берегу Скании (южной оконечности Швеции); в XII в. они имели приют у вагров, в стране Сусельской; "послали туда священника, говорит Гельмольд, и он пришел в вертеп разбойничий, к Славянам, которые обитают у реки Кремпины; тут был привычный притон морских разбойников", — но не известно, с какого времени.
Таким образом, не только как соседи на твердой земле, но и как мореплаватели, торговцы и разбойники, балтийские славяне должны были беспрестанно сталкиваться с датчанами: как торговцы — потому что те их грабили, как морские разбойники — потому что люди из двух разных, часто враждебных, народов, ходившие на одинаковый промысел и в одних и тех же местах, встречаясь, едва ли спускали друг другу.
XVIII. Морские разбои балтийских славян
Изо всех балтийских племен, вагры, передовые бойцы на суше против немцев, были первыми удальцами и на море. Имея землю, вдававшуюся углом в море и остров Фембру, они сами собой приучились к морской жизни, так что современники называли их страну морской областью славян. С другой стороны, их положение впереди всех славянских народов, среди врагов, саксов и датчан, развивая в них любовь к бранной жизни, отнимало возможность мирного, торгового судоходства, которое у других балтийских славян имело великое значение. Таким образом, главными занятием вагров стала война на море с датчанами, как на суше с немцами, главным их промыслом — морские разбои.
Вот как описывает вечную эту войну историк Гельмольд (картина нарисована в XII в., но идет и к древнейшему времени): "Дания, состоя по большей части из островов и окруженная водами, не легко может уберечься от нападений морских разбойников, потому что в изгибах ее берегов необыкновенно удобно скрываться Славянам; выходя тайком из засады, они наносят ей внезапные удары. Вообще же, Славяне на войне преуспевают наиболее своими засадами. И оттого даже в недавнее время разбойническая жизнь между ними так усилилась, что, пренебрегая всеми выгодами хлебопашества, они вечно были готовы к морским походам и наездам, надеясь на свои корабли, как на единственное средство к обогащению. Они не заботятся о постройке своих домов, а обыкновенно сплетают свои избушки из хвороста, лишь бы укрыться от дождя и непогоды. Едва раздастся клик военной тревоги, они поскорее заберут весь хлеб, спрячут его с золотом, серебром и всеми дорогими вещами в ямы, уведут жен и детей в надежные убежища, в укрепления, а не то в леса, и не останется на расхищение неприятелю ничего, кроме одних изб, о которых они не жалеют нимало. На нападения Датчан они не обращают внимания, и даже считают особенным наслаждением с ними биться".
Таковы были вагры. Но и другие племена балтийских славян немного уступали им отвагой на море, хотя, имея больше простора и менее теснимые враждебными соседями, не предавались морскому разбою как главному промыслу. После вагров, ране были, между славянами, первые морские витязи. Адам Бременский ставит их, по жестокости, наравне с фемборскими ваграми: "оба эти острова (Фембра и Рана), пишет он, наполнены пиратами и кровавыми разбойниками, не дающими никому ни проезда, ни пощады. Пленных, которых другие продают, они убивают". Бодричи и лютичи также были славные мореходцы; в особенности лютичи любили дальние плавания; не раз ходили они в Англию, уже в самое древнее время, в VIII столетии, и еще в ХI они однажды снарядили корабли и поплыли туда воевать. Они, подобно ранам, славились морскими разбоями; но вообще можно сказать, что все эти славянские витязи, более или менее, щадили своих и грабили по преимуществу немцев и датчан: однажды (в Х в.) бодричи стали опустошать церковные имения в своей земле и на жалобы епископа отвечали: "Это, должно быть, делается разбойниками, которые приходят от ран и велетов (лютичей) и, может быть, даже своих не щадят". Последние слова показывают, что обыкновенно они щадили их. Но зато Дании сильно доставалось от лютичей: им легко было, спустившись по р. Пене в море, бросаться на датские берега, так что, при договорах с поморянами, датчане именно требовали от жителей Волегоща, крепости, закрывавшей устье Пены, чтобы они не пропускали к ним разбойников. Наконец, и сами поморяне, из всех балтийских славян наиболее отдаленные от германцев и миролюбивые, постоянно высылали корабли и смелых людей грабить окрестные берега, в особенности датские, и между ними и датчанами не прекращалась, даже в XII в., малая морская война: поморские жители беспрестанно нападали на Данию, датские — на Поморье. И, стало быть, оправдывается общий приговор Гельмольда, который, исчислив все племена и ветви балтийских славян, заключает о них так: "все это народ, преданный служению идолам, всегда буйный и беспокойный, ищущий добычи в морском разбое, вечный враг датчанам и саксам".
XIX. Влияние постоянной борьбы с соседями на характер балтийских славян. — Их воинственность и храбрость
Этот бесконечный бой с немцами и датчанами, который выпал на долю балтийским славянам, не мог с самого начала не подействовать глубоко на их нравы и не придать их славянской природе особенного оттенка; преимущественно же это влияние запечатлелось на тех ветвях, которые, по соседству, более других терпели: на суше от немцев, на море от датчан, а именно на ваграх, бодричах, лютичах и ранах; менее, кажется, подверглись ему стодоряне, которых Лаба отделяла от Германской земли, и поморяне, которые жили далее на восток.
Всегда бывает особенно трудно обрисовать общими чертами характер того бесчисленного множества лиц, имеющих свою особенность, из которой составляется народ; но еще труднее становится определить характер народа угасшего, когда он себя не высказал в памятниках мысли и слова, и когда все, что о нем известно, хранится в скудных показаниях его же врагов и губителей. А по таким только показаниям мы и судим о балтийских славянах. По ним с трудом только и отрывочно, можно составить себе кое-какую картину их народного характера, и то более его наружных свойств, нежели внутренней сущности.
После всего того, что было сказано о враждебном положении балтийских славян между соседними народами, не может быть сомнения, что главной чертой в их характере была воинственность. Действительно, все писавшие о них иностранцы представляют их народом самым воинственным и храбрым, нередко изображая их свирепыми и лютыми. В этом отношении все, и свои, и чужие, отдавали первенство и преимущество лютичам (велетам). Все балтийские славяне признавали их между собой сильнейшим племенем; своим мужеством они были известны чехам и полякам. В IX в. Эйнгард пишет: "На южном берегу Балтийского моря живут Славяне и Эсты (т. е. пруссы, литва) и разные другие народы, и между ними первое место принадлежит Велетам". Постоянно называют их немецкие летописцы храбрыми, жестокими, лютыми; слава о них достигала дальних стран. В XI в. англичанин упоминает о них, как о народе самом воинственном на суше и на море, а итальянец говорит, что они изо всех народов в Германии самый жестокий, "свирепее всякой свирепости". И долго после их истребления, предание о лютичах, как о злых людоедах и народе свирепейшем, жило в немецких сказках и пугало воображение людей.
Другие балтийские славяне, впрочем, немного, кажется, уступали лютичам в воинской доблести, как и в жестокости. Земля Вагрская, по приведенному уже свидетельству Гельмольда, была в старину населена народом храбрейшим, воспитанным в борьбе с саксами и датчанами. Бодричи в своем четырехвековом споре с Германией и Данией показали себя не хуже вагров. Ран называют народом жестоким и кровожадным. Наконец, поморяне, по словам немецкого писателя, были люди "опытные в войне на суше и на море, привыкшие жить грабежом и добычею, неукротимые по врожденной свирепости". Почти теми же словами описывал Гельмольд всех вообще балтийских славян, но в особенности, разумеется, вагров и бодричей, с которыми он был наиболее знаком. "Славянам, говорит он, была врождена свирепость, ненасытная, неукротимая, которая наносила гибель окрестным народам, на суше и на море".
Вот какое действие могут иметь на народ обстоятельства! Славянское племя, вообще такое миролюбивое и кроткое, занесенное на Балтийское поморье, между враждебных ему, воинственных немцев и датчан, стало само чуть ли не воинственнее и свирепее своих противников.
XX. Выносливость и упорство в характере балтийских славян. — Их честность
Привившись к славянскому характеру, который терпелив и вынослив, этот воинственный образ жизни балтийских славян придал им, кажется, нечто из тех свойств, которые и на наших глазах получают старые воины, ходившие с оружием по разным землям, повидавшие всяких бед и опасностей. То были люди крепкие, упорные, честные. В отношении к телу, славянская выносливость усилилась в них до высшей степени. Саксы, которые между всеми германскими племенами признавались самыми крепкими и храбрыми, и те дивились балтийским славянам. Вот слова саксонского монаха Х в., который писал историю своей родины: "Эти Славяне народ крепкий и выносливый на труд, привыкший к самому скудному образу жизни, и что нашим приходится в тягость, то Славянам кажется еще роскошью". Простота славянского быта у немцев даже вошла в поговорку, хотя жизнь, которую вели в средние века сами немцы, была как нельзя более проста.
Как люди, натерпевшиеся на своем веку всяких лишений и бед и закалившиеся в борьбе, делаются склонны к упорству, так и балтийские славяне; едва ли был на свете народ упорнее. Изо всех народов Европы они одни положили свою жизнь за старину свою, за свой старый языческий быт: упорная защита старины, вот первое свойство всех этих передовых племен славянских, вагров, бодричей, лютичей, возросших в бою с германцами. Правда, в непреклонном упорстве балтийских славян, которое их и погубило, много виновна, даже виновнее их самих, была, как покажет явно эта история, корыстолюбивая исключительность враждебных им соседей; но и природный их характер был ему не последней причиной, и не раз случалось, что просвещенная ревность их брата-славянина предлагала им отказаться от языческой старины свободной волей и вступить в семью европейских народов, а они упорствовали в старине и убивали своего благодетеля.
Крепкие, закаленные бойцы, балтийские славяне отличались честностью и верностью. Немецкие летописцы часто, правда, жалуются на то, что, принужденные неудачей на войне обещать покорность немцам, они при первом удобном случае переступали свою клятву, и за это называют их вероломными и непостоянными; но, по тогдашним понятиям, возобновить войну с неприятелем, которому поддались на время после какого-нибудь поражения, не считалось бесчестным, и сами немцы не раз, собравшись с силами, нарушали мир, который прежде должны были просить у славян, и не видели в том позора. Но те же самые немцы, которые укоряют балтийских славян в несоблюдении политических договоров, громко свидетельствуют, несмотря на взаимную вражду, о превосходной их честности, даже во время крайнего их упадка. Особенно замечателен рассказ одного монаха, жившего в конце XII в. (когда вагры начинали уже совершенно исчезать) о каком-то славянине из племени вагров, Трибуте Бакаровиче с пятью сыновьями, который, провинившись в разбое и боясь смертной казни, скрылся и стал грабить страну, и даже ограбил монастырь, где жил повествователь (так называемый Новый Монастырь в земле Вагрской): тамошний поселянин Годескалк, сын Дазонов, уже прежде, чтобы оградить себя, заключил с ним дружеское условие, и те славяне-разбойники, так говорит пострадавший от них монах, все время хранили это условие верно, как обычно славянам. Не менее выразителен рассказ другого писателя о честности славян поморских: "Честность и общительность между ними такова, что они, почти не зная, что такое кража и обман, не запирают своих сундуков и ящиков. Не видать у них нигде замка или ключа, и они весьма удивились, что вьючные ящики и сундуки епископа (Оттона Бамбергского, который к ним приехал, см. Приложение) запирались на замок. Платье, деньги и всякие драгоценности они прячут в короба и сундуки, просто прикрывая их крышкою, и не боятся воровства, потому что его не испытывали".
Замечательно, что при этой честности и верности, балтийские славяне не любили произносить клятвы; только договоры с другими народами они утверждали (впрочем, всегда напрасно) под присягой, следуя в этих случаях, без сомнения, иностранному обычаю. Вообще же они допускали клятву чрезвычайно редко и неохотно, считая ее для богов не менее оскорбительной, чем самое клятвопреступление. В особенности, кажется, боялись они клясться своими главными божествами, и если клялись, то не богами, а священными источниками, камнями и деревьями.
XXI. Крепость семейного союза
С верностью данному слову и честностью соединялась крепость супружеского союза и семейного быта. Вот свидетельство древнее (VIII в.) и непреложное знаменитого Бонифация, великого крестителя Германии; слышен в нем голос, преданный немцам, но и этот голос должен был отдать справедливость славянской верности: "Винеды (т. е. славяне), так пишет Бонифаций, народ мерзейший и самый дурной, хранят, однако же, с такою верностью в супружеском союзе взаимную любовь, что жена, по смерти мужа, сама отрекается от жизни, и та считается между ними славною, которая своею рукою убьет себя, чтобы сгореть с мужем на одном костре".
Правда, в позднейшее время этот обычай исчез, по крайней мере, не упоминается, и у славян допускалось даже многоженство, но они всегда признавали только одну жену законной и, по всему видно, более допускали многоженство de jure, нежели пользовались им de facto. Достоверные примеры многоженства у них чрезвычайно редки, и то встречаются только между поморянами: поморский князь Вратислав (в начале XII в.) держал несколько жен, и при этом случае повествователь говорит, что многие другие поморяне делали так же: но почти всегда в доме у балтийского славянина, не только бедного, но и самого знатного и богатого, даже у первых людей на Поморье во время Вратиславова княжения, является одна жена, с высоким значением в семье и в обществе. Она ведет хозяйство, принимает гостей, воспитывает детей, вдовой по смерти мужа управляет всем домом, имением и челядью, вообще супруга балтийского славянина была не раба, а равноправная мужу госпожа в доме. В противоположность многоженству Вратислава можно привести в пример сильного князя бодричей Крука, родом из Раны (в XI в.): у него, первого между славянами ревнителя их старины и языческого быта, могущественного государя всех почти балтийских племен, была одна жена, которую немецкий летописец, как бы из уважения, называет госпожой Славиной.
Совершенно непохожие в этом отношении на большую часть языческих народов, балтийские славяне считали целомудрие угодным богам, и кто его нарушал в месте, посвященном божеству, тот, они твердо верили, подвергался мгновенной и ужаснейшей каре.
Отношения родителей к детям были суровы, даже жестоки; родители у балтийских славян полновластно располагали жизнью своих детей и могли, если не захотят воспитывать, убить младенца, особенно дочь, что и случалось весьма часто. Обязанности детей к родителям заканчивались только с жизнью; балтийский славянин считал первым и главным долгом человека заботиться о своих родителях, кормить и покоить их на старости. Семейный союз был для него важнейшим; тот и пользовался наибольшим уважением, кто имел наибольшую семью и родню.
XXII. Суровость в отношении к невольникам
С рабами было обращение жестокое; природных рабов у балтийских славян не было, как вообще у всех древних славян, но рабами становились военнопленные, и таких было множество. При всяком удачном походе, при всяком ловко исполненном набеге, балтийские славяне приводили к себе в рабство большее или меньшее число захваченных в плен неприятелей: они их делили между ратниками или продавали на рынке. Кроме того, были еще по всему славянскому Поморью, у вагров, у бодричей, у лютичей, у ран и поморян, удальцы-разбойники, для которых увод невольников составлял настоящий промысел. От них страдала Нордалбингия, но еще более Дания, куда был всем, даже отдаленнейшим поморянам, открытый доступ с моря. Оттого-то и было у балтийских славян всего более рабов из датчан: часто удавалось христианам, при взятии какого-нибудь славянского города, освобождать целые толпы их. Покоренные в конце XII в., вагры и бодричи уже не могли грабить Данию; но однажды случилось их повелителю, саксонскому герцогу Генриху Льву, рассориться с датским королем, и он дал им волю: в словах летописца слышится, с какой свирепой жадностью эти славяне бросились на прежнюю свою жертву.
"Кликнули князей Славянских, и те сказали: "мы здесь, готовы", и с радостью послушались. Пустил он их (т. е. Генрих), и пали плотины, сдерживавшие море, и прорвалась волна, подымаясь и разливаясь и нанося гибель многим датским островам и прибрежным землям. Исправлены были вновь корабли разбойников, и они заняли у датчан богатые острова; пресытились Славяне, после долгого лишения, богатствами Датчан, упитались ими, говорю, утучнились, разжирели. Я слышал по рассказам, что в Мекленбурге, в день торга, считалось до 700 душ пленных Датчан, выставленных на продажу, только бы нашлись покупатели".
Но не одних чужеземных пленников обращали славяне в рабство; в беспрестанных междоусобных войнах своих лютичи уводили в неволю бодричей, поморяне — лютичей, и т. д.; забирали целые семьи и располагали ими, как добычей, разлучая немилосердно жену от мужа, дитя от родителей, не внимая никаким жалобам и воплям. Вообще, тут бывали случаи ужасной жестокости; когда бодричи, которых немцы систематически истребляли и выживали из их земли, доведенные до отчаянья всем этим гонением и посетившим страну их голодом, бежали толпами к поморянам и датчанам, но и свои братья, поморяне, без пощады стали их продавать полякам, лужицким сербам и чехам, как невольников.
Одинаковая с военнопленными была участь неоплатных должников: они становились рабами заимодавца. Иногда у богатого человека было множество таких рабов. Замечательно, что, судя по рассказу жизнеописателя св. Оттона (см. Приложение) существовало в этом отношении нечто вроде международного права между Поморьем и Данией: у одного знатного поморянина, Моислава, было в рабстве несколько датчан, должников его, и в том числе знатный юноша, сын датского вельможи, которого отец, будучи должен Моиславу 500 фунтов (серебра), дал в заложники; его держали в погребе, в колодках и цепях, чтобы принудить отца к уплате.
Уже из этого видно, что обращение с невольницами было не мягкое. Одних употребляли в работу; других держали для выкупа, и этих страшно мучили. "Священники Христовы в (вагрском городе) Любице (в нач. XII в.) были, говорит Гельмольд, в ужасном бедствии: кроме нищеты и ежедневной опасности смерти, им приходилось еще смотреть на цепи и разного рода муки, которые были уделом Христиан, приводимых в плен разбойниками". Вот что рассказывает в другом месте тот же писатель, как очевидец: "Мы (с епископом) остановились в гостях у Тешимира (знатного славянина-вагра), который принял нас с большою пышностью. Но не показались нам сладкими и приятными Славянские пиры, потому что мы видели кандалы и разнообразные мучения, которым подвергались привозимые из Дании Христиане. Мы нашли там священников Господних, изнеможденных долгим заключением, и епископ ничем не мог им помочь, ни силою, ни просьбами".
У передовых племен балтийских славян, особенно в последний век их существования, когда они со всех сторон только и видели беду и погибель, жестокость с неприятелями, которые попадались им в руки, доходила до исступления: неистово вымещали они на христианах гнет, который сами так долго от них терпели, насильственное обращение в христианство, истребление, и мы поймем возможность и правдивость следующей картины, нарисованной тем же Гельмольдом: "Народу Славянскому врождена была ненасытная свирепость… Какими многоразличными родами смерти Славяне губили Христиан, рассказать трудно: одним они вытягивали кишки, наматывая их на кол, других распинали на кресте, ругаясь над знамением нашего искупления… а кого они сажают под стражу ради денежного выкупа, тех мучат столькими пытками и сковывают столькими цепями, что незнающему и не поверить".
XXIII. Добродушие, гостеприимство и человеколюбие балтийских славян
Все это показывает балтийских славян народом, воспитанным в воинственной жизни, суровым с чужими, строгим у себя, в своей семье. Но у них сохранились и черты мягкого нрава, остатки быта кроткого и мирного. Только иностранные писатели меньше говорят об этой стороне их характера, потому что она не так бросалась им в глаза, как их военная доблесть и жестокость их к несчастным невольникам. Можно, однако, по немногим их указаниям угадать, что и в груди балтийского славянина, упорного воителя, билось сердце доброе, и что все же в основании его нрава, хоть и ожесточенного, оставалась славянская общительность, славянское добродушие. Доброта души ставила его, конечно, выше, в нравственном отношении, средневекового немца или датчанина; разумеется, мы говорим о природном характере балтийских славян и их соперников, независимо от влияния религии, и не сравниваем, например, язычника, князя поморского, который считал позволительным иметь кроме жены 24 наложницы, с германцем, которому христианская заповедь повелевала хранить верность своей законной супруге: но вне этих влияний мы найдем, в тогдашних немцах и датчанах, менее общительности и добродушия и, бесспорно, столько же, если не больше, свирепости и бесчеловечности, как в балтийских славянах. В особенности их поведение со славянами превосходило в жестокости все то, чем славяне старались им отплатить. Что значит захват немецких и датских невольников славянами, что значат все их грабежи, правда, ужасные, против многовекового порабощения целых племен, так что для немцев и датчан "славянин" стало синонимом раба, и несчастная участь славян, подпадавших их власти, у самих немцев сделалась поговоркой ("все, что прежде принадлежало нашей Мерзебургской церкви, говорит Титмар, было тогда распродано, подобно Славянской семье, которая, подвергшись обвинению, распродается и рассеивается"[16] )? Что значит ненависть славян к своим германским соседям, против многовековой кровавой обиды, которую они от этих соседей терпели, ибо саксы называли, по словам немецкого историка, славян собаками, и не признавали их, даже когда они исповедовали христианскую веру, равноправными с собой людьми? Что значат те страшные мучения, которым славяне подвергали некоторых пленных (особенно немецких священников, которые их насильно обращали), против систематического истребления всего народа славянского на Балтийском поморье? А с другой стороны, в балтийских славянах выказываются черты такого высокого добродушия и человеколюбия, каких напрасно стали бы искать в средневековых немцах и датчанах; и черты эти тем драгоценнее и достовернее, что их сохранило свидетельство враждебных писателей.
Адам Бременский громко восхваляет приветливую кротость и общительность волынцев (жителей славного на славянском Поморье острова и города Волына, против устьев Одры): они принимали к себе всякого приезжего иностранца и без ограничения давали ему все права туземных жителей: "Доныне, говорит он, Волынцы преданы заблуждению языческих обрядов, но, впрочем, не найдется, относительно нравов и гостеприимства, народа честнее и добродушнее".
Как хорошо подтверждается это свидетельство рассказом другого немецкого писателя о поступке волынцев с католическим монахом, который пришел склонить их к принятию христианства. Испанец родом, долго живший в Риме и назначенный епископом какой-то епархии на место другого епископа, отставленного, Бернард, выжитый происками своего совместника, решился идти обращать язычников и, не зная ни слова по-славянски, отправился на Поморье. В нищенском рубище явился он в Волын и через переводчика начал проповедовать народу. Жрецы и старшины волынские, долго толковав об этом странном для них человеке и о неслыханных словах его, решили, что он сумасшедший и определили дать ему корабль и выслать его из своей земли. Но Бернард и слушать не хотел, и в пылу восторженной ревности, с топором в руке принялся рубить священный столб, принадлежавший божеству волынцев и с которым сопряжено было, по их верованию, благосостояние города и победа над врагами. Народ бросился на него, повалил наземь и, сильно избив, отошел; жрецы выручили несчастного из толпы, посадили на корабль и отправили обратно, по Одре, в Польшу, провожая насмешливыми словами: "Если такая у тебя охота проповедовать, то ступай, проповедуй рыбам и птицам, а нас оставь в покое". Может ли быть больше добродушия? Человек, которого никто не понимает, приходит к язычникам, оскорбляет их величайшую святыню, и его берут и выпроваживают миром.
Говоря о свирепых морских разбойниках, закоренелых язычниках, ранах, летописец Гельмольд сознается, что им были врождены многие добрые качества, в особенности почитание родителей и гостеприимство. В этом последнем качестве самым видным образом проявлялась для иностранца славянская общительность, и действительно, немецкие писатели не надивятся гостеприимству балтийских славян. Послушаем рассказы двух свидетелей, как они изображают, на противоположных концах Балтийского поморья, один у вагров, другой у поморян, гостеприимство славянского народа. Гельмольд, повествуя о своем путешествии с одним немецким епископом по земле Вагрской (около 1155 г.) говорит следующее: "Прибыслав (князь бодричей и вагров, которого немцы ужасно притесняли) попросил нас завернуть к себе в дом, несколько в сторону от дороги, по которой мы ехали; он принял нас с великой заботливостью и радушием и приготовил богатое угощение. Перед нами поместили стол, уставленный двадцатью кушаньями. Тут-то я узнал на опыте, о чем прежде слышал по рассказам, что нет народа приветливее Славян своим гостеприимством. В приглашении гостя они все как бы нарочно соревнуют друг другу, так что никогда не приходится страннику самому просить у них приема. Что ни приобретет Славянин своим трудом, хлеб ли, рыбу ли, дичь ли, он все израсходует на угощение и считает того лучшим человеком, кто щедрее. Случается даже, что эта страсть показаться пышным и расточительным ведет к воровству и грабежам. На эти проступки смотрят снисходительно, извиняя их долгом гостеприимства; у Славян законом является поговорка: "Что ночью украдешь, на утро раздавай гостям". Если же случится (впрочем, это бывает чрезвычайно редко), чтобы кто-нибудь отверг странника и не принял его, то считают делом правым сжечь его дом и имущество, и все единогласно называют такого человека бесчестным, подлым и стоящим всякого поругания, который бы отказался уделить гостю часть своего достатка".
А вот что говорится о поморянах.
"Удивительное дело, у Поморян не снимается никогда со стола кушанье; у каждого хозяина есть отдельная изба, чистая и нарядная, которая служит только для стола и угощения: в ней стоит стол со всякою едою и питьем, всегда накрытый, и когда одно блюдо опорожнится, несут другое; от мышей покрывают блюда скатертью самою чистою, и так кушанье всегда готово и ждет гостей, и во всякий час, когда захотят поесть, гости ли придут, или одни домашние, то вошедши в столовую избу, найдут все готовым".
С такой общительностью и таким гостеприимством соединялась у балтийских славян большая сострадательность к ближнему. Они не допускали, чтобы кто-нибудь у них впал в нищету или просил милостыни; если кто от болезни или старости становился немощен, то отдавали его на руки родным, и те ухаживали за ним весьма заботливо. Таким образом, не было у ран и поморцев, о которых немецкие писатели рассказывают эти подробности, людей бедных и нищих, и если приходил к ним нищий из чужой земли, то они его гнали с презрением, как бродягу, который за что-то недоброе оставил свою родину.
Были ли балтийские славяне, подобно своим соплеменникам, склонны к песням и веселью, об этом нет известия; но оно вероятно, при всей их воинственной суровости. По крайней мере, когда было где-нибудь празднество в честь богов, то собиралось изо всех окрестных мест множество народа, часто несколько тысяч, и тут пели песни, играли в игры, плясали, кричали.
XXIV. Общее заключение о характере балтийских славян. — Их характер в истории. — Значение у них некоторых племенных названий
Таков был характер этих людей: основание доброе, общительность и любовь к ближнему; но на этом основании, вызванная обстоятельствами, воинственность, породившая быт строгий и суровый, воинственность, часто переходившая в склонность к разбою, в жестокость и свирепство; одним словом, народ, в сущности, добрый и не жестокий, но ожесточенный.
В истории же балтийские славяне выступают и действуют не в полноте своей природы, вместе добродушной и суровой: о кротости, об общительности нет и помина, и является только война за войной, жестокость за жестокостью. Так их поставила судьба: окруженные постоянной опасностью, теснимые отовсюду врагами, разъединенные между собой, они не могли не жить односторонней жизнью народа, который только и думал о войне и защите, который вечно был в бою.
Балтийские славяне как бы чувствовали сами, что военная доблесть была их первым долгом, их существенной необходимостью, особенно те, положение которых на западном краю Поморья было наиболее тревожно, и это чувство долга и необходимости даже выразилось в их племенных названиях. Обыкновенно славяне (это было уже замечено), принимали свои племенные названия по месту жительства, как бы выражая тем свою привязанность к родине. Между балтийскими славянами этот обычай сохранили ветви восточные и южная, которые менее соприкасались с чужими народами. Несколько названий такого рода уже приведены в другом месте, и их огромное количество. Напротив, западные ветви, вагры, бодричи или рароги, велеты или лютичи, ратаре, себя назвали не по месту жительства, а по тому племенному свойству, которым, видно, наиболее дорожили, и это свойство, выраженное во всех этих различных именах, все одно и то же: храбрость. Слово вагор объясняется санскритским вагара храбрый, удалой, немецким wacker мужественный, и сохранилось, с небольшим изменением начальных звуков, в русском областном (костромском) выражении угар удалец; бодричи, очевидно, значит люди бодрые, лютичи люди лютые, ратаре происходит от слова рать, ратники, что велеты, другое название лютичей, также означало храбрость, о том свидетельствует даже древний историк: "четыре племени, Кичане, Черезпеняне, Доленчане и Ратаре, говорит Гельмольд, прозываются по храбрости Вильцами (немецкая форма слова велеты) или Лютичами": и действительно, велет то же, что русское областное и белорусское слово волот, т. е. богатырь, и сравнивается с санскритским валита сильный. Замечательно это обилие воинственных прозвищ у передовых балтийских славян, так что одно и то же племя имело два таких прозвища, а ветвь ратарей даже три, одно частное (ратаре), и два общих, племенных (велеты и лютичи). Наконец, и другое имя бодричей, рароги, объясняется польским и чешским словом рарог (сокол)[17] и быть может даже, по аналогии с рарогами, что имя варнов взято не от реки, на которой они жили, а значит вороны (балтийские славяне вместо вран произносили варн): по крайней мере, название их реки, Варнова, своим окончанием, кажется, намекает на то, что она прослыла по варнам, а не варны по ней.
XXV. Первые известия о борьбе балтийских славян и саксов. — Возвышение и падение вагров между V и VIII в.
Первые войны балтийских славян с саксами и датчанами известны только в самых общих чертах. Они древнее всех исторических сказаний северной Европы. Саксы, у которых не было тех полуисторических, полумифических преданий или саг, которыми так богато скандинавское племя, сохранили одно лишь воспоминание, что им искони были враждебны балтийские славяне и воевали они с ними с древнейших времен.
Поначалу война между саксами и славянами в Нордалбингии, без сомнения, велась мелкая, пограничная, какая естественно происходить между враждебными народами, когда они еще живут в своей племенной независимости, без единства и государственной власти. Такая война (пример ее представлял в новое время Кавказ, до прибытия русских), не порождает великих, общих предприятий, но ведется беспрерывно, и, делая из каждого человека самостоятельного воина, необыкновенно способствует развитию личной доблести. Какое-то темное, можно бы даже сказать символическое, известие об этой древней борьбе славян с саксами сохранил Адам Бременский. Описывая восточную черту, разграничивающую Нордалбингию от Славянской земли, он, между прочим, указывает на маленькое озеро Агримесвидиль (теперь Штокзее, на запад от Плунского озера): "Агримесвидиль, говорит он, где и сражался Бурвидо в единоборстве с бойцом Славянским, и убил его, и камень на том месте положен на память". Эти слова как бы намекают на какое-то давнишнее предание о бое Славянина с Саксом; но ничего верного, разумеется, предположить нельзя[18].
На славянской стороне всю тяжесть борьбы в Нордалбингии приходилось тогда, по необходимости, нести племени пограничному, ваграм. Прочие ветви балтийских славян, не соприкасаясь непосредственно с саксами, могли, с тех пор как немцы были прогнаны с Балтийского поморья, оставаться более или менее в покое, и подвергались разве нападениями морских витязей из Дании. Было время, и о нем смутно помнит летописец, когда первым, самым воинственным народом на Балтийском поморье были вагры. Свое значение и свою силу они получили от беспрерывной войны с соседями: война их воспитала и укрепила; война породила у них, вместо племенной раздробленности, народное единство, какого требует постоянная оборона от неприятелей, и выдвинула между ними сильных князей. Тогда они возобладали и над всеми соседними славянскими племенами: князья вагров подчинили себе бодричей, кичан (ветвь лютичей), и даже распространили свою власть на ветви гораздо отдаленнейшие.
Когда это было и чем кончилось? Оно было очень давно, конечно после совершенного освобождения балтийских славян от немецких дружин, т. е. после V в., но и не позже VIII в.; ибо в VIII в. вагры уже не имели того значения, и соседние бодричи не только от них не зависели, но даже сами господствовали над ними. Когда произошел этот переворот, сломивший силу вагров и возвысивший бодричей? Было ли против вагров восстание и междоусобная война, в которой их низложили? Этого уже история не помнит. Едва ли обошлось без насилия: это тем вероятнее, что в VIII и IX вв. вагры совершенно исчезают, так что бодричи даже распоряжаются их землей, одни ведут войну в Нордалбингии и берут для себя страну покоренных на время саксов; о ваграх же нет и упоминания, и только в следующее время, мало-помалу, опять выступают они и получают между балтийскими племенами некоторое значение. Но никогда уже не могли вагры вернуть своей прежней власти и все примыкали к бодричам, как второстепенная ветвь, действуя с ними заодно и разделяя их судьбу.
Во всяком случае, возвышение вагров, их господство и падение важно в истории балтийских славян. Это было первое событие в их жизни с тех пор, как они сбросили с себя власть немцев и стали вполне независимы. Это была первая их попытка установить у себя единство и государственное устройство. Как у других славян, у чехов, у руси, так и у них, внешняя причина, война и нужда в обороне, породила стремление к государственной жизни. Подвергаясь наибольшей опасности от чужих народов, балтийские славяне ощутили такое стремление в самую раннюю пору; первая попытка их не удалась, и такова была вся их история, с самого начала до последнего времени: разрушение и неудачи.
XXVI. Датские саги о столкновениях датчан с балтийскими славянами
О беспрерывных столкновениях балтийских славян с датчанами, какие бывали с древнейших времен, сохранилось много известий в сказаниях или сагах, которыми скандинавские народы увековечивали своих героев и их великие подвиги. Разумеется, эти поэтические предания не могут быть приняты за чистую историческую быль. К тому же еще, древние датские саги дошли до нас не в своем первоначальном, простом виде, а в латинском сочинении знаменитого стилиста XII в., Саксона Грамматика, переделанные на исторический лад, соединенные в одно целое и испещренные риторическими прикрасами. Рассказы саг тем более ненадежны, что не только искажают в происшествиях подробности, смешивают имена и местности, путают порядок и последовательность, но не дают даже верного общего очертания событий. Нет ничего одностороннее и пристрастнее народной памяти и народной поэзии: она рада помнить только то, что для народа приятно и лестно, и даже готова переделать жестокое поражение в блистательную победу; и из таких-то односторонних сказаний соткана вся древняя часть датской истории Саксона.
Но все же, очевидно, эти сказания не были чистой выдумкой народных поэтов или Саксона Грамматика: без сомнения, в них хранились какие-нибудь смутные воспоминания о действительных событиях самых отдаленных веков. Так, например, доказано, что даже приход Одина и Асов в Скандинавию, принявший в сагах совершенно образ мифа, имеет некоторое историческое основание и случился около II в. по Р. X.
Почти современником Одину выходит у Саксона князь славянский Скалк (так он его называет); когда еще жив был Балдер, знаменитый в скандинавской мифологии сын Одина, этот Скалк, по рассказу Саксона, воевал с морским королем, датчанином Гельгоном, который будто бы победил его на море и наложил дань на Славянскую землю.
О другой войне славян с датчанами, также в мифическое время, говорится у Саксона обстоятельнее: "Когда после смерти Датского Короля Готера, сильного властителя, Шведы и Корсь, платившие ему дань, освободились, то и Славяне решились отпасть от Датчан. Новый король Рорик собрал ратников своего государства, и, восхваляя перед ними дела предков, подстрекал их к соревнованию и мужеству. Славяне, зная, что не следует вести войну без предводителя, поставили себе короля, который дал бы единство их действиям. Выстроив на видном месте часть войска, они скрыли в засаде два отряда вооруженных людей. Но им не удалось обмануть противника, а, напротив, они попались сами. Сидевшие в засаде люди были окружены Датчанами и побиты. Товарищи их ничего не знали об их смерти. Они долго ждали сражения, и, наконец, один из них, соскучившись, вышел вперед, и, чтобы, покончить дело, предложил Датчанам поединок. То был жрец (или гадатель); он отличался ростом и стройностью тела. Условие поединка было (вот тут-то явно, что об этом деле пел народный датский певец: условие очевидно не равное): за победу — свобода от дани, которая прежде платилась Датчанам, за поражение — прежняя дань. Славянину навстречу выскочил юноша, храбрый, но не такой крепкий; с первого удара Славянин убил его. Велико было ликование на Славянской стороне, но условия, видно, не исполнили, и на другой день победитель опять явился с вызовом. Он был полон надежды, а Рорик — страха и смущения: он замечал, что Славяне смотрели уже с презрением на тех, кому прежде повиновались, и что между Датчанами не находилось равного Славянскому бойцу. Наконец, выступил Уббо, сильный и мышцами, и знанием чар. На берегу, в виду Короля, который сидел на корабле, отмерили поприще; стена зрителей его окружила; при глухом гуле голосов, при страстном внимании толпы, двинулись бойцы в рукопашный бой, сильные оба, нанесли друг другу смертельные удары и тут же оба пали мертвые. Это побудило Славян, — так оканчивается предание, — примириться с Рориком и согласиться на прежнюю дань".
Спустя много времени, один из храбрейших королей, о котором говорят древние датские саги, Фрото III, собрался на славян войной. Никогда еще датчане не снаряжали такого флота, никогда не собирали такого войска: флоту не было места в гаванях, а войско было так велико, что для сокращения пути срывало горы, засыпало болота, строило исполинские мосты. Князь славянский Струнико (имя звучит как-то по-славянски, но сильно искажено) испугался и просил перемирия. Ему отказали. Началось великое сражение, и в нем Струнико пал с храбрейшими воинами. Славяне были побеждены и признали верховную власть датчан. Тогда Фрото велел вестнику собрать славян на сходку и провозгласил, что всякий, кто грабил и разбойничал, получит от него награду. Множество народа выступило вперед. Тогда король сказал славянам, что следует им от этой чумы очистить свою землю, и велел им самим тут же при нем казнить своих соплеменников. Таким образом Фрото, — заключает датское сказание, — истребил большую часть славянского народа. Остальные же помогали ему в войнах его.
О славянах упоминается и в преданиях о Старкатере, знаменитом у скандинавов витязе, который совершал подвиги не хуже Геракла или русского Ильи Муромца. Замечательно, между прочим, одно предание, указывающее на междоусобные войны балтийских славян, какие действительно часто у них бывали, особенно между бодричами и лютичами; это предание запечатлено тем древнейшим мифическим характером, который олицетворяет целый народ в общем имени одного исполина: Вин (т. е., очевидно, винд, славянин) помогал Старкатеру в войне с разными племенами; сражаясь вместе против корси, сембов (т. е. пруссов) и других восточных народов, они одерживали знаменитые победы. Потом Старкатер, возвратясь из дальних стран к Балтийскому морю и прибыв в землю Польскую (т. е., вероятно, вообще к ляхам), победил в единоборстве бойца, которого (так говорит Саксон) датчане называют Валце, а немцы, с небольшим изменением звука, Вильце. Такое сказание о различном у датчан и немцев произношении этого имени свидетельствует, что противник Старкатера был не один человек, а скорее олицетворенный народ, и, действительно, велеты назывались у немцев вильтами или вильцами, а у скандинавов вальцами. Предание это ходило по всему северу: оно приводится не только Саксоном Грамматиком, но и старинными руническими исчислениями древних датских королей.
Таким образом, уже в самой глубокой древности являются у балтийских славян признаки внутренних несогласий между отдельными племенами: одни стоят за датчан, другие с ними воюют.
XXVII. Саги о Гаральде Гильдетанде. — Королевство Рейдготское
Более историческим лицом представляется Гаральд Гильдетанд, датский король, который, ориентировочно, жил в конце VII века. Рассказывают, что он ходил на славян, победил их и такое оказал уважение к храбрости князей славянских, Дука и Даля, что не захотел их убивать, а велел увести в плен и потом принял в свою дружину. Во все последующее время славяне являются союзниками датчан в разных войнах.
Главной опорой Датского государства в эту древнейшую пору, как и после, были Датские острова. Ютландия была более или менее независима и только впоследствии стала постепенно сливаться с Данией. О Гаральде можно сказать с некоторой достоверностью, что он первый распространил свою власть с Датских островов на ближайшую часть материка. Здесь он основал загадочное государство Рейдготию, о котором только в сагах и говорится. Впрочем, саги не определяют положительно, что за страна была Рейдготия: одни утверждают, что это Ютландия, и что там обитала ветвь готов, другие относят Рейдготию далее на восток и заставляют граничить с землей гуннов, которая помещается в юго-восточной Германии, да и Рейдготию причисляют к Германии. Имя Германии скандинавы распространяют на всю среднюю Европу, но отнюдь не на Ютландию, которая была им хорошо известна. Тут же говорится, что подле Рейдготии лежала Виндландия, т. е. земля балтийских славян, по преимуществу Поморье, и что Виндландия как-то от нее зависела. По таким указаниям нет возможности определить точного значения Рейдготского королевства. Только общепринятое мнение, что Рейдготия есть Ютландия и прозвана по готам, кажется невероятным, потому что, насколько известно, готы сюда никогда не заходили, и притом Ютландия была так хорошо знакома скандинавским народам, что едва ли бы могла на время двух-трех поколений получить, а потом без следа утратить имя, для самих скандинавов непонятное. Позволим себе другую догадку. Главный, древний город лютичей, уважавшийся на всем Балтийском поморье, назывался Радигощем. Не подпал ли он с окрестной страной как-нибудь власти датских удальцов, как, например, позже Новгород варягам, и не основалось ли здесь кратковременное скандинавское государство, которое, с небольшим изменением звуков, в духе скандинавской речи, по Радигощу прозвалось Рейдготией? Этим объяснилось бы и подчинение Виндландии (Славянской земли) Рейдготскому государству, его помещение в соседство гуннов и причисление его к Германии. Впоследствии же, когда забылось настоящее значение Рейдготии, а между тем знали, что так называлась часть материка, принадлежавшая одному из датских королей, легко могли подумать, что дело шло о Ютландии, а из самого слова Рейдготия заключить, что эта земля была готская. Если бы это предположение оказалось верным, то можно было бы из саг о Рейдготии вывести несколько любопытных известий о древнейшей истории балтийских славян. Но как оно, при неопределенности скандинавских преданий, только гадательное, то нельзя основывать на нем никаких исторических заключений. Надо ограничиться простым изложением саг.
Есть целый круг сказаний, в которых Гаральд потерял свое значение могущественного датского государя, властвовавшего над соседними славянскими племенами, и является только королем рейдготским. Весь этот круг сосредоточен около чудного меча Тирвинга, выкованного карлами-волшебниками для Сваврлама, Одинова внука, меча, клинок которого сиял лучами, как светило, и который, вынутый, не входил в ножны иначе, как смоченный свежей человеческой кровью. Две целых саги рассказывают о его происхождении, о гибели каждого его владельца, о том, как он был зарыт в могилу с Ангантиром, третьим владельцем, и страшными заклятиями вызван из земли дивной девой Герварой, как она им сражалась и потом, выйдя замуж, дала его Гейдреку, любимому сыну, как Гейдрек, прибыв в Рейдготию к королю Гаральду, уже старому и слабому, помощью чудного меча доставил ему победу над врагами, а там убил его и стал сам королем рейдготским. Далее рассказывается о победах Гейдрека над гуннами, поездка его в Русь, где ему дана была в супружество дочь королевская, получившая в приданое Виндландию, и смерть его от меча губителя. Гейдрек объезжал однажды свое государство и собирал дани, как вдруг, ночью, рабы ворвались в его палатку, схватили Тирвинг и убили великого воителя.
XXVIII. Битва при Бравалле. — Торжество славян над датчанами
Более похожи на историческую быль те сказания, в которых Гаральд является сильным властителем, подчинившим Дании некоторые из славянских племен. Особенно прославилась на всем севере и много воспевалась последняя его битва при Бравалле[19], где впервые счастье изменило ему, уже престарелому и слепому. Битва была ужасная. На одной стороне сражались датчане и славяне, их союзники, на другой шведы и норвежцы. Между славянами первая была Висна (у исландцев Висма), дева суровая и привычная к войне. У древних скандинавов было много таких женщин и дев, которые брались за оружие и ходили, морскими царицами, на отважные разбои; может быть, предание перенесло на славян черту скандинавских нравов, но может быть также, что и у балтийских славян, столь же отважных и не менее чтивших женщину, являлись охотницы до смелых подвигов. Висна вела в бой целый полк славянский. Славяне эти отличались от прочего войска своим вооружением. У всех были маленькие щиты медного цвета и чрезвычайно длинные мечи: в рукопашном бою славянин перебрасывал щит за спину или передавал слуге, несшему вьюк, и с открытой грудью с мечом в руке бросался на врага. Было много славян в этой битве при Бравалле, и они сражались упорно; Висна несла знамя датского войска. Но неприятель победил, и Гаральд был убит.
Сила датчан была надолго сломлена. Тогда, вероятно, славяне захотели воспользоваться их слабостью, и началась многолетняя война. По рассказу Саксона Грамматика, славяне, после многих незначительных действий, решились, наконец, на великое предприятие и с огромными силами проникли в Ютландию. Но и на чужой земле они не догадались поставить себе начальника и, действуя вразброд, были разбиты. Поражение, видно, вразумило их, и они избрали себе вождя. Затем успехи их были огромны. Через Малый Бельт они переплыли в Фионию и победили там датчан. В Ютландии было также несколько сражений, и славяне одолевали везде; за несчастным королем датским Сивардом осталась одна Зеландия; все прочие части его королевства, Ютландия, Фиония, и, разумеется, нынешний Шлезвиг, были в руках славян. Сын Сиварда, Ярмерик, и две дочери попали к ним в плен; дочери были проданы, одна в Норвегию, другая в Германию, где они нашли супругов, которые их купили, а Ярмерик достался королю славянскому Исмару (Весмиру?). На датчан была наложена славянами дань в отплату за ту, которую те некогда брали со славян. Потом, однако, Ярмерик, убив Исмара и убежав из плена, освободил свое отечество, а через некоторое время знаменитый витязь и король датский Рангар Лодброк (в середине VIII в.) опять подчинил себе, по словам саг, славян и властвовал над Рейдготией и Виндландией, которые, после его смерти, будто бы достались в удел одному из его сыновей. Впрочем, саги говорят об этом так коротко и отрывочно, что весь их рассказ о Рагнаровой Рейдготии более похож на повторение истории Гаральда Гильдетанда, нежели на настоящее народное предание[20].
XXIX. Славянское сказание о великом походе против датчан
О великом походе балтийских славян на Ютландию после Бравалльской битвы, которое у Саксона Грамматика представлено с таким редким беспристрастием, долго помнили, должно быть, все ляшские ветви, как об общем торжестве. К нему, вероятно, относится предание, о котором рассказывает польский летописец Кадлубек, приписывая этот подвиг полякам, или ляхам в тесном смысле. "Заморские страны, говорит он, были также свидетельницами их побед. Они покорили не только все народы по эту сторону моря, но и Даномалхийские (т. е. Даномаркские, Датские) острова: одолев сильные их войска в морском сражении, они проникли до крайних пределов этих островов и подчинили себе весь тамошний народ. Короля Канута[21] они сковали, а Датчанам дали на выбор, или платить дань, или одеться в женское платье и зачесывать волосы по-женски, в знак "бабьего" бессилия. Но пока те спорили о выборе, их заставили принять и то, и другое". В этом замечательном предании, несмотря на сказочный его вид, очевидно, сохранилась народная память о великом поражении датчан, и о временном покорении славянами Ютландии и близлежащих островов. Только оно, разумеется, должно быть отнесено не к полякам, которые не могли иметь столкновений с датчанами и никогда не ходили по морю, а к ближайшим их родичам, ляхам прибалтийским.
XXX. Следы славянских поселений на Ютландском полуострове
Таковы свидетельства народных преданий о давнишних столкновениях балтийских славян с их соседями, немцами и скандинавами. Трудно решить, до какой степени достоверны рассказы Саксона Грамматика и скандинавских саг о завоеваниях датских королей на славянском Поморье, но несомненно свидетельство датчан и поляков о бывшем когда-то необыкновенном распространении балтийских славян на западе: оно подтверждается многочисленными их поселениями в самых отдаленных краях, в западной Германии, в Голландии и даже в Англии.
После того как балтийские славяне одолели пришлые дружины, которые их так долго угнетали, и приобрели себе на Поморье полную свободу, не могло не быть для них поры сильнейшей предприимчивости и расширения. Может быть, она и настала вскоре после Аттилы, когда везде еще продолжалось наступательное движение славянских племен, сообщенное им гуннским завоеванием; может быть, и позже, в VII в., когда южные соседи балтийских славян, чехи, уже образовав могущественную державу под властью Само, первого государя славянского, сломили силу аварскую и отбились от франков, и когда напор славянского племени на юг и запад возобновился сильнее прежнего. Как бы то ни было, главные поселения балтийских славян в западных землях уже достоверно существовали в VIII в.
Значительнейшие из этих поселений шли, очевидно, с моря. Их основали велеты (лютичи), первые мореходы в славянской семье. Близ восточной оконечности нынешней Голштинии, в земле Вагрской, первая их стоянка, в морских походах на запад, обозначается именем города Лютикенбурга[22] (теперь Lutjenborg). Когда-то, видно, лютичи заняли это место у вагров, своих соплеменников.
Далее мы встречаем весьма древние поселения славян на северо-западной оконечности Ютландии, на берегу Скагеррака; но нельзя сказать утвердительно, какому племени они принадлежали, велетам или бодричам с ваграми, были ли они заняты с моря или сухопутным нашествием, и находились ли в связи с мимоходным покорением Ютландии, о котором только что было сказано. Мы знаем об этом славянском поселении только по названиям местностей: северо-западная часть Ютландии называлась в старину Woendlesysoel, теперь Wendsysel, т. е. селение вендов, и заключала в себе волости Woendlefolkhoeret и Winoebioerghoeret; жители назывались Woendelboer, у латинских писателей Vandali; до сих пор там существуют города Wester-Wandel, Oster-Wandel, Winabiorg, (т. е. Виндский город).
XXXI. Славянские поселения в Нидерландах и Англии
Гораздо определеннее известия о колониях велетов в Голландии. Важно свидетельство знаменитого англо-саксонского писателя (начала VIII в.) Беды Преподобного, который говорит, что (около 700 года) мажордом Пипин назначил св. Виллиброрду местом для епископского престола новообращенной им страны фризов, "свою славную крепость, которая называется у тех народов древним именем Вильтабург, т. е. городом вильтов, а на языке галлов Trajectum (Утрехт)". Кроме того, есть Голландская летопись, которая очень часто упоминает о поселениях славян вильтов (т. е. велетов) между фризами и нижними саксами в северной Голландии и Гельдрии, и о постройке около Утрехта (Ultrajectum, Trajectum) славянской крепости Вильтенбург. Эта летопись, правда, составлена в XV в. и исполнена всяких баснословных рассказов; но без сомнения, основанием для нее послужили народные предания и поверья, и отчасти древние памятники; к тому же в XV в. велетов давно не существовало, и далеко уже было то время, когда славянские ветви жили в западных краях Европы; значит, Утрехтский летописец не мог прийти к мысли о поселениях велетов близ устьев Рейна, если бы не знал о них по народным преданиям Голландии. Замечательно в его рассказе, что голландские славяне обитают там с самых древних времен и, хоть воинственны, но живут в ладу с окружающими фризами и саксами: эти три народа избирают себе общих вождей, и славянский город Вильтенбург является у них как бы столицей. К несчастью, из невнятного повествования Утрехтского летописца нельзя вывести никаких заключений о делах и судьбе местных славян. Он сообщает нам определенно только два-три события, и то самых бесцветных, именно, что король франкский Дагоберт (в начале VII в.) покорил фризов и славян-вильтов, разрушил Вильтенбург и укрепил город Trajectum (Утрехт); что Пипин Геристальский, полностью подчинив своей власти Славонию (т. е. фризскую) и Голландию, превратил их в область, которая получила название восточной Франции; что св. Виллиброрд (тот самый, о котором приведено выше свидетельство преподобного Беды), освятил церковь "у древнего Славенбурга, что теперь Vloerdingen"; наконец, он уверяет, будто бы св. Бонифаций, знаменитый проповедник христианства в западной Германии, послал (в 702 г.) 30 священников и дьяконов в Славию (т. е. землю славян во Фризии) обращать язычников, и потом сам пришел туда, убедил некоторых, но вскоре погиб с товарищами мученической смертью от тамошнего народа. Другие сказания приписывают его убиение собственно фризам; мы не беремся решать, ошибся ли Утрехтский летописец, или прочие источники смешали славян, обитавших во Фризии, с настоящими германскими фризами.
Какое бы, впрочем, суждение не было произнесено над отдельными сказаниями Утрехтского летописца, все же остается несомненным, что в VII и VIII в. в нынешней Голландии между фризами и другими тамошними германцами были славянские поселения, принадлежавшие именно к храброй ветви велетов. Очевидно, эти славяне, маленький островок, со всех сторон окруженный сплошной массой германцев, должны были совершенно с ними слиться; но доныне еще названия местностей гласят об этой ветви славянского племени, занесенной в такую даль и заглохшей среди чуждых народов запада. Таковы: местечко Вильтенбург, близ Утрехта, Вильта, Видениц (т. е. Воденец), Камен, Свята и другие.
Несомненную связь с поселениями велетов в Голландии имели велеты (вильты) английские. Может быть даже, часть славян, приехавших в Голландию, по какому-либо случаю переселилась потом в Англию. Утрехтский летописец повествует, что в века глубокой древности славяне-вильты, изгнанные из Англии, прибыли в Голландию и там основались. Этот рассказ, кажется, намекает на связь велетов голландских с английскими, хотя, очевидно, велеты перешли не из Англии в Голландию, а наоборот. Тот же писатель говорит, что с англами и саксами, которых Генгист и Горса привели в Британию, были также славяне. Это известие довольно вероятно, по соседству западных славянских ветвей с англами и саксами, но нельзя сказать, до какой степени оно достоверно. Во всяком случае, о значительном поселении славян велетского племени на юго-запад от Бристольского канала, свидетельствуют имена, как-то: страна Вильтс, в старину Wiltsoeten, т. е. селение вильтов, город Вильтон, графство Вильтшир и т. д. Впрочем, эти вильты, как и голландские, не имели своей собственной истории: рано утратив славянскую народность, они во всем разделяли судьбу англо-саксонского племени.
XXXII. Поселения балтийских славян в западной и южной Германии
Таковы важнейшие поселения балтийских славян за морем. С другой стороны, они переправлялись через Лабу и выбирали себе жилища в Германии, не только поблизости своих коренных земель, но даже в самых отдаленных местах. Трудно только определить, какие именно племена образовывали эти колонии. Северные, вероятно, происходили от балтийских ветвей; но те, которые основались южнее, не знаем, кому приписать, стодорянам, лабским сербам, чехам, или даже хорутанам. Переселения славян в Германию восходят к весьма древнему времени и производились, насколько известно, мирным образом: славяне двигались большими толпами по торговым дорогам и занимали в пустынных краях Германии свободные места. Часто даже сами немцы приглашали их селиться на необработанных полях с условием известной платы и находили в том выгоду, потому что славяне были отличные земледельцы. По достоверному известию, уже в 736 году было значительное число славян (вероятно, стодорян или сербов) на берегах реки Фульды, одного из источников Везера. Тут же и южнее, около Вирцбурга, в половине VIII в., селил их св. Бонифаций, раздавая им пустынные земли, отведенные церквям в новообращенной Германии. Таким образом, в северо-западной части нынешнего Баварского королевства, между Вирцбургом, Нюрнбергом и Бамбергом, около Майна и по всему течению реки Раданицы, в VIII и IX в. образовались целые славянские края. В грамоте 846 г. страна эта называется землей "Славян, которые живут между Майном и Раданицей и именуются Майнскими и Раданицкими Винидами". Эти славянские поселения были так значительны, что еще в XII в. не успели совсем онемечиться. Для нас весьма любопытно то, что славяне, проникшие так далеко на юго-запад Германии, принадлежали отчасти к ветвям балтийским: и в этой стране являются опять велеты (вильты); на юг от истоков Раданицы, между Нюрнбергом и Донаувёртом, был город Вильтенбург (теперь Вильцбург). Какова была предприимчивость маленького племени, которое, обитая вблизи Рюгена, основывало поселения и строило города в Англии, в Голландии, в Баварии!
XXXIII. Торговая деятельность балтийских славян. — Торговля вагров и бодричей
Мы рассмотрели одну сторону тех отношений, в которые судьба поставила балтийских славян. Естественные условия положения и характера вели их к нескончаемой вражде и борьбе с соседними народами; возбужденная в них до высшей степени удаль вызвала отважные их переселения на дальний запад. Но те же самые обстоятельства, которые были причиной враждебных столкновений балтийских славян с германскими племенами, искони также заставляли их входить со своими соседями в мирные связи путем торговли. Приморский народ, ставший мореходным по необходимости и охоте, соприкасавшийся так близко и сообщавшийся так легко с другими народами, балтийские славяне не могли не полюбить торговой жизни. Действительно, мы знаем, что еще задолго до Р. X. венеты на Балтийском поморье вели торговлю янтарем. На время, может быть, поморская торговля пострадала от немецких дружин, которые, наверное, предпочитали войну и добычу мирной и трудовой деятельности. Но с независимостью торговля вновь возникла у балтийских славян и вскоре достигла такого развития, что удивляла современников своей обширностью.
Географический вид юго-западного, славянского берега Балтийского моря указывает на четыре места, самые выгодные для торговли: у крайнего на юго-западе изгиба, в земле вагров; у нынешнего Висмарского залива, в земле бодричей; у обширного лимана, где сходятся три устья Одры с устьем Пены в земле поморян, и у впадения Вислы в море, на границе поморян и пруссов. В этих-то местах и сосредоточилась торговля балтийских славян, и основались лучшие их города. Только ваграм, непрестанно теснимым соседними народами, некогда было торговать, разве, может быть, во времена самой отдаленной древности. Однако и при всех невыгодах пограничного положения, древний город их Старыгард был весьма внушителен; гавань его находилась в сообщении с Гамбургом и с Волыном, главным торговым городом приодерским. Но в XII в., когда вагры совершенно изнемогли, когда их страна перешла в руки немцев и закончилась многовековая война, местные преимущества взяли свое, и новый вагрский город Любица (Lubeck), лежавший несколько южнее покинутого Старого града, слишком близкого к Дании, сделался одним из знатнейших торговых мест Германии.
В начале IХ в., а вероятно и гораздо раньше, у Висмарского залива процветала торговля в Рароге, главном городе бодричей, которые сами назывались рарогами. Она имела в это время такое значение, что пошлины, которые взимались с купцов, торговавших в Рароге, были одним из важных доходов датских королей. Однако уже в IX в. война коснулась Рарога и пресекла его деятельность. Разрушенный датчанами, он опять отстроился, но никогда уже не получал прежнего торгового значения. Даже славянское имя его вскоре исчезло, по крайней мере, в летописях более не встречается, и заменилось немецким названием Микилинбурга (т. е. Большой город). Хотя нет на то прямых свидетельств, но можно, кажется, принять за верное, что Рарог и Микилинбург один и тот же город: ибо, во-первых, и тот, и другой именуются главным городом бодричей; во-вторых, бодричи носят прозвище рарогов в то самое время, когда летописцы называют главный город их Микилинбургом: поэтому, если мы предположим, что Микилинбург имел свое славянское название (а это, кажется, несомненно), то едва ли найдем другое, как Рарог, которое именно совпадало бы с общим названием бодрицкого народа; по крайней мере, в современных свидетельствах нет решительно следа другого славянского имени для Микилинбурга. Как бы то ни было, впрочем, торговое значение разрушенного Рарога не воскресло в обновленном Микилинбурге: война не позволяла. Но опять и здесь, когда бодричи были истреблены и земля их обращена в немецкое поселение, вместе с миром снова водворилась торговля. Однако и Микилинбург, который, как и многие города того времени, лежал на некотором удалении от морского берега, чтобы безопасность от разбойничьих кораблей соединялась с выгодой приморской пристани, был покинут, подобно Старому граду, и стал деревушкой, а в нескольких верстах от него, в новом городе, по-славянски Весмир, по-немецки Висмар, закипела торговая жизнь.
XXXIV. Торговля поморян. — Город Волын или Юлин
Только вдали от поприща войны с немцами и датчанами процвела славянская торговля на Балтийском поморье после IX в. Она сосредоточилась близ устьев Одры и тут достигла наивысшего своего развития. Здесь было несколько славянских торговых городов: Щетин (Stettin, теп. Штеттин. — Ред.), при разделении Одры на рукава, другие же по правому рукаву ее, так наз. Dievenow: на южном крае острова Волына — Волын; напротив этого острова, на материке, Камен и Клодно.
В самое блистательное время Поморья, когда ничто еще не тревожило там славянского народа, важнейшим из этих городов был Волын (у немцев Воллин или Юлин, у датчан Юмне, — вероятно, — искажение вместо Юлне, у исландцев также Иом, вместо Юм).
"У впадения Одры в море, говорит в XI в. Адам Бременский, находится великолепный город Юлин (по другим спискам, Юмне), знаменитая пристань, где съезжаются окрестные народы, варвары (т. е. славянские и другие язычники) и Греки (т. е. православные, русские). О величии этого города, про который ходят чрезвычайные и дивные рассказы, надобно сообщить несколько известий, заслуживающих внимания. Юлин самый большой из всех городов Европы[23]; в нем обитают Славяне вместе с другими народами, Греками и варварами. Даже и Саксы, приезжающие туда, получают равные права с тамошними жителями, лишь бы, во время своего пребывания в Юлине, не исповедовали явно христианства. Весь народ там еще предан заблуждению языческих обрядов, но, впрочем, относительно нравов и гостеприимства, не найти людей честнее и добродушнее. В этом городе, богатом товарами всех северных народов, есть все, чего ни спросишь дорогого и редкого… Из него кратковременным плаванием (на гребном судне) сообщаются с одной стороны с Дымином (теперь Деммин), городом, лежащим недалеко от устья реки Пены, где живут и Руяне; с другой, с областью Семландиею, принадлежащею Пруссам. Расстояние такое, что от Гамбурга или от реки Эльбы на седьмой день достигнешь до Юмне, путешествуя сухим путем; чтобы ехать морем, надобно сесть в корабль в Шлезвиге или Альдинбурге (Старом граде вагров), и также можно прибыть в Юмне. Из Юмне же, пустившись на парусах, на четырнадцатый день выйдешь на берег в Острогарде, в Русской земле[24], где столица Киев, соперница Константинопольского скипетра, краса и слава Греции". Последние слова показывают, что Адам Бременский имел особенно в виду связь Руси с Грецией (и действительно, для западного человека того времени христианская земля вне Римского единства была явлением удивительным), и греки, которые, по его словам, торговали в Волыни, были, очевидно, просто православные, т. е. русские. Все известие Адама о Волыне чрезвычайно важно. Вот какое развитие имела торговая деятельность на славянском Поморье и как обширен был круг ее сообщений. Невозможно, чтобы такой город и такая деятельность возникли в короткое время. Волын стал процветать, без сомнения, гораздо раньше XI столетия, к которому относится свидетельство Адама Бременского, может быть, с той поры, как удары немцев и датчан обрушились на западные города славянского Поморья и убили их торговлю. Как ярко выставляется также в словах летописца характер волынской торговли и волынского народа! Естественно купцам богатого торговлей города составить касту и добиваться монополии: вспомним Финикию и Карфаген, Венецию и города ганзейские. Но нет: славянская общительность одолела торговую жадность, и не только волынские славяне не стремились к монополии, но даже всякому приезжему давали (употребим выражение, которое для них самих было бы, верно, непонятно) полные права гражданства: запрещение саксам в Волыне исповедовать явно христианскую веру, очевидно, было установлено, уже когда они насильно внедряли свое исповедание среди балтийских славян и тем сделали его для них ненавистным. Но слова Адама показывают, что для этих саксов, при всей их вражде к славянам, не было в Волыне другого ограничения, что прочим народам позволялось там свободно исполнять обряды своей веры, и что даже христианство, как его исповедовали народы православные, могло оглашать языческий Волын своей кроткой молитвой.
XXXV. Торговля Щетина и прочих поморских городов
Напротив Волына на материке лежал, на берегу Одры, большой и старинный город Щетин (Stettin)[25]. Он также процветал торговлей и, бесспорно, находился в постоянном сообщении с Волыном. Но, по-видимому, Щетин имел другое значение, чем Волын. Волын был чисто торговым городом, а Щетин имел также значение племенное и государственное. Щетин был старейшим городом на Поморье, мать и глава всех городов поморских. Ему оказывали почет и те города, которые могли бы с ним соперничать торговлей и могуществом. Даже волынцы говорили, что у них старинный закон предков — ничего не постановлять важного без совета и согласия щетинцев: "Щетинцы глава всего Поморского народа, многочисленнее и сильнее прочих городов; Волын всегда будет следовать их примеру и решению". Новая черта общительности славянского быта. В начале XII в. Щетин получил перевес даже в торговом отношении, после нападения датчан на Волын около 1115 года. Он находился в постоянных и правильных сношениях с ранами. Ежегодно плыло за море великое множество щетинцев, и можно было в Щетине найти много таких бывалых людей, которые, по выражению немецкого писателя, знали в точности положение, все местности и нравы всякого народа. Самый город был тогда больше Волына, он казался современникам отличным и огромным, заключал в своей окружности три холма, и около 1120 года имел, по исчислению, девятьсот отцов семейств; женщины, дети, челядь и люди без хозяйства не считались. Но и Волын в то время, хотя был уже не тот, что пятьдесят лет назад, оставался, однако, большим и сильным городом, вел обширную торговлю и высылал за море не менее купцов, нежели Щетин. Волынцы все еще крепко стояли за свою независимость и казались немцам народом упорным и неукротимым. Выгодное положение Волына его отчасти поддерживало: Одрой он легко сообщался с материком, а с другой стороны властвовал над островами, которые прикрывают устье этой реки, и которые, как видно из старинных сказаний, имели в то время, сравнительно с твердой землей Поморской, большее значение, нежели теперь. Поэтому, когда дело шло об избрании места для епархии на Поморье, князь и знатные люди страны назначили епископскому престолу быть в Волыне.
Кроме Волына и Щетина, около устьев Одры было еще много других торговых городов, более или менее значительных. На реке Пене находился Дымин, важный и как пограничная крепость поморская, и как перевалочное место в торговле с Германией. Из Германии товары везлись сухим путем до Дымина, где грузились на суда и сплавлялись по Пене до крепости Узноима (теперь Usedom, Узедом. — Ред.), до Волына, Щетина и т. д. Также вдоль по берегу Пены от Дымина до ее устья шла проезжая дорога. Впрочем, неизвестно, велась ли дыминцами также самостоятельная торговля.
На восточной стороне треугольника, образуемого устьем Одры, было два торговых города: Камен и Клодно. Камен (теперь Cammin) лежал у самой Дивеновы, недалеко от ее устья: то был город весьма значительный уже в начале XII века, а в конце этого столетия он стал наследником Волынской торговли и стал первым городом Поморья. Положение Клодна (русская форма была бы Колодно) в точности неизвестно: но из повествований о путешествии Оттона Бамбергского по Поморью видно, что город этот находился недалеко от Волына и Камена, на восток, по дороге к Колобрегу: "Клодно очень большой город, говорят эти повествования, и лежит в глубине леса; ежегодно отправляется оттуда в чужие страны множество народа для торговли. За рекою же, которая течет мимо Клодна (вероятно, Рега), Оттон нашел безлюдную окружность обширного города, недавно разрушенного и выжженного Поляками".
XXXVI. Остальные торговые места на славянском Поморье: Рана, Колобрег, Гданск
Такова была торговля на Поморье, что на этом маленьком пространстве земли около устьев Одры могло существовать четыре больших торговых центра (даже пять или шесть, если считать Дымин и тот древний город по соседству с Клодно, который уже в XII в. лежал в развалинах). Здесь был центр славянской торговли, но она основалась и в других местах. Остров Рана, несмотря на недостаток удобных пристаней и на воинственность жителей, также вел значительную торговлю. О постоянных сношениях ран с Щетином было уже упомянуто. По словам Саксона Грамматика, многие из ран ездили на чужую сторону по разным торговым делам, а у главного, священного их города, Арконы, в особенном, кажется, торговом предместье[26], жило много иностранных купцов. Ране, впрочем, не были к ним так благосклонны, как волынцы. Рассказывают, что когда им пришлось отречься от язычества и нужно было вытащить из капища уважаемый идол Святовита и разбить его, то они, не вполне еще разуверившись в его силе и боясь его гнева, сами не покусились на это дело, а заставили подвергнуться мщению Святовитову рабов и иностранных торговцев, проживавших в Арконе. Но монополии не искали и ране. Около их острова в ноябре месяце, когда поднимались сильные ветры, производилась обильная ловля сельдей, и они позволяли всякому приезжать и ловить эту рыбу, источник богатства; и действительно, ежегодно она привлекала множество промышленников, немцев и др.
При торговой деятельности, было как у ран, так и у поморцев весьма много кораблей; кораблям своим балтийские славяне умели придавать большие для того времени размеры. Балтийские славяне прежде датчан выучились строить военные суда, поднимавшие лошадей. О ранском флоте, перевезшем конницу, упоминается уже в 1112 г., но только в 1136 г. датчане в первый раз попытались придать своим судам нужный для этого объем: они поставили тогда на каждый корабль по четыре лошади[27].
На восток от Одерского лимана был также богатый торговлей город, Колобрег (теперь Colberg, нем. Кольберг, польск. Колобжег. — Ред.), один из значительнейших городов поморских, лежавший близ устья Персанты, но, по старинному обычаю, на небольшом расстоянии от моря. Он процветал особенно благодаря своим солеварням, которые уже славились в Германии, когда земля Поморская была там почти совершенно неизвестна. Кроме соляного промысла, Колобрег обогащался также сплавом леса по Персанте и обширной морской торговлей. Случалось, в удобное для плавания время года, что большая часть колобрежцев находилась в отлучке в разных землях и островах Балтийских, так что остававшиеся дома не решались в эту пору ни на какие нововведения.
Далее на восток от Колобрега не было уже ни той деятельности, ни того благосостояния. С Х в. поляки беспрестанно опустошали и воевали за эту часть Поморья. Что там было прежде, об этом нет никаких известий. Однако на устье Вислы возник город Гданьск (Danzig), упоминаемый уже в Х столетии: в XII в. говорится о кораблях, плативших в Гданьске известную пошлину; но нельзя сказать, шли ли они из Польши и здесь только останавливались, или занимались в Гданьске постоянной торговлей.
XXXVII. Направление торговли балтийских славян. — Сношения с северными и восточными прибалтийскими народами
О направлении торговли славянского Поморья мы знаем мало. По древнейшим свидетельствам известно о значительных сношениях со Швецией. В VI в. Иордан рассказывает, что ценные черные меха, которые он называет pelles saphirinoe (вероятно, собольи), вывозились от шведов, и, проходя через руки многих народов, наконец, доставлялись в Италию. Без сомнения, одним из участвующих в этой торговле народов были балтийские славяне. Уже в IX в. славилась в Швеции, и процветала еще в XI в., большая гавань Бирка, недалеко от Упсалы, куда приезжали корабли всех балтийских народов: датские, норвежские, прусские и, вероятно, русские, а также корабли балтийских славян, о которых именно упоминает Адам Бременский.
На торговлю балтийских славян с Русью намекает приведенное уже повествование этого же летописца о том, что из Волына было 14 дней пути к Русскому берегу, и что в Волыне жили приезжие люди греческие, т. е. православные. Других свидетельств нет. Были также, наверное, сношения с соседними пруссами. Уже в IX в. пруссы имели значительную гавань, Трусо (близ озера Drausen, где теперь Elbing), куда ходили корабли даже из Норвегии, и не может быть, чтобы славяне, которых отделяло от пруссов лишь низовое течение Вислы, ее не посещали.
XXXVIII. Сношения с западными странами — Данией, Германией и проч
Известнее для нас сношения балтийских славян с западными землями, датской и германской. В торговле с Данией главным посредником был город Шлезвиг (иначе Гедеби), упоминаемый уже в IX в. и находившийся, кажется, в сношениях с Рарогом. После разрушения Рарога, Шлезвиг стал важнейшим посредником в сношениях Дании с балтийскими славянами, а также и с другими прибалтийскими землями, Швецией, Пруссией, Русью. Вообще города датские, а в особенности Ютландские, должны были участвовать в торговле славян как посредники с западными странами. Напротив Шлезвига, на берегу Немецкого моря, лежала большая гавань Рипа (теперь Рибе): как в Шлезвиг съезжались корабли из балтийских стран, так Рипа была сборным местом для кораблей западных народов, саксов, фризов и англичан. Нет сомнения, что при своей обширной торговле и склонности ездить за море, балтийские славяне пользовались этим удобным путем через Шлезвиг и Рипу для сношений с западными краями Европы.
В торговле с Германией товары отчасти шли через Гамбург на Шлезвиг и оттуда морем к славянам, но большей частью сношения производились сухим путем, в пограничных местах. В конце VIII века она была уже довольно значительна, так что Карл Великий счел за нужное подчинить ее особенным законам. Он старался, вероятно из политических целей, ее ограничить, запретил немецким купцам ездить в славянскую землю и назначил только три пограничных города, куда могли приходить славянские купцы для сделок с немцами. По-видимому, торговля с Германией велась преимущественно у полабцев и вообще у бодричей, так что из трех городов, избранных Карлом для сношений немцев с балтийскими славянами, два лежали на границе этих племен, на весьма близком один от другого расстоянии, именно — Бардевик и Шезель (у нынешнего Люнебурга). Третий был Магдебург, гораздо южнее, напротив земли стодорян. Из этих городов Бардевик и Магдебург оставались во все последующее время важными торговыми местами; запрещение ездить к славянам отпало само собой, и магдебургские купцы, в особенности, получили с 975 г. большие преимущества и льготы. В земле вагров был постоянный пограничный торг в городе Плуне: каждое воскресенье сходились здесь для торговых сделок славяне и соседи их, залабские саксы. Об этом говорит писатель XII века: неизвестно, велась ли в Плуне такая торговля и в древнейшее время.
Кроме того, в Гале (нынешний Галле) на р. Сале (по-слав. Соляве) сосредоточилась большая торговля. Есть известия, что в XII в. там бывала ежегодно ярмарка, которую посещали поморские купцы и на которую привозились всякие товары, а в особенности ткани, главный предмет германского сбыта. Из Галы плыли на судах по Соляве и по Лабе мимо Магдебурга до устья Гаволы, потом несколько верст вверх по Гаволе до Гавельберга; здесь товары выгружались и везлись вьюками через землю стодорян, морачан и лютичей до Дымина, пограничной поморской крепости. В Дымине они нагружались снова и сплавлялись по реке Пене и взморью до Волына, Щетина и т. д.
XXXIX. Торговля с Польшей и Востоком
Сношения балтийских славян с Польшей были самые незначительные, особенно с западной или Великой Польшей. Мы сказали, что эта страна не имела никаких сообщений со стодорянами и лютичами: из городов великопольских Гнезна и Познани были дороги только на приодерские города в Силезии, принадлежавшие Польше, как-то: Кросно, Глогов и др., и оттуда в землю лужичан и лабских сербов[28], а на север от этих дорог, между Польшей и Стодоранией, тянулись края глухие и непроходимые. Мы знаем также, что не было сообщения между Великой Польшей и прилежащей к ней западной частью Поморья, и что их разделял еще в XII в. дремучий лес. Восточные сообщения Польши с Поморьем были легче, и между Наклом на Нотеци, пограничной польской крепостью, и Белградом на Персанте, серединным поморским городом, не встречалось, кажется, больших естественных преград, а по Висле удобно ходили из Польши в Поморье всякие суда. Но при всем том, между Польшей и Поморьем не было торговли сколько-нибудь значительной. Древнейший польский летописец (Мартин Галл) в самом начале своей "Истории" говорит, что "Польша стоит вне торговых путей и разве только посещается проездом теми немногими купцами, которые отправляются в Русь".
Из этих слов можно заключить с некоторой вероятностью, что между торговцами, посещавшими Русскую землю, бывали и балтийские славяне. Действительно, они издревле сообщались даже с азиатскими народами и, значит, также с Русью. Об их торговле с отдаленным Востоком свидетельствуют монеты арабских халифов, Омейядов и Аббасидов, в большом количестве находимые на Балтийском поморье. Они преимущественно относятся к VIII и IX ст., и прекращаются в ХI: последняя из восточных монет, там найденная, принадлежит к 1012 г. Видно, что борьба с немцами, которая все усиливалась, а может быть, и упадок Арабского халифата в это время, прекратили эти отдаленные сношения.
XL. Последствие борьбы и торговых связей балтийских славян с соседними народами: влияние чужих стихий
Таким образом, у балтийских славян существовала издревле обширная торговая деятельность, достигая, где благоприятствовали обстоятельства, необыкновенных по времени размеров и служа основанием и жизненным средством для многих цветущих городов. Она, конечно, была плодом той склонности к торговому промыслу и к странствованиям, которая, кажется, врождена славянскому племени, а также особенной предприимчивости и отваги, лежавшей, — мы знаем отчего, — в характере балтийских славян; и все эти побуждения соединились здесь, как мы видели, с необыкновенными выгодами местности. Здесь славяне имели прекрасный морской берег, богатый хорошими пристанями, их окружало много деятельных народов, были все удобства к сообщениям и к размену товаров: понятно, что они могли полюбить торговую жизнь и предпочесть ее всякому другому промыслу.
Известно нам, как те же самые условия местности и те же обстоятельства породили бесконечную борьбу балтийских славян с их соседями, немцами и скандинавами. Такова была их судьба, что они вечно и всеми путями, миром и войной, сталкивались с чужими народами, подвергались чужим влияниям. Первым событием в их истории было покорение германскими дружинами, и когда они впоследствии освободились, то все-таки германское влияние не прекращалось. Мы знаем о смешении балтийских славян с остатками этих дружин, которые так долго владели Поморьем (вспомним, что говорит Иордан про видивариев); мы видели глубокое действие борьбы с немцами и датчанами на нравы и характер балтийских славян. А с другой стороны, могли ли быть менее значительны для них последствия беспрерывных и столь обширных сношений с окрестными народами через торговлю и мореходство, когда славянские города на Балтийском поморье только и существовали этой торговлей и мореходством, когда многие, а нередко даже почти все жители оных большую часть года проводили за морем, в чужих землях, и когда в первом между этими городами, в Волыне, всякие иностранцы жили наравне с местным населением? Не мудрено при таких условиях, что чужие влияния, а в особенности германское, привились искони ко всему существу балтийских славян, что оно было поражено ими до глубины. В гражданском устройстве этого народа совершенно преобразовались коренные славянские стихии: уже с древнейшего времени выработался и вполне определился у него быт полу-славянский, полу-чужой, тот неестественный быт, который, своими противоречиями, и помешал историческому развитию балтийских славян, и так много способствовал их падению.
XLI. Древний семейный быт германцев и славян и его противоположные начала
История еще застает и германцев, и славян в семейном быте, без народного единства и государственной власти, в одной лишь родовой связи, а уже тогда какое было между ними глубокое различие в началах! Славянская семья жила обособленно, каждая на своем месте[29], разрастаясь в деревню, и владела сообща землей, которая ей принадлежала. Когда умирал отец, то дети также сообща владели его имуществом или делились поровну. Для общего дела собирался сход; все в нем участвовали на равных правах и принимали решение единогласно. Потом необходимость защиты от врагов или другая какая-либо причина заставляла народ искать себе некоторого единства и средоточия, и подчиняться власти князя; князь мог окружить себя боярами (кметами), людьми опытными, которые были ему советниками и исполнителями его воли, и дружиной (гридями или лехами), которая всюду его сопровождала как военная сила; но самый народ не изменял своего устройства, оставаясь по-прежнему при общем сходе и общем владении землей, и только когда область князя становилась обширной и нельзя было собираться на сход всему народу, то посылался к князю на сейм выборный (владыка). Аристократии у славян не было.
В древних германцах, как их описывает Тацит, видно много сходного с этим славянским бытом, по той причине, что и они жили тогда семьями, чуждые государственного строя; но в своих основаниях семейный быт германский был совсем не тот, что славянский. Славянская деревня, разрастаясь большей частью из одной семьи, стояла вместе[30]; германские избы строились вразброс, далеко друг от друга. Славянин пахал землю сам, а жене поручал домашние работы; германец презирал хлебопашество, любил лишь войну и охоту, а в свободное время лежал в бездействии дома, предоставляя земледелие женщинам и челяди. У славян земля принадлежала общине, и наследство отца было общее детям и это устройство осталось до позднейших времен; у германцев оно первоначально существовало также, но со временем отмерло: при Цезаре, у свевов землей владели общины, при Таците она еще не вполне была в личном владении, а в последующее время крепко установилась личная поземельная собственность, при Таците отцу наследовали все дети, а потому мало-помалу стал возникать майорат, т. е. неделимость имения, переходящего к старшему сыну, и сделался законом у германских племен. В общественных делах славяне довольствовались сходом, на котором все имели равный голос; германцы предоставляли сходу только важнейшие дела, и кроме него имели другую власть, выборных князей, которые решали дела второстепенные, были судьями и даже на сходе имели особенное значение: дело предлагалось сходу не иначе, как по обсуждении князьями, и один из них (или король) должен был докладывать о нем народу. Кроме схода и князей была у германцев (впрочем, по-видимому, не у всех племен), еще третья власть, король, но он, кажется, имел первоначально, в собственных германских землях, самое ограниченное значение и был не более как глава существовавшего у германцев искони сословия знатных людей. Славянин не признавал различия знатных и незнатных родов и даже, уводя пленного в рабство, по истечении известного времени не только предоставлял ему свободу, но открывал ему доступ в свою общину без всякого унижения или ограничения в правах; германец искони отдавал у себя почет и преимущество некоторым знатным родам, нередко чтил их как потомков божества, только из их среды избирал королей, и часто даже при выборе князя или военачальника останавливался на юноше, представителе знатного рода; преклоняясь перед знатностью рода, он, с другой стороны, никогда не ставил наравне со свободным человеком раба, отпущенного на волю, и ни за что не принимал его в свою общину[31].
Таким образом, аристократическая стихия коренилась искони в духе германцев и еще в первоначальном семейном быте образовала у них определенную власть. Но зато у славян, которые на ступени простого семейного быта не имели другой власти, кроме общины, легко и добровольно устанавливалась власть, когда наступала потребность в большем единстве: у каждого из мелких поколений, на которые в старину делилось все славянское племя, являлся князь сначала еще с малым и неопределенным значением, а затем какое-нибудь из этих поколений избирало такого князя, который владел бы как государь, как верховный глава и судья, и разрозненные славяне соединялись в народ и возникало государство. Между тем, над германцами тяготела их старая аристократическая власть и неодолимо противилась единству: оно могло образоваться у них только на чужой, покоренной земле, среди дружины, а на коренной германской почве устанавливалось не иначе, как насилием и завоеванием. Итак, общинный быт славянский был доступен единству государственной власти, а германский, аристократический — ей противен.
XLII. Образ жизни балтийских славян. — Их племенные князья. — Древнейший образ жизни велетов (лютичей)
Эти противоположные начала, германские и славянские, смешались в быте балтийских славян. В основании его лежала славянская община; но к ней в сильной степени привились германские влияния. Эти ли влияния, или что-нибудь другое задержало у них естественный ход славянской жизни, но вышедши еще в доисторическое время за пределы первоначального семейного быта (их положение среди враждебных народов и непрестанные заботы о защите служат тому полным объяснением), они до позднейших времен чуждались настоящего единства народного и государственного, пребывая в каком-то шатком и неопределенном состоянии, через которое прочие славяне только прошли, и которое можно назвать племенным бытом. Каждое племя имело свою власть, своего князя, но, мелкое и завистливое, не сознавало себя членом единого народа (разве что перед неприятелем, в случае крайней опасности), и, напротив, враждовало и дралось с соседним племенем. Власть князя была непрочна, слаба, и возникала, можно сказать, сама собою, без особенного гласного признания или переворота в старинном быту. Князем становился, сколько видно, кто-нибудь посильнее, поумнее и побогаче, кому удавалось приобрести чем-либо в народе особенное уважение и влияние; и по естественному, врожденному славянам чувству, вовсе не аристократическому, но чисто семейному, примеры которого постоянно у них являются, это уважение и влияние переходило, опять-таки само собой, без гласного утверждения, от отца к детям: славянин говорит себе — кому быть ближе по достоинствам к отцу, как не детям? — и готов перенести на детей общественное значение отца; между детьми он часто, по тому же естественному чувству, предпочтет старшего прочим братьям, нимало не признавая, однако же, как германец, в знатности крови или в первородстве существенной стихии человеческого общества.
Весьма выразительно изображено появление князей у древних славян в рассказе первого чешского летописца, почерпнутом, очевидно, из народного предания: "Мало-помалу усиливалось в народе зло, — говорит Косма Пражский, описав водворение чехов в Богемии, — всяк должен был терпеть от других обиды все хуже и хуже, и не было ни судьи, ни князя, к кому бы обращаться с жалобами; потом, без чьего-либо требования или распоряжения, по собственному произволу стали стекаться к тому, кто в своем племени (можно перевести также: в своей общине) или роде считался лучшим нравственными свойствами и почетнейшим по богатству, и при нем, однако же без ущерба своей свободе, разбирали спорные дела и нанесенные друг другу обиды. Между ними (т. е. чехами) был некий муж, Крок, по имени которого и назван, как известно, город (castrum, т. е. укрепление), теперь заросший лесом, в Стибенском округе (Краков близ Ракониц в Чехии); был он муж между своими современниками совершеннейший, мудрый в суждении тяжб, и к нему, точно пчелы к улью, сбирался народ для суда, как от племен (или общин) в его собственной родине, так и со всей страны. Он оставил после себя трех дочерей, одаренных мудростью…". И к этим дочерям, далее рассказывается Космою, перешло значение отца. Как мы видим, пражский летописец ясно познавал это почти незаметное и негласное образование княжеской власти у мелких племен чешских, и два главные источника ее, мудрость и богатство; замечательно и то, что самого Крока, сделавшегося как бы общим главой чехов, он князем еще не называет; титул княжеский выступает лишь при его дочерях: старшую, Каси, Косма именует госпожой чехов, меньшая, знаменитая Любуша, является княжной, правительницей своего народа и у летописца, и в народной песне; она уже передает княжение своему супругу. Иногда, кажется, образованию княжеской власти способствовало основание города, т. е. огороженного, укрепленного места, каким-нибудь богатым, предприимчивым человеком: понятно, какое значение во всей окрестности "город" мог придать своему владельцу; Косма Пражский, мы могли заметить, связывает с Кроком древний "город" (castrum) Краков; Нестор говорит, что когда поляне еще жили особо, родами, Кий с братьями построили у них город, и род их стал княжить. Также и древние князья польские, предшественники Пястов, соединены в предании с именем города; первые же слова летописца Мартина Галла, кажется, выражают это: "был в городе Гнезне князь именем Попел".
Между тем как настоящие, призванные народом, государи, которым подчинялись племена славянские, уже осознав свое народное единство, каковы были Рюрик на Руси, Семовит, сын Пястов, у поляков, Сам и Премысл у чехов, своей новой властью быстро создавали государства, эти старинные князья, которых было бесчисленное множество, никак не могли стать основателями прочного государственного строя; если и бывали попытки, то все неудачные: оттого, очевидно, что именно они представляли и сосредоточивали в себе племенную особность, которая противилась государственному единству и которую это единство должно было уничтожить.
Таковы были князья у славян балтийских.
Когда велеты (иначе лютичи) выступают на поприще исторической деятельности, мы встречаем у них множество князей и знатных людей, независимых и из разных родов. Трудно только решить, были ли то предводители отдельных племен, на которые велеты действительно делились, или владетели тех многочисленных городов (т. е. укреплений), которыми славянское Поморье было усеяно. Во всяком случае, у некоторых из них с княжеским саном связывалось и владение городом, а также какая-то дружина.
Все это еще не представляет в велетах ничего несообразного со старым славянским племенным бытом; только существование знати подле князей что-то ему не свойственно. Но затем появляются в рассказах летописцев известия, которые прямо указывают на влияние германских начал. Между князьями и знатными людьми у велетов, по словам Эйнгарда, один был главный по знатности рода и старости; он был князь над князьями велетов; когда он преклонился перед властью Карла Великого, то все прочие князья ему последовали, и франки признали его правителем всей страны Велетской. Это уж очень похоже на быт германский: один старший князь из знатнейшего рода, под ним много мелких князей и знатных людей, в зависимости, но не в подданстве.
Лет тридцать спустя после похода Карла Великого на велетов, рассказывается следующее событие, которое бросает свет на другую сторону их быта. У велетов (по-видимому, только у западной их части) княжил Любый с братьями: страна была между ними разделена, но, будучи старшим, Любый имел верховную власть. Он погиб, и осталось от него два сына, Милогость и Целодраг. Народ поставил князем Милогостя, потому что он был старший брат, но потом, найдя его недостойным, сверг и вручил власть второму сыну. Мы видим здесь с одной стороны господство общины и деление княжеской власти между Любым и братьями, с другой — предпочтение старшего брата младшему, предпочтение естественное и свойственное, как было замечено, славянскому быту, но из которого у балтийских славян, под влиянием аристократических стихий, легко образовалось потом начало майората.
XLIII. Древнейший образ жизни бодричей и стодорян
Таким образом, у велетов в древнейшее историческое время община властвует и ставит князей; князья многочисленны и мелки, по-видимому, владеют городами (т. е. укреплениями), есть знать, или, по крайней мере, знатные роды, братья делятся областями, но признается старшинство, а иногда даже наследство переходит в целости к старшему брату. Устройство это было общее всем балтийским славянам при их появлении в истории. У поморян оно сохранилось до позднейших времен, как будет ниже подробно показано. У бодричей и стодорян мы его вначале также находим. Подобно велетам, бодричи имели нескольких князей, один из них был главный, но когда он думал о единовластии, то встречал неодолимое препятствие в других князьях и в народе. Между князем и народом стояла знать, о которой летописцы говорят еще яснее, чем о той, которая была у велетов: часто упоминают они о знатных людях бодрицких. Особенно важно следующее известие: к императору Людовику Благочестивому пришли некоторые знатные бодричи (по другому списку — князья), и стали возводить разные упреки на своего князя Чедрага, отец которого постоянно служил Карлу Великому и который сам стал князем через франкское влияние; Людовик вытребовал его к своему двору, и, удержав у себя, отправил послов к бодричам узнать, хочет ли народ, чтобы Чедраг продолжал княжить; послы, воротясь, доложили, что мнения бодрицкого народа на этот счет различны, но что все лучшие и знатнейшие люди единодушно желают Чедрага, и Чедраг был утвержден в княжении. Значит, у бодричей также княжеская власть зависела от общины (иначе к чему бы служило посольство Людовика?), но была и знать, единодушная в своих мнениях, в противоположность остальному народу, и благоприятная князю, которого поставили немцы.
Наконец, при всей недостаточности сведений об их быте, мы знаем, что и у стодорян власть была раздроблена между многими князьями (в 939 г. было их тридцать, по словам летописца), и что княжение было наследственное, но зависело от народного согласия. Случилось так, что эти тридцать князей были все вместе вероломно убиты, и остался один бранденбургский князь, который, однако, властвовал только потому, что законный наследник, его дядя, находился в плену у немцев: когда тот вернулся, то был тотчас признан народом за князя, а племянник отставлен.
XLIV. Позднейший образ жизни велетов (лютичей)
По всему видно, что у разных ветвей балтийских славян вначале племенной быт был более или менее одинаковый. Но потом, от того ли, что смешение стихий славянской и германской произошло не в равной мере и породило несходные отношения, или по иным причинам, развилась между велетами (лютичами) и бодричами резкая противоположность, которая и совпадала, замечательным образом, с их исконной, непримиримой враждой, известной западным народам еще при Карле Великом.
Княжеская власть у лютичей была, как мы видели, самая раздробленная и слабая. Со временем она исчезла совершенно; когда именно и каким образом, неизвестно. В X в. у них уже не было князей, и властвовала одна община, как в старом славянском семейном быте: всем распоряжался сход, и не было другой общественной власти, кроме единогласного решения схода. Никогда ни у одного славянского племени, сход и закон единогласия не имели такого значения, и никогда, может быть, во всей истории, начало семейного быта не было с такой исключительностью приложено к общественному устройству. Единогласие, которое требовалось на славянском сходе для решения, очевидно проистекало из быта семейного, будучи основано на любви, начале семейного союза: ибо оно предполагало, что все собравшиеся на сходе любят друг друга и любят истину, что истина, будучи всегда одна, как только появится, найдет согласное признание, и что ни в ком не будет ни страсти, ни ненависти, способных возбудить противоречие. Взгляд на человеческое общество простодушный и высокий, но какая возможность принимать его в обширном круге народа, вышедшего за пределы семейного быта и подверженного бесчисленным страстям самолюбия и корысти! А между тем у лютичей до позднейших времен все общественное устройство сосредоточивалось в сходе, и одно только единогласие собравшегося народа решало и постановляло во всяком деле: но зато какие злоупотребления, какие несообразности, чтобы восполнить начало добродушия и любви, которого не стало, как скоро исчезла первобытная простота!
Вот какими словами описывается в начале XI в. это гражданское устройство лютичей:
"У всех тех (славянских племен), говорит Титмар, которые обыкновенно называются Лютичами, нет никакого особенного властителя. Общим советом рассуждая на сходе о своих нуждах, они решают дела единогласием. Если же кто из них на сходе противоречит решению, то бывает бит батогами, а если и впоследствии станет явно противиться, то либо от поджогов и беспрестанного разграбления лишится всего своего имущества, либо должен будет перед народом заплатить определенное количество денег, сообразно своему значению (или состоянию). Сами будучи вероломны и изменчивы, от других они требуют постоянства и большой верности… К нарушению мира их склонить легко даже и деньгами".
Такова была буйная и нестройная община лютицкая в начале XI в. и еще прежде, и такова она осталась до самого уничтожения этого народа, на исходе XII в. Она управляла у лютичей даже военными предприятиями. С отсутствием князя не могло быть у них и дружины, т. е. людей, совершенно посвящавших себя войне, и все их войско было не что иное, как народ, вооружившийся на время: как в продолжение мира, так и на войне, народ лютицкий решал все дела на общем сходе. Замечательно, что во множестве исторических известий, даже довольно подробных, начиная с XI в., ни разу не приводится имя предводителя или военного начальника у лютичей, словом сказать, не упоминается с этого времени ни о какой у них личности, тогда как средневековые летописи повторяют беспрестанно: "толпа вооруженных Лютичей бросилась на такой-то город; Лютичи пошли туда-то войною; Лютичи сделали то-то", и т. п.: как будто у лютичей в самом деле и на войне не было другой власти, кроме общины.
XLV. Общий сейм лютичей
Титмарово описание лютицкой общины относится, очевидно, к сходкам отдельных племен лютицких, которые, действительно, по своей дробности, могли собираться и решать дела всем народом. Когда и где собирались эти мелкие сходки, об этом не сохранилось никакого сведения; но по известиям о других балтийских славянах, можно заключить, что они происходили в положенные торговые дни и на местах, назначенных для рынка, под открытым небом. Кроме того, однако, было у лютичей, без сомнения, особенное собрание, на котором обсуждались дела всего лютицкого союза; ибо, как уже было сказано, четыре мелких племени, кичане, черезпеняне, доленчане и ратаре составляли союз лютичей или велетов; впоследствии к нему примкнули и другие ветви, укряне на северо-западе, стодоряне на юго-востоке. Для всего этого народа общая сходка была уже невозможна, и образовался сейм, состоявший, вероятно, из выборных или владык, как их называли древние чехи. Он собирался в городе Радигоще, общей святыне лютецкой, и, без сомнения, поставлен был под покровительство божества, которому поклонялось здесь все славянское Поморье. Когда нужно было о каком-нибудь общественном деле доложить лютицкому народу, то шли в Радигощ, созывали сейм, и сейм выслушивал и решал.
Свое общинное устройство лютичи старались распространять и на своих соседей славян. У бодричей и вагров они помогали той стороне, которая противилась княжеской власти и которая, по выражению летописца, "с известным своим вероломством добивалась свободы по Лютицкому обычаю". Стодорян им действительно удалось привлечь к себе: в конце Х в. они помогли им освободить Сгорелец (Бранденбург) и свою землю от немецкой власти, и с тех пор стодоряне уже не имели, как прежде, князей, управлялись общиной и совершенно слились с лютичами.
XLVI. Искаженный характер общинного правления у лютичей и причины его господства
Что могло быть в лютицком общинном правлении источником его невероятного упорства, его удивительной власти над народом? Как могло оно, при всем своем губительном действии, при страшных кровопролитиях, которые оно так часто порождало, при разъединении, через которое предавало народ славянский в руки завоевателей, удержаться у лютичей целые столетия и укорениться так сильно, что это племя погибло, а со своим правлением не рассталось?
Хотя и основанная на древних славянских началах, лютицкая община не была, однако, чистым и беспримесным их порождением: мы знаем, что она произошла не прямо из того быта, в котором все славяне жили в доисторическую эпоху, а напротив, образовалась только в позднейшее время, заменив собою власть старых племенных князей. Власть эта, промежуточная ступень между простым господством общины и государством, в правильном развитии, — так было и в других славянских землях, — уступала место более обширной и сознательной власти государей, представителей народного единства; а вместо того лютичи возвратились от нее опять к простой общине. Явно, что в образовании общинного правления лютичей было что-то неестественное: оно имело в полном смысле характер противодействия прежнему порядку вещей и явилось несомненно вследствие какого-то глубокого преобразования, которым, если не вдруг, то мало-помалу, уничтожена была власть княжеская и возвышено другое начало, и начало это, видно, было крепкое, что оно столько времени властвовало над лютицким народом, и упорное до неподвижности, что оно противилось у него всякому развитию, всякому нововведению.
Каково же было это начало, под влиянием которого совершился такой переход в лютицком быту и кому этот переход принес пользу? Современные писатели не говорят о том ни слова, но дело объяснится нам, если мы перенесемся мыслью во времена гораздо более поздние, к народу, имевшему с лютичами ближайшее родство. В Польше властвовала в последние века ее существования, также упорно и кроваво, община со своим славянским единогласием, со своим знаменитым liberum veto‹$FПраво вето. На польском сейме для непринятия любого решения было достаточно одного голоса против. Прим. ред.›. Начала ее были также древние славянские; но по своему смыслу община там оказалась учреждением чисто аристократическим, орудием своекорыстной шляхты, которая из-за того, чтобы властвовать, а не повиноваться правильной власти, погубила великое и славное государство. Так и у лютичей, нет сомнения, что исключительное господство общины было делом знати, уничтожившей прежних князей из опасения единовластия и боявшейся всего, что угрожало ее значению. В одном замечательном событии это выказывается весьма ясно. Было уже сказано о вражде балтийских славян с немцами; вражда эта в лютичах как бы воплотилась и достигла невероятного озлобления; но однажды лютичи ее оставили и стали ревностно помогать немецкой политике и немецким войскам, именно тогда, когда начало приближаться к ним владычество польских князей. Разумеется, для лютичей единственным спасением от Германии было объединение с поляками в одно государство; но для этого нужно было отказаться от племенной обособленности и всяких личных интересов, с нею связанных, и, рассчитав все это, лютичи решили помогать немцам против польского князя Болеслава. Но тут случились разные знамения, которые, по языческим суевериям, пророчили беду; многие стали говорить, что не следует служить немцам, и лютичи собрались было совсем отказаться от союза, но "потом на общем сходе были, так выражается летописец, уговорены первенствующими между ними людьми не отставать от немцев": явно влияние знати, которая именно противилась польскому влиянию, потому что от него могла прийти к лютичам государственная власть и единство, и которая из страха и зависти готова была предать свой народ врагам.
Часто случается, что какое-нибудь учреждение, подвергаясь чужим влияниям, до того изменяется в своем существе и искажается, что получает смысл, совершенно противоположный первоначальному. Такова стала община в племени ляшском: у поляков на их сеймах, у лютичей на их сходах. Ненавидя немцев, они от немцев переняли и внесли в славянскую общину сущность их быта, аристократию: и аристократия, которая на германской почве породила много величия и добра, пересаженная на славянскую, повлекла за собой застой и падение.
XLVII. Позднейший образ жизни бодричей
Итак, у лютичей князья исчезли, и правила община, а в ней властвовала знать. Напротив, у бодричей с течением времени исчезла община, и правление сосредоточилось в руках князей, но при князьях этих опять-таки господствовала аристократия.
Мы расскажем впоследствии, как бодричи в VIII в. вступили в союз с немцами, и как они постоянно вращались в кругу немецкой политики. Князья их еще при Карле Великом стали опираться на Германию для усиления своей власти, и такой образ действия, к которому, кажется, вело отчасти и соперничество с лютичами, заклятыми врагами немцев, продолжался до конечной погибели бодрицкого племени. Под влиянием этим, без сомнения, и прекратился обычай созывать народ для общественных дел; по крайней мере, с 828 года, когда император Людовик спрашивал у бодричей, кого они хотят князем, ни разу уже не проявляется у них община, (а необходимо сказать, что о бодричах в летописях остались известия самые многочисленные и подробные). Зато государь получил у них гораздо большее значение, чем в других краях славянского Поморья, и хотя народ называл его просто князем, что значило только "господин", однако власть этого князя сравнивалась немцами с властью королевской. Ему кланялись в ноги, у него была дружина, которая служила ему лично: так, рассказывается (около 1010 г.), что князь бодрицкий Местивой, чтобы заслужить руку одной знатной немки, с 1000 вооруженных всадников отправился в Италию на помощь германскому императору. Но, принимая за образец немецкие учреждения и опираясь на покровительство Германии, бодрицкие князья никогда не могли достичь полной государственной власти, которой, впрочем, и в самой Германии тогда не было. С уничтожением общины и усилением дружинного начала, немецкое влияние соединяло непременно развитие аристократии: ибо аристократия была в то время в Германии сильнее самих королей и императоров. У бодричей также были свои знатные рода, которые даже у немцев признавались благородными, при всем презрении немцев к славянам: "Саксы называют Славян собаками", сказано у Гельмольда; но вот что мы читаем в Титмаровой летописи: "в 954 г. назначен архиепископом Магдебургским Вильгельм, рожденный хотя от пленницы и Славянки, но благородной, и короля Оттона".
Знать бодрицкая окружала князя и сопровождала его, когда он ездил на свидание с епископом для обсуждения общественных дел. При подобном свидании однажды было совершенно преобразовано все устройство церковных сборов у бодричей; взнос податей духовенству был отменен, а вместо того князь дал епископу в каждом округе земли Бодрицкой деревни с обширными поместьями, предоставив ему и выбор их. В таком важном деле, как передача немецкому духовенству множества деревень бодрицких, не видно никакого участия общины; но нет сомнения, что князь постановил эту передачу с непременного совета и согласия знатных людей, о которых именно говорится что они тогда сопровождали его на совещание с епископом.
Знать эта, разумеется, была по своему существу враждебна государственной власти. Всякая попытка основать у бодричей крепкое государственное единство кончалась неудачей, и хотя летописцы не приводят тому причины, но причина была очевидно та же, что и везде на славянском Поморье: упорство народа, которого чужие начала сделали неспособным к внутреннему развитию, и влияние знати, которая поддерживала это упорство для своей выгоды. Явился однажды у бодричей человек с великим умом, с крепкой волей, с глубоким пониманием христианства и своего народа и с твердым решением создать государство самостоятельное и сильное, и он его создал. Но приверженцы старины сговорились, убили Годескалка Прибыславича, и, убив его, взбунтовали народ; князем не был поставлен законный наследник, и не было также сделано выбора общим советом, а заговорщики просто провозгласили тотчас же князем иностранца, который им полюбился (Ранина Крука), и народ его признал беспрекословно. По этому видно, в какой мере развились у бодричей, под непрерывным, вековым влиянием германской жизни, стихии враждебные государственному единству и строю, и до какой степени в них изгладилась память о древней славянской общине.
XLVIII. Образ жизни поморян (в начале XII века).-Княжеская власть
Таким образом, древний племенной быт балтийских славян, где князь был только главой отдельного племени, а не властелином цельного народа и государства, где община решала дела на сходе, и где между князем и общиной стояла знать, — этот племенной быт у передовых ветвей славянских с течением времени раздвоился и испытал глубокое изменение: у лютичей княжеская власть исчезла, а у бодричей заглушено было начало общинное; лютичами правила община, бодричами князья, а знать удержалась и при общине, и при князьях. Старинный же быт во всей целости, с его коренными славянскими стихиями и германским наплывом, вполне развился и определился только вдали от тревоги и насилия пограничных стран, на Поморье и на острове Ране. Ране, которых исторические события связывали с лютичами, в отношении к быту являли совершенное сходство с поморянами.
Земля Поморская была относительно весьма обширна, простираясь на восток до Вислы, на запад за Одру, на юг до Нотеци. Она одна почти равнялась всем остальным областям балтийских славян, вместе взятым. Было где образоваться государству довольно значительному, а между тем государства не образовалось; деления на мелкие ветви, как у других славян, не было также, напротив, все Поморье составляло одно целое и признавало одного князя; но князь этот не был государь, а тот бессильный племенной глава, какого мы находим у всех славян до начала государственной жизни, какой был в старину и у лютичей, и у бодричей, и у всех других славян. И здесь-то, на Поморье, при большей определенности отношений и большем обилии исторических известий, значение его проявляется вполне. Поморский князь, можно сказать, не правил своим народом и не имел подданных; он просто княжил, т. е. признавался общим главой поморян, и имел свою дружину, как мог ее иметь всякий знатный поморянин, если позволяли средства. У князя был, кажется, свой город (т. е. крепость), Белград на Персанте, и может быть также, свои поместья; прочие же города, укрепления и округа управлялись от него совершенно независимо: не только во внутренний распорядок, даже в самые важные, общие дела он не вмешивался. Города сами вели войну и сносились с чужими странами. Когда нападал неприятель, то не князь распоряжался защитой, а каждый город, каждое укрепление заботилось о себе; но особенно замечательны в начале XII в. отношения главного города поморского, Щетина, к князю Вратиславу, который, однако, как человек, вовсе не был слаб, ни бездействен: город и князь находились в совершенном разладе; и летописец говорит, что это так было издавна, а между тем все обходилось тихо и мирно, и мы не видим никакого насильственного поступка ни с той, ни с другой стороны. С польским государем щетинцы сносились и переписывались мимо Вратислава, который при всем том жил в постоянной дружбе с Польшей. Князя польского они боялись, а своего собственного нисколько: при появлении христианской проповеди они вдруг решили креститься, приняв в расчет единственно угрозы и требования Болеслава польского, а на долговременные требования и на личный пример князя земли своей не обращали никакого внимания. Потом Щетин и другие города поморские поссорились с Польшей, и польский князь даже грозил им войной, оставаясь все-таки в хороших отношениях с Вратиславом. Такова была независимость поморских городов от княжеской власти. А между тем эта власть признавалась, и никто ее не оспаривал. Внешним знаком ее был двор княжий, находившийся в каждом городе по всей стране. На этом дворе стоял дом для князя и разные строения, так что с князем могла поместиться и дружина, которая всюду его сопровождала. Двор княжий был местом священным; кто на него ступал, становился неприкосновенным; какое бы ни совершил он преступление, пока он там был, не смели его тронуть без предварительного соизволения князя. Закон этот существовал исстари. Таким образом, власть князя, хоть и бессильная, была везде освящена древним законом и, без сомнения, поставлена под покровительство божества. В Щетине княжий двор стоял на холме бога Триглава.
Притом все Поморье платило князю подать. Каждая деревня вносила ему известную плату за землю; кроме того, взималась подать с рынков, корчем и солеварен, бралась пошлина с провозимых товаров, и народ был обязан к некоторым общественным работам, которыми распоряжался князь, например, к строению укреплений, прокладке дорог, и т. п. Наконец, в распоряжении князя находились пустынные земли. Доходы свои князь получал, без сомнения, на общественные издержки, на дружину, на содержание системы укреплений для защиты страны и т. д.; но понятие государства так мало сознавалось поморянами, что князю стало легко, в последующее за введением христианства время, когда разрушились все старые славянские учреждения, распоряжаться и доходами, и самими деревнями, которые их платили, как личной собственностью, и даже отчуждать их. Этот глубокий переворот в общественном устройстве Поморья будет обстоятельно описан в свое время, и тогда же будут рассмотрены подати и пошлины поморские. Здесь же достаточно привести отрывок из одной грамоты 1109 г., где исчисляются доходы, назначенные монастырю в Гробне; этот отрывок дает некоторое понятие о том, какого рода доходы были у князя поморского: ибо доходы гробненского монастыря были княжеские, отчужденные вследствие упомянутого обстоятельства. "Имения, которые господин Ратибор (князь поморский) с благочестивою супругою своею Прибыславою дали церкви Св. Марии и Св. Годегарда в Гробне… есть следующие: в области Ванцлавской сама деревня Гробно с принадлежностями и корчмою, и в середине той области рынок и корчма, также сбор с судов, которые проходят у крепости Узноима. В области Щитненской две деревни, Роховицы и Корино и третья часть деревни Славоборицы, и в этой же области рынок и корчма. У крепости Щетина на Одре одна деревня Челехова, и при крепости Выдухове, лежащей на Одре же, третья часть сбора со всех судов, тут проходящих, и рыбная ловля в реке Текменице и половина ловли в потоке Крепенице, что принадлежит к деревне Дамбьягоре. В области Сливинской, которая принадлежит к крепости Камену, одна деревня у моря Пустихова. В Колобреге сбор соли с (солеваренных) сковород за Воскресные дни и у означенной крепости (Колобрега) корчма, а также в Колобрежской области две деревни, Поблоте и Свелюбе, и сбор на мосту, а именно с каждой телеги, переезжающей чрез оный, два гроша Польской монеты и один хлеб, и с каждого человека, варящего там соль и переходящего через тот мост, грош, и у того моста корчма, а равно такой же сбор на другом мосту на р. Радове и половина пошлины с дерева, сплавляемого по р. Персанте. Также в крепости Белград одна корчма и третий грош сбора с телег, там проезжающих".
Стало быть, поморский князь не имел значения и власти настоящего государя, он не управлял страной и богатыми городами поморскими; но он почитался священным главой всего поморского племени и распоряжался общественными доходами довольно значительными. При отсутствии у поморян, как у всех балтийских славян, внутреннего сознания народного единства, лицо князя составляло для них внешнюю связь: в каждом своем городе поморянин видел священный двор, принадлежавший одному человеку, и в наружном образе являлось ему единство его земли.
XLIX. Княжеская власть у ран
От поморян и других соплеменников своих ране отличались преобладанием религиозной стихии во всем общественном строе: все их учреждения основывались на поклонении божествам и вся мысль, вся воля народа была в руках жреца. Сам князь ранский получил религиозное значение и, осененный покровительством богов, возвысился над всеми прочими князьями балтийскими. Он, может быть, даже и не назывался князем, а носил высший титул. "Ране одни между Славянами имеют царя", говорит летописец Гельмольд и несколько раз обращает на это внимание своих читателей. Мы переводим латинское слово rex словом царь, потому что настоящий титул ранского властителя неизвестен, а название король соединено с представлением о государях западных, германо-романских, которое вовсе не сообразно с характером ранского быта. Однако же тот самый летописец беспрестанно упоминает о князьях у балтийских славян и даже часто величает могущественных бодрицких князей тем же титулом rex. Стало быть, говоря, что у одних ран между балтийскими славянами есть царь (rex), он очевидно имел в виду какое-то особенное значение их государя. И действительно, как ранский Святовит почитался по всему славянскому Поморью главным божеством, ранский храм в Арконе — первым храмом и сами ране — старшим племенем, так и царь их пользовался у балтийских славян особенным уважением. Вот любопытное свидетельство Саксона Грамматика: при нападении датского войска, которому помогали ране, на поморскую область Острожну, "двое Славян бросились в лодку и искали спасения от неприятеля; за ними пустился в погоню Яромир, государь (Саксон в этом месте называет его князем) Ранский и пронзил одного из них копьем; другой обернулся и хотел отомстить за товарища; но, увидев, что подымает руку на Ранского царя, благоговейно отбросил копье в сторону и пал ниц. Столь велико, прибавляет Саксон, уважение этого народа к людям, облеченным высоким саном".
Такого необычайного уважения балтийские славяне вообще не имели и к своим собственным князьям, не говоря уже о чужих и враждебных им. Очевидно, поэтому, что именно ранский князь, о котором и рассказывается это происшествие, возбуждал в славянском народе такое благоговение, — благоговение религиозное и потому независимое от всяких временных отношений, от политического разрыва и войны.
Но религиозному уважению не соответствовала вещественная власть. Царь ранский находился в том же положении, в каком и князь поморский, может быть, в еще менее выгодном. С одной стороны, он вполне зависел от жреца, который объявлял волю богов: царь был только исполнителем этой воли, и даже на войне вел войско, куда жрец, погадав, приказывал. Самые важные политические сношения возлагались даже прямо на жреца, а не на царя. А с другой стороны власть царя была, точно так же, как на Поморье, ограничена общиной: войну и мир, союз и разрыв решала община, а царь лишь исполнял ее волю.
L. Сословие знатных людей на Поморье и на о. Ране
Община обсуждала и решала общественные дела на Поморье и Ране, но не так просто, как бывало в древнейшее время у всех славян и впоследствии еще у лютичей, не на одном только безразличном сходе народа. У славян поморских и ранских народ резко делился на два сословия: на знать и на простых людей. Аристократическая стихия, которая, мы видели, вкралась издавна в быт балтийских славян и не перевелась даже у буйных лютичей, а у бодричей упорствовала против самых сильных князей, здесь достигла полного развития. Все современные свидетельства исторических сказаний и грамот ярко обозначают раздвоение народа на Поморье и Ране: "знатные люди и народ Ранский", "знать Ранская", "все первенствующие в Ранской знати", "знать и народ Щетинский", "знать и народ Волынский", "знать и народ в Пырице (поморском укреплении)", такие выражения встречаются в них постоянно.
Знатность рода чрезвычайно уважалась на Поморье и Ране, и влияние знатных людей было совершенно независимо от всяких отношений, к князю ли, или к народу. Знать была там сословие самостоятельное, а не служивое, аристократия, а не дружина. Князь не имел над ней прямой власти, не только в городах, но даже в укреплениях, которые гораздо более от него зависели. Князь не мог приказывать знатным людям своей страны, а посылал им лишь предложения с поклоном от своего имени, и те, обсудив княжеское слово, принимали его, или отвергали. Оттого строго отличается в современных памятниках самостоятельное сословие знатных людей от тех лиц (также принадлежавших к знатным родам), которые поступали к князю на службу и получали от него начальство над укреплением и округом, к укреплению приписанным, или над частью войска (первых называли жупанами, последних — сapitanei): они становились, разумеется, слугами княжескими и исполняли княжеские повеления.
Во всякой крепости, во всяком торговом городе поморском были люди, принадлежавшие к знатному сословию. Их, кажется, было весьма много: так, в одной грамоте 1175 г. исчисляются свидетелями: "Держко, Будовой, Ярогнев, Мунк, Бодец, Радослав, Спол и прочие знатные люди крепости Дымина". На одном острове Ране, по грамотам, писанным до 1260 г., можно определить около 37 знатных родов: так как число дошедших до нас древних ранских грамот невелико, то, конечно, это число гораздо меньше истинного.
Как в Германии, так и на Поморье и Ране между знатью были некоторые первенствующие лица; такими являются, в конце XI в., Мажко на Ране, в начале ХII в. Домослав и Вичак (или Вирчак) в Щетине, Недамир в Волыне, Моислав в Госткове и др. Они имели важное значение: иностранцы иногда называют их князьями этих городов и говорят о каждом из них, что он первенствовал между своими согражданами знатностью рода, богатством, всеобщим уважением и т. п.; но о какой-либо особенной власти, порученной от князя или от народа, нигде не сказано ни слова: то были, надобно повторить, люди, имевшие вес сами по себе, по своей знатности, а отнюдь не по службе.
Родовые отношения поморской и ранской знати были не совсем славянские, а скорее германские. Знатный род имел своего главу и представителя, точно так, как в Германии: часто огромное число родственников, разумеется, уже и в дальних степенях родства, признавали общего главу. Вот какими словами древний свидетель описывает положение такого поморянина, главы знатного рода. "Некто Домослав, первенствовавший между жителями Щетина качествами тела и души и множеством богатства, а равно знатностью рода, пользовался от всех такою честью и таким уважением, что и сам князь Поморский Вратислав без его совета и согласия ничего не делал, и от его слова зависели как общественные, так и частные дела. Ибо Щетин, сей отличный город, который, заключая в своей окружности три холма, первенствует между всеми городами Поморья, был наполнен его родственниками, рабами и друзьями. А также в других окрестных странах было у него такое множество родни, что нелегко бы стало кому-либо ему противиться… Он решился принять Христианскую веру, и тотчас весь его дом с челядью радостно оросились купелью возрождения, а именно душ с лишком пятьсот. Равно же и ближние его, и друзья, побужденные его примером, приняли веру Христову".
Такой человек, как Домослав, могущественный глава огромного рода, был бы совершенно на месте в средневековой Германии или в другой аристократической земле, быт чисто славянский не допускал ничего подобного. Видно, аристократическое начало, внесенное у поморян в славянский быт, сказывалось тотчас же и внутри самых знатных родов, и совершенно естественно: ибо это начало, основанное на предпочтении одного рода другому, логическим ходом вело и к предпочтению в роде одного члена другим, по старшинству. Множество примеров такого предпочтения представляют старые поморские грамоты; часто читаем мы в них подобного рода слова: "свидетели… Гостислав жупан Узноимский, Держко жупан Дыминский и Будовой, родственник его", "свидетель: Мирограб и братья его Моник и Котимир"; "свидетель: господин Гремислав Гнезота и Мартин, брат его"; "свидетели (в ранской грамоте)… Повет и братья его", "свидетели… сыновья Доброгостя Николай, Викентий, Томислав и Доброгост, родственник их" и т. п. Ясно в этих выражениях аристократическое преимущество одного члена или одной линии знатного рода перед другими братьями или родственниками. При таких началах нетрудно стало знати на Поморье и Ране потом совершенно отбросить все стихии славянской жизни и поддаться полному господству германского быта, майорату, феодальному праву, и проч.; мы увидим впоследствии, когда дойдем в нашем рассказе до введения христианства в этих странах, как легко это совершилось, при первом их знакомстве с Германией.
LI. Общественное значение и преимущества поморской знати
Признаваемая самостоятельным сословием, знать поморская пользовалась большими преимуществами. Знатный человек имел свою дружину, часто даже многочисленную. "Недалеко от города Камена, рассказывается в жизнеописании Св. Оттона (нач. ХII в.), жила в деревне вдова, богатая и знатная чрезвычайно. У нее была многочисленная челядь, и была она женщина с большим влиянием и весом, с твердостью управлявшая домом своим, и, что в той стране почиталось чем-то великим, муж ее, пока был жив, содержал у себя тридцать коней со всадниками, как дружину. Ибо там силе и могуществу знатных людей и военачальников мерилом принимается число коней. Силен, говорят, и богат, и могуществен тот, кто может содержать столько-то и столько-то коней, и, таким образом, услышав число коней, знают о числе дружинников, потому что на Поморье дружинник не имеет никогда более одного коня. А в этой стране лошади велики и крепки, и всадник идет на войну без оруженосца (щитоносца), неся сам весьма ловко свой плащ и щит, и неутомимо исполняет таким образом всю военную службу. Лишь знатные люди и военачальники имеют одного или двух спутников, и тем довольствуются" (см. Приложение). Под именем спутников историк очевидно разумеет оруженосцев, которых в Германии имел каждый воин, даже дружинник, а у славян поморских, как видим, только знатнейшие; этих личных слуг он отличает от дружины, которая могла быть многочисленна, доходя иногда до тридцати человек, и эта-то дружина, как явствует из приведенного свидетельства, составляла для знатного поморянина почет и силу, была мерилом его могущества. И только человек, принадлежавший к знати, мог на Поморье иметь дружину: это следует несомненно из слов, уже приведенных: "там силе и могуществу знатных людей и военачальников мерилом принимается" и проч.
Высокое место занимала знать поморская в гражданском строе своей земли. Знаком того было почетное преимущество, связанное с богослужебными обрядами. В большом щетинском xраме хранились золотые и серебряные кубки и сосуды, которые в праздники выносились из святилища, и из них тогда, говорит современный писатель, "совершали гадательные возлияния, ели и пили знатные и могущественные люди страны". Знать составляла бессменное совещательное собрание как при князе, так и при народном сходе. Князь поморский, как мы видели, не имел власти решать общественные дела, особенно в древнее время, до введения христианства. Но и те меры, которые постановлялись князем, за исключением распоряжения общественными доходами, ставшими в эпоху христианства, как было сказано, личной собственностью князя, принимались им только с совета и согласия знатных людей. Вот что говорит одна бамбергская грамота 1189 г.: "Господин Марквард, преподобный священник, посетил славянскую землю, именуемую Поморьем… и склонил князя той земли, господина Богослава, и епископа господина Конрада и преемника его, господина Сифрида, на то, чтобы князья этой земли в общем собрании и сейме, с согласия всех почти знатных людей и общим приговором жупанов своих, повелели с каждой корчмы той страны взносить ежегодно известное количество воску св. Оттону епископу, коего мощи почивают в нашей (бамбергской) церкви". Стало быть, такого рода меру, в принятии которой народ не участвовал, предлагал князь, знать ее обсуждала и одобряла, и жупаны, начальники областей, назначавшиеся князем, составляли о ней приговор или указ. С другой стороны, знать поморская являлась совещательным собранием при народной общине и в совокупности с народом правила общественными делами. И знать, и народный сход имели свое определенное значение и свои права: связь их в гражданском устройстве была крепкая, обоюдная. Обсуждение дела принадлежало преимущественно знати, окончательное решение — народу, так что при всем могуществе и почете знатного сословия, главная, последняя власть, была все-таки у народной общины; ибо начало общественное лежало в основании древнего быта поморян и стало исчезать у них только после принятия из Германии христианской веры, вместе со славянской народностью.
LII. Совещательное собрание и сход у поморян
Общественное устройство на Поморье было, как сказано, вполне определенное. По всему Поморью, по всем городам и укреплениям, установлены были в известные дни народные сходы, в положенное время собирались также совещательные собрания знати. У щетинцев было четыре общественных здания, называвшиеся континами (т. е. кутинами, от кут, польск. kat, угол, русск. кут; сравни серб. кутя дом): одна, главная, удивительно разукрашенная, была храмом бога Триглава; прочие три не имели богослужебного значения и были попроще: внутри находились только поставленные кругом скамьи и стояли столы, "потому что здесь, говорит очевидец, бывали их совещания и собрания, и сюда они приходили, пить ли, или серьезно толковать о своих делах, в положенные дни и часы". Народный же сход собирался в торговые дни на рыночной площади города. В Щетине посреди площади стоял деревянный помост со ступенями, высокий, к низу шире, к верху уже, с которого старшины и глашатаи говорили перед народом. Торг и затем сход бывали там в неделю два раза: один из этих дней совпадал с воскресеньем. Тогда собирался в Щетин народ изо всех окрестных деревень, и, окончив торг, оставался на площади, толкуя, о чем приходилось. Было совершенное равенство народа сельского с горожанами, и как бы в знак этого равенства каждый поморянин приходил на сход с копьем в руке (известно, что у немцев только знатные имели право носить оружие). Такие сходы производились не только в больших торговых городах, но даже в укреплениях, где постоянных жителей в обыкновенное время было весьма мало, и сюда собирался также народ из околотка. Подъезжая к одному из поморских укреплений, Дымину, епископ Оттон встретил перед воротами народный сход.
На сходе решались все местные общественные дела. Могло случиться, что он прямо, своей властью, постановлял о каком-нибудь деле, даже самом важном, не дожидаясь, чтобы знать, по обыкновению, предварительно его обсудила. Так, в Щетине, вскоре после введения христианства, открылся мор, и щетинский народ спросил у прежних жрецов своих, какая тому причина; те, разумеется, отвечали, что разгневанные боги наслали беду за отречение от язычества. "По этому слову, продолжает современный писатель, тотчас собирается на площади сход, при первом призыве, и общим решением восстанавливается нечестивый обряд языческих жертв". Но этот случай был, сколько нам известно, единственным примером такого самовластия народного схода на Поморье, и он имеет уже вид возмущения. Обыкновенно же сход решал дело, предварительно рассмотренное в совещательном собрании.
Совещательное собрание у поморян состояло из знатных людей и из старших годами. Так они всегда именуются вместе в современных сказаниях. Знать и старики собирались в определенные дни: по смыслу всеx древних свидетельств о поморских учреждениях несомненно, что люди, сходившиеся на совет в щетинские кутины были именно знать и старики, когда являлся чрезвычайный случай, то они, знать и старики, созывались для совета; нужно ли было обсудить общее дело всей страны Поморской, князь приглашал на сейм тех же знатных людей и стариков. Знать участвовала во всех этих собраниях сама по себе, как особое сословие; старики же были, без сомнения, выборными представителями народа. Иначе их значение было бы непонятно; а участие старцев на сеймах и совещаниях, как представителей народа, совершенно в духе славянского быта, ибо у славян глубоко коренится мысль, что старики дело лучше знают и обсудят. Старость чрезвычайно уважалась (на это есть много древних свидетельств) и у славян балтийских, у поморцев и ран, и когда выходило дело, которое внимательно обсудить всем народом казалось неудобно, то как было не поручить оного старцам, умнейшим и опытнейшим людям? При появлении первого христианского проповедника в Волыне, еще прежде Оттона Бамбергского (в первых годах ХII в.), когда народ не знал, что и думать о нем, то собрались, говорит Эббо, старшие из народа и стали много рассуждать и толковать с жрецами о неслыханных словах и поступках иностранца. Что же иное могли быть старцы, заседавшие у поморян в каждом общественном совещании вместе со знатью, как не те же самые старшие из народа, представители его, когда он сам всем собором не мог в совещании участвовать? Оттого-то эти собрания знати и стариков являются с двояким характером. Собственное значение они имели только совещательное, и приговор их нуждался в утверждении народа; но народу было естественно иметь доверие к решению его же избранных советников, "старейших и умнейших людей", и случалось иногда так, что приговор, ими произнесенный, прямо становился законом, без дальнейшего утверждения.
LIII. Черты поморского образа жизни при путешествии Оттона Бамбергского
В двукратном своем путешествии по земле Поморской (1124 и 1128 гг. см. Приложение.) проповедник христианства Оттон Бамбергский много раз имел дело и с совещательным собранием поморян, и с народным сходом, и с советом отдельного города, и с сеймом всей земли.
Как только он въехал в Поморье, у пограничной крепости Пырицы, спутники, приставленные к нему князем, тотчас отправились вперед к старшинам того места (под словом старшины разумеются, бесспорно, знать и старцы, как станет видно из сравнения с другими подобными известиями); поклонившись им от имени князя, они изложили свое поручение и цель Оттонова путешествия. Те сначала обсудили дело у себя в совете, а потом вышли к народу, который в этот день, ради языческого праздника, собрался в огромном количестве со всех окрестностей "и по Божьему промыслу, говорит древнее сказание, против обыкновения не разошелся еще по деревням": видно, он ждал, что скажут старшины о пришельце из немецкой земли. И долго говорили старшины перед народом, "сладкою речью" склоняя его в пользу Оттона; "и удивительное дело (я продолжаю выписывать из того же Сефридова сказания), как мгновенно, как легко и единодушно, все это множество народа, вняв речи старшин, изъявило с ними согласие". Тогда некоторые из жителей крепости, с княжескими послами, вышли к Оттону, и, почтительно к нему обращаясь, пригласили его к себе в Пырицу, принося ему поклон от знатных людей и всего народа. Из Пырицы Оттон поехал в Волын, но был там побит и изгнан из города; произошло великое смятение. Знатные люди волынские приходили к проповеднику, сидевшему за городом, и извинялись, перелагая вину на безрассудство простого народа; Оттон грозил им местью польского князя, своего покровителя. "Те, говорит современник, воротясь к своим в городе (т. е., очевидно, к собранному народу) стали тщательно обдумывать и переобдумывать все дело; наконец, единогласно решили следующее: сделать то, что скажут щетинцы". Епископ поехал в Щетин. Послы князя, его спутники, тотчас пошли к знатным людям щетинским, известить их и просить о принятии христианской проповеди. Они наотрез отказали, но через некоторое время пришло в Щетин грозное письмо от польского князя. Собран был сход, письмо прочитано перед знатью и народом, и, услышав требования поляков, щетинцы созвали "бесчисленное множество народа из сел и деревень", и, долго толковав, единогласным решением положили: принять крещение. Тогда и весь Волын, как сказал, что последует Щетину, так и сделал. Когда окрещен был в Волыне народ, то по зову Оттона собрались знатные люди и старики и дали ему клятву не кланяться богам языческим.
Вскоре потом Оттон оставил Поморье, а на четвертый год посетил его вторично. Язычество почти везде было восстановлено. По приезде Оттона в крепость Узноим, князь Вратислав с его совета созвал туда сейм всей страны, объявляя наперед, что обсуждаться будет дело о принятии христианской веры: сейм состоял из знати с жупанами и начальниками городов, и из старцев; присутствовали и жрецы. Князь открыл сейм речью; восхвалив христианство и епископа, он предоставил дело суду сейма: "единодушным советом обсуждая между собою ваше благо, сказал он, решите общим приговором, примете ли вы слово Божие и его провозвестника". Выслушав княжескую речь, знать и старцы просили, чтобы назначено было удобное для совещания время, и тогда, собравшись, долго говорили, кто за новую веру, кто против нее. Жрецы особенно возражали; но противное мнение превозмогло, и, наконец, все единогласным решением отреклись от язычества. Из этих слов историка следует, кажется, вывести, что жрецы не имели в сейме голоса, и были приглашены только на этот случай, для совета, потому что дело их касалось: они не могли быть участниками в единогласном приговоре сейма, и до конца противились христианству.
Дальнейший рассказ приведенного здесь источника любопытен, потому что показывает, какое уважение имела земля Поморская к совету своих стариков и знати. Приняв решение, благоприятное христианству, и крещение от Оттона, сейм разошелся: известие о приговоре стариков и знати, собравшихся в Узноиме, разнеслось по всей стране и возбудило толки и разноречия, особенно в знатном сословии; жрецы мутили народ, но князь, оставаясь с епископом в Узноиме, уверял его, что все это ничего не значит, что теперь дело его верное: "будь покоен, отец мой и господин, говорил он, никто не станет тебе противиться, коль скоро старцы и знатные приняли Христианскую веру". При всем том, однако же, решение старцев и знати не было для народа обязательным, и Оттон должен был ехать к щетинцам, которые, несмотря на приговор сейма, упорствовали в своем отступничестве.
Во время отсутствия Оттона, как было уже упомянуто, в Щетине случился мор: по воле народа жрецы тотчас принялись разрушать новопостроенную церковь, а вскоре народный сход торжественно решил восстановить языческое поклонение. Когда Оттон приехал из Узноима в Щетин, то никто не хотел и слушать его, и чуть не убили. Но тогда один из знатных людей щетинских, Вичак (или Вирчак), стал непрестанно проповедовать христианство, на сходе ли народном, на улице ли, или в домах, где случалось, подкрепляя увещания свои рассказом о чуде, которое над ним самим совершил Бог христиан. Его слова начинали действовать. Тогда Оттон в воскресенье пришел на торговую площадь (в воскресенье был торг и сход), и, продираясь сквозь густые толпы собравшегося народа, взошел на деревянный помост, с которого говорили народу об общественных делах старшины и докладывали вестники; Оттон стал с него увещевать толпившийся на площади народ. После великого волнения решено было через 14 дней собрать общий совет и покончить дело, принятием ли христианской веры, или решительным отказом. В положенный день епископ взошел на холм Триглава в середине города и вступил в большой дом совета (т. е. одну из кутин, выше описанных): тут уже сидели собором знатные люди со жрецами и стариками. При входе Оттона все замолчали, и он обратился к ним с увещанием. Единогласно решили принять его учение: противоречили только жрецы, но их и оставили одних в доме совета, а потом выгнали из города.
LIV. Общие выводы о гражданском устройстве поморян
Такова живая картина поморского быта в начале XII в., описанная современниками и очевидцами.
Чтобы показать разные общественные отношения поморян, особенно же отношения между их совещательным собранием и народным сходом, нужно было, чего прежде, относительно других балтийских славян, мы не могли сделать, по недостатку известий, — нужно было представить в связи сами события, в которых эти отношения проявлялись. Таков действительно общий характер славянского племени (удержавшийся отчасти и у балтийских ветвей, при всем наплыве чужеземных влияний), что он не любит формальных правил и постановлений: если бы мы захотели подвести под такие правила явления общественной жизни поморян, то пришлось бы на каждый случай придумывать особое правило; а в живой действительности все эти явления представляются верными главным началам поморского быта и, в смысле этих начал, правильными и законными.
Но приведенные черты из поморского быта относятся только, как нам известно, к началу XII в. Что было у поморян ранее, и давно ли образовались отношения, существовавшие во время Оттона Бамбергского, об этом нет верных свидетельств. Правда, еще к концу Х в. относится рассказ одного датского историка, жившего в ХII в., что когда взят был в плен и привезен в Волын Свен, король датский, то народ волынский возмутился и хотел мучить и казнить его, но что "люди избранные, знать, были благоразумнее" и уговорили народ пощадить его. Не придавая большого веса этому сказанию, в котором картина поморского общества в Х в. могла быть списана с позднейшего образца, мы, однако же, не усомнимся признать быт, в котором застал поморян Оттон, весьма древним, существовавшим неизменно на одних и тех же основаниях с той поры, как поморяне стали особым племенем: ибо по началам своим он совершенно сходен со старинным племенным бытом, в VIII и IX в. господствовавшим у западных ветвей балтийских славян, у бодричей и лютичей, и в котором мы также нашли три власти: племенного князя, столь же слабого как на Поморье, знать с важным, самостоятельным значением, и народный сход. В основании же всего общественного строя поморян в XII в. лежал тот старый славянский закон единогласия, который в VI столетии изображен Прокопием у дунайских славян, а в ХI так ярко описан Титмаром у лютичей: единогласно решила община в Пырице принять крещение от Оттона Бамбергского; единогласно приговорили волынцы сделать так, как сделает Щетин; единогласно народ щетинский и окрестных деревень принял христианство; единогласно решил он за христианство воевать с ранами, упорными язычниками; единогласно сейм всей Поморской земли, созванный в Узноиме, постановил быть, по княжескому слову, христианской вере на Поморье; единогласно в Щетине, после отступничества, совет знатных людей и стариков определил вторично покориться Оттону епископу…
И сколько поморяне дорожили единогласием, столько боялись они, при общем согласии всего народа, даже одного противоречащего голоса и всячески старались уговорить или отстранить того, кто не соглашался с общим решением. Вот, например, что рассказывает жизнеописатель св. Оттона: "В таком огромном городе, как Щетин, не нашлось ни единого человека, который бы, после общего согласия народа на принятие крещения, думал укрыться от Евангельской истины, кроме одного жреца… но к нему однажды приступили все и стали его премного упрашивать…" Зато другой раз, как мы видели, щетинцы обошлись не так вежливо со жрецами, противившимися народному приговору: оставили их одних в доме совета, где они заседали со знатью и стариками, а потом выгнали из города.
Удивительное дело, сколько в племенном быте поморян, который есть, конечно, самое полное и стройное проявление в славянском мире этой скудной формы общественного устройства, сколько в нем сходного с древнейшим бытом германцев, описанным у Тацита: тот же был у поморян в ХII в., что у германцев в I в., безвластный племенной глава, та же высоко чтимая знать, та же народная община, те же два совещания, — одно, в котором заседали знатные люди, другое, в котором участвовал весь народ, — то же производство общественных дел, по которому дело сперва обсуждалось на совете знати, а потом предлагалось им на окончательное решение народного схода: словом сказать, тот же совершенно гражданский строй.
Так быт славянский, приняв в себя стихию аристократии, но удерживая еще древнюю общинность, мог совпасть с первоначальным бытом германским, в котором, при коренном господстве аристократической стихии, простота семейной жизни еще хранила начало общинное. Но быт германский, изображенный Тацитом, был плодотворным зародышем всей германской жизни: его начала легли в основание великого и векового развития немецкого племени; быт поморский, описанный биографами Оттона, является бесплодным искажением, лишь с виду крепким и стройным, жизни славянской, и он был преддверием к гибели и мирному исчезновению народа поморского. Потому, видно, и развился древний быт германского племени, что он был чист и целен и соответствовал всем потребностям германцев, а поморский быт разрушился потому, что этой чистоты, этой цельности и своеобразности в нем не было. И действительно, через аристократию, именно ту стихию, которую балтийские славяне внесли к себе от чужеземцев, вошла гибель к народу поморскому. При водворении христианства и немецкого влияния на Поморье, знать тотчас же онемечилась и, приняв все условия германской жизни, получила такую же власть, какую она имела тогда в Германии: тогда и князь, не находя против нее опоры у себя, в обессиленной народной общине, должен был со своей стороны приглашать в города свои немецких горожан (бюргеров) и водворять на Поморье их немецкий быт. И при таком переходе к немецкой жизни, — добровольном со стороны знати, вынужденном знатью со стороны князя, — в скором времени Поморье из славянской земли сделалось немецкой.
LV. Гражданское устройство на острове Ране
У ранских славян, как мы видели, князь (или царь), знатное сословие имели точно такое же значение, как на Поморье; и все прочие общественные учреждения были у них такие же. Правда, наши сведения о них весьма скудны; но мы знаем, однако, что и у ран господствовал закон единогласия и собиралась народный сход. Сход созывал верховный жрец Святовита, глава всего ранского общества. Когда случалось что-нибудь важное, то он объявлял о том царю и народу ранскому: собирался сход, жрец излагал волю богов, узнанную им посредством разных знамений, и царь с народом решали, что следует делать. Так производились общественные дела у ран, по свидетельству Гельмольда. Тут не видно, чтобы знатное сословие имело на сходе какое-нибудь особенное значение, как у поморян; но это значение несомненно, ибо вообще у ран знать, по достоверным известиям, занимала важное в обществе место (так что Рана сделалась, как скоро введение христианства уничтожило власть верховного жреца и водворило германское влияние, вполне аристократической землей); на особенное преимущество знатных людей в народных собраниях ран намекает, кажется, следующий рассказ Саксона Грамматика. Однажды, когда датчанам понадобилась помощь ранских славян, датский арxиепископ, знаменитый воитель Абсалон, отправился к ним, вступил в их народное собрание, где присутствовал и царь Тетислав, и, будучи усажен на самое почетное место, стал говорить народу через переводчика о своем поручении. Были, значит, почетные места там, где собирался сход ранский, и довольно вероятно, что они отведены были для знатных людей. Подобно лютичам, ране даже на войне созывали войсковой сход. По всему видно, что и у них, подле племенного главы, царя и знати, существовало начало общинное. Одним словом, все общественное устройство их было точно такое же, как поморское, да и судьба их постигла такая же: и их онемечило, стремясь по внутренней склонности к немецкому быту, аристократическое сословие.
LVI. Основание общественного порядка у балтийских славян: система дробления земли на волости (жупы), их связь с городами. — Дробление Стодорской земли (Бранденбургии) в Х в. — Дробление земли Бодрицкой
Мы изучили в главных чертах, насколько позволяли указания современных памятников, состав гражданского общества у балтийских славян. Мы нашли в основании его начала того быта, который является в истории преддверием жизни народной и государственной, где семейные общины, деревни, уже соединены в общества, в племена, и каждое такое общество уже имеет своего князя, но где еще не осознано и не осуществилось внутреннее единство народа и государства. В самом начале своего исторического развития другие славянские народы, более или менее быстро, прошли этот переходный период: славяне балтийские в нем остались.
Также и весь внешний порядок общества, все общественное управление у балтийских славян сохранилось в том виде, в каком мы находим его в древнейшую эпоху славянской жизни, предшествовавшую образованию государств: мелкие союзы деревень, волости (или жупы, как они назывались у западных славян; верви, как они назывались на Руси), которые, подчиняясь князю, как общему главе племени, составляли, однако, каждая отдельное общество, имевшее центром укрепленное место или "город", — вот в чем заключался общественный порядок, и на чем основывалось общественное управление у славян на ступени племенного быта, и таким мы видим его у славян балтийских во все продолжение их истории.
Все древние памятники представляют нам славянское Поморье раздробленным на множество мелких частей. Каждое племя здесь подразделялось на волости, т. е. на жупы[32]: так, без сомнения, называли их балтийские славяне, подобно полякам, чехам, мораванам, словакам, хорватам, сербам и др.[33] В летописях IХ в. часто упоминается о многочисленных князьях и начальниках у бодричей и велетов: весьма вероятно, что в этом числе были не одни князья в собственном смысле, т. е. вожди отдельных племен, но также и жупаны, подвластные князьям начальники волостей. То же самое можно сказать и о тридцати "князьях" Стодорской земли, которые, по словам летописца, были в один день перебиты на пиру у немецкого маркграфа Герона.
Ясно свидетельствуют о дроблении Стодорской земли на волости грамоты короля Оттона I 946 и 949 годов. Завоевав эту страну (нынешний Бранденбург), немецкий король, в 946 г., учреждает в ней епископство Гавельбергское и определяет область его епархии: "Мы даем ему, пишет Оттон, половину крепости и города Гавельберга и половину всех деревень, к нему принадлежащих, а крепость и город тот находится в области (т. е. жупе) Нелетичи. Даем ему также в этой же волости город Nizem (Низов?) со всеми его доходами. В области Земчичи две деревни в Маленской земле (?), Бани и Дрогавицы; … в области Лепичи крепость Мариенборг (Кобылицу) с прилегающими деревнями: Прецепины, Розмок, Котины, Вершькраицы, Некурины, Мелкуны, Малицы, Рабуны, Прецепины, Podesal, Людины; в области Моричи весь город Плот с принадлежностью; в области Дошаре город Высоку со всею принадлежностью, город Похлустины со всею принадлежностью. Кроме того, мы назначили для вышесказанной епархии десятину следующих областей, состоящих каждая в своих пределах: Земчичи, Лешичи, Нелетичи, Дошаре, Глинская волость, Моричи".
Потом, в 949 г., учреждает Оттон епископство Бранденбургское, "в земле Славян, в волости (т. е. жупе) Гаволян, в городе Бранденбурге", дает ему "половину всего северного острова, на котором этот город построен, и половину всех деревень, к нему принадлежащих, да сверх того два целых города со всеми их принадлежностями, именно Pricervi и Езеры", и кроме областей Дошар и Земчичей, взятых у гавельбергского епископа, подчиняет ему еще следующие места в земле Стодорской, о которых прежде не было упомянуто: "Морачане… Плони, Спревяне, Гаволяне[34] … со всех этих областей передаем мы десятину (бранденбургской) церкви за исключением нижепоименованных городов: Бодричи, Гонтимиры, Пехово, Мокряницы, Бург, Грабово, Чертово, и деревень, к этим городам по праву принадлежащих, которые даны нами монастырю Свв. Маврикия и Иннокентия в Магдебурге".
Две грамоты, из которых представлены выписки, показывают, в каком виде немецкое завоевание застало Стодорскую землю: она дробилась на мелкие части, имевшие, однако, каждая свои определенные, твердые границы. Некоторые из них составляли, без сомнения, отдельные племена и княжества (именно: гаволяне или стодоряне в собственном смыслы, дошане, глиняне), другие были простые жупы: так, например, в областях Плонской[35] и Спревлянской всегда столь явно обличается второстепенное значение их возле области Стодорской, что мы не можем не признать их простыми жупами стодорян, подвластными их племенному князю, пребывавшему в Сгорельце (Бранденбурге); так и морачан Титмар называет не племенем, не народом, а только волостью, т. е. жупой, наконец, нелетичи, лешичи и земчичи занимали такие маленькие клочки земли в углу между Лабой и низовьем Гаволы, что, очевидно, были не что иное, как жупы одного племени. Гельмольд называет славян, обитавших в Гавельберге, брежанами, между тем как грамота Оттона I не упоминает о брежанах, а пишет, напротив, что "крепость и город Гавельберг лежит в области Нелетичей". Нельзя ли поэтому предполагать, что брежане есть именно то общее племенное название, которое носили эти четыре мелкие жупы на берегу Лабы, нелетичи, лешачи, земчичи и морачане?
Кроме свидетельств о дроблении земли Стодорской, в грамотах Оттона важны еще показания о значении, какое имели в ней города. Мы видели, сколько было городов уже в Х в. у славян стодорских, и как около каждого такого укрепления или города соединялось известное число деревень, составлявших как бы его принадлежность и поддерживавших его, как свое общее средоточие (именно это выражение и немецкое слово burgward, употребленное Оттоном: оно встречается в средневековых памятниках почти исключительно там, где дело идет о землях славянских, ибо, действительно, понятие города, как центра известного круга деревень, которые строили и поддерживали его, принадлежало преимущественно быту славянскому). Замечательно еще неравное распределение "городов"› в земле Стодорской. Города служили славянам для обороны от неприятеля, и на них опиралась вся их военная система: понятно, почему племена и жупы, отдаленные от Германии, довольствовались одним или двумя городами, часто на огромном пространстве, а в краях при Лабе построено было множество городов друг подле друга, например: Гавельберг, Низов и еще третий город, Преслава, о котором грамота Оттона не упоминает, в устье Гаволы, там где теперь остался только один город Гавельберг. Особенно опасно было положение жупы морачанской, напротив Магдебурга, главного военного центра Германии на Лабе, и в одном этом уголке морачан немецкий король дарил магдебургской церкви семь покоренных славянских городов. Трудно сказать, составлял ли здесь каждый город с примыкавшими деревнями отдельное целое, и дробилась ли таким образом жупа морачанская на семь маленьких жуп, или, напротив, один из городов был общественным центром всей жупы, а другие служили только военными пристанищами для окрестного народонаселения в случае нападения врагов. То и другое предположение возможно. Приведенные нами слова грамоты 946 г. о городах Гавельберге и Низове в жупе нелетичей как бы указывают на некоторую зависимость последнего от первого, и подобные отношения могли быть и у морачан; а с другой стороны, мы найдем у балтийских славян много случаев, где жупы подразделялась на несколько мелких частей, которые сами получали значение особых жуп.
Положительные сведения о жупах земли Бодрицкой, северо-западного края Балтийского поморья, относятся только к XII в.; но в историческом повествовании о событиях Х в. Гельмольд намекает на них весьма замечательным образом. При временном тогда водворении христианства у бодричей, зашел однажды спор между князем и епископом о церковных доходах, и князь, не желая, чтобы бодричи платили епископу десятину, сделал ему, так рассказывает Гельмольд, другого рода предложение: "К твоему имуществу прибавляю я, сказал он, в каждом из городов земли Бодрицкой, деревни, какие ты сам выберешь". Что это значит, "в городах земли Бодрицкой деревни"? Город в быте балтийских славян являлся необходимой принадлежностью жупы, в нем она осуществлялась: ибо в нем только народонаселение, рассеянное по деревням, находило ту общественную связь, которая составляла жупу, для балтийских славян, в городе как бы подразумевалась жупа, без которой город, не имевший у них почти никогда собственных средств и постоянных жителей, не мог существовать, так же как жупа без города, и вот почему князь бодрицкий говорил епископу, чтобы он выбрал в городах земли его деревни, какие захочет. Слова эти, так странно звучащие у Гельмольда, живьем схвачены, можно сказать, в быте балтийских славян; они-то свидетельствуют о дроблении Бодрицкой земли на жупы в Х в.
Сколько было тогда этих волостей у бодричей и какие они были, неизвестно. Есть только у Гельмольда одно место, которое как будто указывает на то, что в Х в. западный край бодричей, прилегавший к ваграм и полабцам, состоял из трех жуп, с городами Деричевом, Мотицей и Куцином. Но это указание так неопределенно, что нельзя на нем основываться, а с тех пор западный край Бодрицкой земли был беспрестанно разоряем в войнах с немцами, и уже в XII в. не оставалось в нем следа прежнего устройства[36]. Также мы не имеем сведений о том, были ли и какие были жупы у маленького племени полабцев; о ваграх сохранилось более известий: в XII в. Гельмольд изображает вагров разделенными на шесть жуп: Лютикенбургскую и Старогардскую по северному берегу Вагрской земли, Сусельскую на восточном берегу, Плунскую и Даргунскую по западной границе, Утинскую внутри земли; это деление так укоренилось, что после покорения Вагрской страны, немцы на первых порах придерживались его, хотя оно едва ли могло быть удобно. Действительно, распределение жуп не менялось и с постройкой новых военных и торговых городов, и с упадком старых: две из вагрских жуп имели центрами места совершенно ничтожные, старую крепостцу Сусле и Даргунь, о котором вовсе не упоминается в истории, между тем как важный для войны и в торговле приморский город Любица, возникший в начале XII в., не был принят за центр жупы, так же как Буково, крепость, которую в конце XI в. славяне построили на превосходном месте, при слиянии Травны и Вокницы, куда немцы перенесли потом поселение Любицы или Любека. Ясно, что система жуп была древняя, освященная временем, и не зависела просто от административных преимуществ.
В течение многовековой борьбы с Германией, бодричи мало-помалу выходили из старинной разрозненности племенного быта и приближались к политическому единству: так часто проходили враги землю их вдоль и поперек и опустошали в ней целые области, что поневоле сглаживались старые разграничения, и народ привыкал к общей обороне, и в то же время старинный славянский быт ослаблялся влиянием немецких учреждений. Не раз племена, прежде самостоятельные, собственно бодричи (или рароги), вагры, полабцы, глиняне, варны, подчинялись одному князю, и соединение собственно бодричей с варнами в одно политическое целое совершенно определилось, кажется, еще в XI в. Но это единство Бодрицкой земли не было, можно сказать, плодом внутреннего развития и сознания в народе, а скорее делом случая, внешней необходимости. Система дробления ослабла, но не была уничтожена, не заменилась народным единством. До последних времен своего существования, до конца XII в., вагры, полабцы, глиняне, собственно бодричи и варны еще не утратили совершенно своей особности, и сохранялось старое устройство жуп не только у вагров, где народная стихия не переставала господствовать, но и у собственно бодричей и варнов, у которых так сильна была княжеская власть.
В это время мы находим собственно бодричей оттесненными за черту от Весмирского (Висмарского) залива к Зверинскому озеру и далее на юг к пределам глинян. По этой черте, идя с севера к югу, мы встречаем резко определенные жупы Мекленбургскую, Зверинскую и Пархимскую; за ними лежали, на восточной стороне Висмарского залива, ж. Кутинская или Куцинская (город Кутин) и Иловская (Илово, теперь урочище близ Нейбурга), на восточной стороне Зверинского озера, ж. Добинская (Добино, теперь пустое городище), а далее, к юго-востоку, жупы варнского племени: Ворленская (Ворле, теперь развалины замка, близ г. Швана на р. Варнове), опять Кутинская или Куцинская (Куцин у Плавского оз.) и Малаховская (Малахово, на восток от этого озера).
LVII. Значение жуп у бодричей, лютичей и поморян
Система дробления на жупы была, можно сказать, несовместима ни с большим единством, ни с чрезмерным разъединением; неразрывно связанная с племенным бытом, она требовала непременно присутствия обоих коренных начал этого быта, князя в его старом значении как такого лица, которое связывало племя в одно целое, но не приносило еще с собой единства государственного, и общины, которая распоряжалась самостоятельно местными делами земли. С перевесом одной стороны над другой, устройство жуп приходило в упадок: если усиливалась верховная власть, то она уничтожала самостоятельность и особность жуп, если возвышалась община, то с упадком княжеской власти разрушалась связь между жупами, и с прекращением этой власти, каждая жупа становилась отдельным политическим телом, превращалась в независимое племя; ибо жупы у балтийских славян связывались в одно племя не идеей внутреннего единства, а признанием общей княжеской власти.
Дробление на жупы могло удержаться у бодричей, конечно, потому только, что княжеская власть у них никогда не получала настоящего государственного значения; но эта власть стала гораздо сильнее, чем в древнем племенном быте, и с тем вместе жупы бодрицкие утратили свою внутреннюю самостоятельность: в собственно исторической деятельности бодричей дробления почти не заметно, князь во всякой жупе распоряжался полновластным господином.
Еще большего внутреннего единства, чем бодричи, достигли ране, вследствие религиозного развития: у них воцарилась самая сильная теократическая власть и подчинила себе все общественные стихии; система дробления исчезла перед ней, и жуп на Ране не было вовсе. Известный исследователь рюгенских древностей, Фабрициус, встречая в исторических известиях о Ране выражения terra, provincia и замечая, что природный вид этого острова, разорванного на несколько частей длинными, извилистыми заливами, как бы сам собой вызывал к образованию отдельных областей, удивляется, что при всем том древние свидетельства не придают этим "землям" и "провинциям" Раны никакого общественного значения, и употребляют их только в смысле географических определений, между тем как на противоположном Ране берегу материка ясно выказывается дробление на волости, хотя здесь природные условия ему, по-видимому, менее благоприятствовали; Фабрициус уверен, что и на Ране были такие же волости, и что лишь по незнанию ранских учреждений древние писатели не упоминают о них. Но дело ясное: на Ране точно не было жуп[37] и не могло быть при том крепком единстве, при той крепкой жреческой власти, которые там господствовали, и Рана может служить доказательством, что не столько требования местности, сколько условия народной жизни вызывали или устраняли между балтийскими славянами дробление на жупы.
Совсем другое явление представляет земля Лютицкая. На Ране единство власти отстранило начало дробления, у лютичей исключительное господство общины усилило его так, что исчезла всякая связь между жупами, и жупы получили значение самостоятельных земель. Неоднократно старинные памятники изображают лютичей одним народом; как один народ действуют лютичи в истории; а в то же время непреложные свидетельства указывают на то, что одни собственно лютичи, не говоря о примыкавших к ним ветвях, составляли четыре особых племени или народа, и что эти четыре "народа": кичане, черезпеняне, доленчане и ратаре, действительно имели полную политическую самобытность и независимость. Но какие это были народы? Представим себе длинную, наклоненную от северо-запада к юго-востоку, полосу от Балтийского моря до пределов нынешнего Мекленбург-Стрелицкого владения, с боков ограниченную параллельными чертами, на западе чертой от низовьев Варновы к Мюрицкому озеру и к истокам Гаволы, на востоке от нижней Речницы[38] к Доленице и далее, мимо Доленицкого озера, к озерам и болотам, составляющим северный придел бассейна Гаволы, — и мы получим пространство, в котором они помещались, все четыре рядом, в виде маленьких четырехугольников. Верхний четырехугольник, между морем и извилистым течением Речницы составлял землю кичан, второй четырехугольник, от Речницы до верхнего течения Пены, принадлежал черезпенянам[39], третий, от Пены до течения Доленицы и Доленицкого озера — доленчанам, четвертый, нижний, между Доленицей и верховьями Гаволы, занят был ратарянами[40]. Таким образом, на долю каждого из четырех "народов" лютицких приходился клочок земли чуть ли не меньше любого из наших уездов; и у трех из этих народов, у кичан, у доленчан и у ратарян было по одному городу, как достоверно показывают древние памятники; у кичан — Кицин или Кицыня (теперь деревня близ Ростока), у доленчан Востров (теперь деревня у Толленского озера), у ратарян Радигощ (близ древней Прилбицы). Ясно, что такие "народы" были не что иное, как прежние жупы одного племени, между которыми исчезла общая связь, когда не стало у них княжеской власти. То же самое, конечно, можно сказать и о черезпенянах: правда, у них, по словам одного любопытного свидетельства, было "три города с принадлежащими к ним землями, которые отделены и разграничены были между собою и почитались особыми областями", но такое дробление нисколько не противоречило характеру жупы: мы видели жупу морачан подразделенной между семью городами, и подобные случаи должны были повторяться всякий раз, когда несколько деревень, не довольствуясь общим "городом", общим убежищем и средоточием всей жупы, хотели иметь свое ближайшее средоточие и убежище и строили себе новый город: так было, очевидно, и с черезпенянами. Их старинный город Даргунь лежал в юго-восточном углу их земли: могли быть нужны города и в других краях, слишком отдаленных от Даргуня, и образовались два новых центра в земле Черезпенянской[41], но она не утратила через это ни своей цельности, ни того характера простой жупы лютицкого племени, который оставался за ней постоянно, так же как за другими подразделениями лютичей, несмотря на их внешнее обособление и самостоятельность. Таково было значение четырех народов лютицких. Их особность зависела часто от того, в какой мере сильна была у них община: подчиняясь одному из соседних князей, бодрицкому или поморскому, они тотчас входили в ряд других жуп славянского Поморья. Так, прежний народ кичан в XII в. стал простой жупой, подвластной бодрицкому князю, доленчане, ратаряне и черезпеняне с их тремя ветвями перешли в жупы княжества Поморского.
Кроме описанного пространства, лютичам принадлежал еще, на юго-западе от доленчан и ратарян, край моричан[42], на восток от ратарян край укрян с речанами[43]; подобно собственно лютичам, мы находим их в истории то самостоятельными, как отдельные народы, то низведенными на степень жуп. Первоначально, кажется, они составляли особые племена, и потом уже примкнули к четырем ветвям лютичей, судьбу которых должны были разделить. Наконец, к лютичам принадлежал еще угол между Доленицей и нижним течением Пены с Дымином, Плотом, Междуречьем и Грозвином, а на другой стороне реки Пены вся страна, ограниченная течением Речницы и Балтийским морем, где были следующие города с примыкавшими к ним жупами: на берегу моря — Барт, Острожна, Волегощ, Лешане; по Речнице, Требеле и Пене — Требочец, Лошица, Гостьков или Хотьков, Щитно. То была коренная Лютицкая земля, и в ней, во время политической независимости лютичей, каждый город со своей волостью составляли особое самостоятельное общество, но эти общества возвращались к значению простых жуп, лишь только они подчинялись, для защиты от немцев или датчан, одному из соседних славянских князей. Во второй половине XII в. уже собственно не было независимых лютичей: около 1170 года кичане были жупой бодрицкой, черезпеняне, доленчане, ратаряне, укряне, щетняне, Волегощ, Гостьков, Лошица, Дымин, Требочец, — жупами поморскими, Барт — жупой ранской, моричане — жупой, подвластной немецким завоевателям Бранденбургии. Почти не видно в истории, когда и как это случилось, каким образом вдруг разорван был, так сказать, по кускам этот гордый и славный народ лютичей, перед именем которого благоговели славянские племена на Поморье и трепетали германцы.
Вот естественное следствие дробления на жупы при тех общественных началах, которые господствовали у лютичей. Из прежнего лютицкого племени образовалась группа совершенно самостоятельных, вольных обществ (республиками мы их не назовем, потому что они чужды были идеи государственного управления, которая заключалась в этом римском слове), и между этими обществами осталась только связь религиозная, общее поклонение в храме радигощском, да другая связь, общая вражда к христианским народам: пока возможны были предприятия против христиан вне пределов родины, пока Радигощ созывал к себе поклонников из всех городов лютицких и собирался тут сейм, перед ними является могущественный народ лютичей; как только начал теснить его завоеватель, как только он разрушил старую святыню Радигощ, лютицкого народа не стало: каждое общество, для своего спасения, подчиняется тому из соседних князей славянских, который ближе и сильнее, и никому как будто и не приходит на мысль, что было бы возможно лютичам соединиться всем вместе и иметь собственного государя; с тех пор, как не существует храма радигощского, нет и общего сейма лютичей: ясно, что сознания внутреннего, народного единства в лютичах не было, а была только связь внешняя.
Система жуп, которую мы нашли более или менее сглаженной у бодричей, а у лютичей, напротив, доведенной до крайней степени разъединенности, сохранилась в целости, как и все вообще стихии племенного быта, в земле Поморской. Здесь мы видим еще в XII и даже в XIII в. равновесие между общей племенной властью, представителем которой был князь, и внутренней особностью каждой жупы: общественное устройство Поморья было полнейшим проявлением старой славянской системы дробления.
По свидетельствам ХII в., собственное, так называемое переднее Поморье, состояло из восьми жуп; две жупы были островные, Ванцлавская с г. Узноимом и Волынская; на материке — жупы Щетинская, Каменская и Колобрежская занимали прибрежную полосу от Одры за Персанту; на юг от них, пограничная с Польшей полоса состояла также из трех жуп — Пырицкой, Старогардской и Белогардской.
Наконец и восточное, так называемое заднее или верхнее Поморье, между Персантой и Вислой, распадалось также на жупы; но мы имеем так мало сведений об этом крае в древнее время, что не можем в точности определить, сколько их было и какие именно. Судя по немногим грамотам конца XII и начала ХIII в., главные укрепления на восточном Поморье, которые служили центрами жуп, были Дерлово, Славно, Столп или Слуп, Старгрод на р. Верше и Гданьск. Но, вероятно, что первоначально и городов, и жуп было гораздо больше, пока нашествия поляков не разорили всей этой страны.
LVIII. Значение "городов" у балтийских славян; их отношения к обществу или жупе
Мы видим, таким образом, что за исключением ран, все племена у балтийских славян были раздроблены на мелкие жупы. Каждая жупа непременно имела свой город; связь между жупой и городом была такая тесная, что жупа составляла в глазах балтийских славян нераздельную принадлежность города и как бы в нем подразумевалась (вспомним речь бодрицкого князя). Но, собственно говоря, не жупа, не волость принадлежала городу, как бывало в других землях, а город в полном смысле принадлежал жупе, он был ее общественной собственностью, ее представителем и, можно сказать, воплощением.
Славянский город не имел постоянного населения; то было огороженное, укрепленное, но незастроенное жилыми домами место, в котором народ из окрестных деревень или жупа могла собираться для общественных дел и находить убежище в случае неприятельского нашествия; единственные в "городе" строения могли быть: храм с какими-нибудь пристройками, да княжий двор и, может быть, двор жупана; даже там, где торговля сосредоточивала в одном месте значительное народонаселение, город сохранял вид незастроенной крепости, а торговый люд размещался около этого собственно "города" в предместьях. Но такие города редкость; не насчитаешь их десятка во всей земле балтийских славян; большей частью, и в тех случаях, когда к городу притекали постоянные жители, они строили себе пригородную слободу или деревню и продолжали жить не городской, а сельской жизнью. Таким образом, города у балтийских славян никогда не изменяли своего древнего характера. Была великая разница, — и разницу эту ясно сознавал уже Саксон Грамматик, — между городом славянским и немецким. Славяне были искони градостроители, немцам в древности города были неизвестны; но потом у немцев стала возникать и все более и более развиваться городская жизнь, города явились с постоянным народонаселением, с самостоятельным значением, и, усиливаясь мало-помалу, получили решительный перевес и часто даже полную правительственную власть над деревнями; у славян, напротив, города долго удерживали значение простых сборных мест для сельского народа: они не повелевали деревнями, а совершенно зависели от них, — и в этом положении оставались города у балтийских славян в течение всей их истории.
Понятно, что такого рода город сам по себе существовать не мог. Его строила и поддерживала вся жупа: то была общественная обязанность, и одна из самых важных. Когда учреждались на Поморье монастыри, и князья передавали им разные деревни, то они обыкновенно слагали с этих деревень, в пользу монастыря, прежние повинности их в отношении к мирской власти всегда только с двумя условиями: чтобы монастырские деревни продолжали участвовать в защите страны в случае нападения врагов, и чтобы они, наравне с остальным народонаселением жупы, несли обязанность строить и поддерживать город, в их жупе находящийся. Такого рода условия мы читаем в огромном множестве поморских грамот, и они вполне выказывают значение и характер "города" у поморян. Таким же общественным делом жупы постройка городов была у бодричей и у стодорян, как видно по свидетельствам Гельмольда и грамотам Оттона I. Напротив, когда случалось славянским князьям водворять или разрешать водворение чужих переселенцев в каких-нибудь деревнях, то они всякий раз освобождали их от этой повинности: действительно, переселенцы эти, по гибельному пристрастию к ним князей, знатного сословия и духовенства, исключались из общего земского права славянского и поэтому поставлялись вне славянского общества, вне жупы, которая была проявлением этого общества: понятно, что им не для чего было участвовать в постройке города, принадлежавшего жупе.
LIX. Религиозная и административная самостоятельность жуп. — Значение и власть жупанов
Сосредоточенная в городе, жупа составляла особый общественный круг, цельный и замкнутый в себе.
Она имела самостоятельность религиозную; у нее был в городе свой общественный храм, свой жрец, свое общественное богослужение, для которого в известные дни сходилось в город все население жупы. Самостоятельность жупы у балтийских славян хорошо выразил Титмар в замечательном своем свидетельстве, что "сколько у этих Славян волостей (т. е. жуп), столько существует у них храмов и особых истуканов, которым поклоняется языческий народ".
Жрец был духовный глава жупы, светский глава был жупан. Он принадлежал к знатному сословию, иногда даже к княжескому роду, и назначался, кажется, по крайней мере на Поморье, князем[44]. Выбор падал всегда, без сомнения, на человека богатого, владевшего поместьями, имевшего средства содержать дружину. Местопребыванием жупана был "город", почему при перенесении на Поморье латинского и немецкого языка его стали называть бургграфом и кастелланом.
Жупан был высшим должностным лицом, ему принадлежала администрация жупы. Мы знаем, что князь у балтийских славян (эти отношения особенно ясно выказываются на Поморье) не имел в собственном смысле правительственной власти. Каждая жупа управлялась особо, решая дела на общем сходе народа или советом знатных людей и стариков. Глава схода и совета был, без сомнения, жупан; и он же был посредник между княжеской властью и жупой. С одной стороны, он был исполнителем княжеской воли в своей жупе, с другой, он являлся представителем жупы перед князем: князь без его совета и согласия не принимал решения, касавшиеся жупы, но когда решение было принято, то жупан объявлял его народу и исполнял. О делах всей земли, т. е. совокупности жуп, рассуждали жупаны общим советом; этому совету предлагал князь те меры, которые касались всей земли; они не могли быть приняты без общего согласия жупанов, и ими же опять провозглашались и исполнялись. В случае малолетства князя, власть его переходила к совету жупанов.
Значение жупанов было, таким образом, велико, но крайне неопределенно. Жупан зависел и от народа своей жупы, который, собравшись на сход или поручив решение общественного дела старикам и знатным людям, предписывает ему свою волю, и от князя, который назначал его и служителем которого он считался; а с другой стороны, опираясь на народ, жупан мог действовать почти независимо от княжеской власти, опираясь на князя и на дружину, он мог почти безответно править жупой[45]. Такая неопределенность отношений видна во всем общественном устройстве балтийских славян. Когда нахлынули на Поморье стихии немецкие, когда все стало переходить к немцам, не дано было славянскому народу даже в своих жупанах, — несмотря на то, что они, по-видимому, имели такую силу и казались учреждением чисто славянским, чисто народным, — найти помощь и опору в борьбе с чужим наплывом: жупан принадлежал к знати, немецкая жизнь пришлась ему по нраву, ему захотелось жить в своем "городе" не так, как прежде, подчиненным князю и народу правителем жупы, а чем-то вроде рыцаря, самоуправным господином и повелителем, связанным только законом вассальства в отношении к князю, и вот мы видим, что поморское жупаны в XII и XIII в. с каким-то особенным рвением переходят на немецкую сторону и спешат подчиниться новым условиям феодального права.
В чем именно состояла администрация у балтийских славян и как проявлялась в ней власть жупана, об этом мы почти не знаем. Администрация была, конечно, самая простая, и не нуждалась в особенных учреждениях. Дела внутреннего распорядка в каждой деревне решались, без сомнения, в ней самой, с помощью схода и старосты, который был и у балтийских славян[46]. Военная повинность раскладывалась самим народонаселением деревни по семьям: налагая на побежденных поморян обязанность выставлять вспомогательное войско, польский князь требовал (и в этом он, конечно, придерживался народного обычая), чтобы "девять отцов семейства снаряжали десятого в поход, снабжая его, как следует, оружием и всеми нужными вещами, и при этом тщательно заботились дома об его семье". За преступление, совершавшееся в известном месте, отвечало все окрестное население. Поморский князь Богослав писал в 1182 г.: "Повелеваем всем, находящимся под нашею властию, со всем старанием наблюдать, чтобы любезным нам каноникам (водворенным в Бродском монастыре) не причинялось никакого вреда и ущерба, тайного или явного, так как не только виновный, если будет открыт, подвергнется тяжкой ответственности, но и соседи, вокруг живущие, будут принуждены вознаградить сполна из собственных средств понесенный ими (т. е. канониками) убыток". Едва ли, поэтому, административный круг власти жупана мог быть обширен. Главные его обязанности сосредоточивались, кажется, в городе: он распоряжался работами, которые жупа должна была производить, постройкой и исправлением городских укреплений и общественных зданий, составлявших принадлежность города, т. е. княжьего дома и, вероятно, храма, а также, где было нужно, мостов, дорог, плотин и т. п. Он наблюдал, конечно, за торговлей, которая производилась на городском рынке, и за взносом разнообразных податей и пошлин. Для сбора податей и пошлин, взимавшихся с судов у известных пристаней, с телег за проезд через некоторые мосты, и при въезде в города, были особые сборщики, которых, вероятно, назначал жупан; к сборщикам поступала также взимавшаяся для князя, натурой, часть с хлеба (осып), с рогатого скота, со свиней и овец, с меда и т. п., и чрезвычайные подати, которые по временам налагались князем на народ, но взнос собственной подати, лежавшей на народонаселении жупы, производился у балтийских славян в корчме: корчма была непременно на каждом рынке, в каждой жупе, и находилась обыкновенно, как и рынок, под самим городом[47]. Подать, вероятно, была двоякая: одна, кажется, взималась в корчме за продажу на рынке (так называемая таргове, т. е. торговая), другая поступала туда из каждой деревни, в виде поголовной подати с целого общества (нарок)[48], или подати с дворов и тягол (подворове и порадлне). Таким образом, корчма составляла у балтийских славян какую-то принадлежность общественного управления и находилась в прямом ведении жупана. Наконец, жупан должен был наблюдать за теми временными повинностями, к которым жупа была обязана при личном пребывании или проезде князя, как-то за поставкой подвод (это называлось проводом), за угощением князя и его дружины (гоститва), устройством его стана (становое), хождением за его охотой, собаками, соколами и т. п.
За свою службу жупан имел от жупы известные доходы, beneficia[49], но в чем они состояли, неизвестно.
LX. Суд у балтийских славян. — Их юридические понятия
Суд у балтийских славян принадлежал не жупану, лицу зависимому, а самому князю и народу. Важное свидетельство мы находим у Гельмольда: "В земле Вагров, говорит он, был лес, посвященный божеству, и в этом лесу по понедельникам собирался народ той страны со своим жрецом и князем для суда". Стало быть, у вагров не было особых судей и судилищ, а суд, поставленный под покровительством божества, принадлежал народу в совокупности с князем и жрецом, толкователем воли богов.
Других известий о судебной власти у западных племен балтийских нет, но мы можем предполагать, что у бодричей она принадлежала по преимуществу князю, у лютичей общине, на Ране была в руках жреца Святовита. На Поморье судьей был князь. В самых важных случаях дело, вероятно, предлагалось на решение ему непосредственно, и им самим произносился приговор, конечно, по обсуждении в совете жупанов или в сейме знатных людей и стариков. Но в случаях обыкновенных дел, конечно, не могли всегда обращаться к князю: их было много, а страна была обширная. Поэтому князь назначал в каждой жупе человека, которому передавал свою судейскую власть; таков характер судей на Поморье: то были уполномоченные князя, и таких судей мы находим во всех городах, т. е. жупах, Поморья. Судья и суд был непременной принадлежностью "города", и суд производился, без сомнения, на княжьем дворе[50]. Сколько видно из поморских грамот, судебные дела различались на малые, большие и наибольшие; первого рода дела соответствовали, кажется, гражданским искам, второго и третьего рода были уголовные (дела смерти и крови); в делах малых определялись разные взыскания, в больших виновный подвергался, в первой категории, лишению члена, в последней смертной казни (в юридической формуле поморских грамот этого рода уголовные дела назывались "судом руки и горла"; но, по-видимому, большей частью то и другое наказание выкупалось пеней, так что поморяне упрекали немцев за жестокость их наказаний, за их обычай рубить руки, выкалывать глаза у преступников. У балтийских славян существовала родовая месть, но было стремление заменить ее законным судом над убийцей и денежным выкупом. За суд платилось князю или судье известное количество денег (кажется, в маловажных делах четыре гроша, почему и сам суд такого рода дел назывался судом четырех грошей, и также к князю и к судье поступала известная часть денежной пени, которой выкупалось преступление. Таким образом, суд стал одним из значительных доходов, как для князя, так и для служителей его, которым он передавал свою судейскую власть, и суд стал приниматься почти в смысле земской повинности, существовавшей в пользу княжеской власти: "суд и повинности", вот обыкновенное выражение поморских князей, когда они, учреждая церковь или монастырь, даруют им свои доходы с определенной местности; замечательна в этом отношении грамота поморского князя Гремислава от 1198 г.: "дарую ордену Гроба Господня мой город по имени Старгрод, с землями, лесами, водами, озерами, мельницами, бортями, со всеми родами судопроизводства, сюда относящимися, с податью и со всеми другими его принадлежностями"; мы видим, какая связь была между городом и судом, и как суд сопоставлялся с податью.
О самом судопроизводстве у балтийских славян мы имеем мало сведений, и то таких, которые не представляют ничего особенно замечательного. В гражданских тяжбах истец обращался к ответчику с требованием явиться на суд перед князем или княжьим судьей; в преступлениях уголовных представляли обвиненного судье (или князю), который отдавал его под стражу, потом произносил приговор, определял меру наказания и брал пеню. В некоторых случаях князь предоставлял себе право запрещать замену личного наказания пеней. По народным понятиям балтийских славян, кажется, и брачные дела подлежали княжескому суду: иначе трудно бы было объяснить, почему поморские князья во время христианства с особенной настойчивостью хотели присвоить себе рассмотрение этих дел, вопреки правилам церкви. Вместе с жалобами на такого рода злоупотребление княжеской власти, соединялась еще другая жалоба епископов поморских: что князь сажает под стражу и наказывает жен за преступления мужей: и это было, очевидно, старинным, народным правилом суда у балтийских славян.
Не много также известно о юридических отношениях у балтийских славян, о праве собственности и наследства. Вот все, что можно вывести из скудных показаний летописцев и грамот. Земля признавалась собственностью общественной, но отнюдь не личной. У лютичей во время независимости она была, вероятно, чисто общинным владением; у других племен и у самих лютичей, когда они подчинились соседним князьям, она почиталась владением представителя общества, князя. Народ, обрабатывавший землю, имел только право пользования ею, и в этом качестве давал князю часть ее плодов и вообще доходов с нее[51], пустыри же, леса, воды были прямой собственностью князя. При отсутствии государственного сознания и неопределенности общественных отношений, понятие князя, как представителя общественных прав собственности, почти не отделялось у балтийских славян от понятия князя, как личного собственника, и князь мог по своему усмотрению передавать свое общественное право владения над всякими населенными и ненаселенными землями: он передавал его своим служителям, дружинникам, обыкновенно знатным людям, а потом и церкви. Иногда предоставлял он себе некоторые из своих доходов и прав, иногда отчуждал их вовсе. Поэтому-то в имениях, отданных во владение частным лицам или церковным учреждениям, права владетелей были те же, какими пользовался сам князь в селах и деревнях, им не отчужденных. Впрочем, de jure полного отчуждения не было: князь как будто только препоручал известному лицу или учреждению свои права на известную часть своей земли, но не отдавал их совершенно, и потому лицо или учреждение это не могло располагать своим имением как полной собственностью: при продаже или передаче нужно было согласие и утверждение князя, т. е. нужно было, чтобы князь передал свое полномочие лицу, в чью пользу продажа или передача совершалась.
Такова была поземельная собственность у балтийских славян. Между сельским народонаселением, обрабатывавшим землю, и собственниками, составлявшими, по-видимому, класс землевладельцев, отношение было правительственное. Земля не была настоящей личной собственностью. Но есть указания на то, что у балтийских славян один (впрочем, немногочисленный) класс земледельцев составлял личную собственность князя или знатных: эти люди назывались десятниками или десятликами; они строго различаются в поморских грамотах от прочего сельского народонаселения: обыкновенных хлебопашцев князь не отчуждал непосредственно, а только передавал их в ведение монастыря или частного лица, когда даровал тому или другому свои доходы с известной земли, десятников же он мог прямо отдавать, и при этом обыкновенно прописывая их в грамоте поименно или, по крайней мере, числом, чего никогда не делалось при простой передаче деревень, т. е. при отчуждении только поземельных прав князя. Десятники, очевидно, лично принадлежали князю; их повинности были больше обыкновенных; название их, кажется, намекает на то, что они давали князю десятую часть своих заработков: но откуда взялось это сословие? Мы ясно увидим, что оно образовалось случайно, из злоупотребления законов, ограждавших собственность заимодавца от недобросовестности должника: десятники были поселяне, которые, став неоплатными должниками князя или частного лица, по законам балтийских славян, становились к нему в отношения рабства, и которых оставляли на их земле под условием тяжелой платы (называвшейся подача).
Жития Оттона рассказывают, что на Поморье неоплатный должник становился рабом заимодавца; еще точнее говорит об этом любопытная грамота папы Григория IX, от 1239 г., и она-то ясно свидетельствует, благодаря каким условиям возник класс десятников: "Брат наш, епископ Роскильский, представил нам, что князь и народ Ранской страны в земле Славянской, соблюдая некий дурной обычай, который можно скорее назвать лихоимством, пользуются следующего рода лихвою, называемою в просторечии подачею: именно, заимодавец получает от должника ежегодно известное количество хлеба, льна и других вещей, гораздо более, чем вдвое превышающее занятую сумму денег, и, не довольствуясь еще этим, берет с должника за дочь его, если он захочет выдать ее замуж, пять грошей, без чего ему не было бы позволено выдать дочь замуж. Подобным образом за каждую продаваемую им скотину, должник платит заимодавцу известное количество денег. Если же должник до полной уплаты долга ступит на путь всякой плоти (т. е. умрет), то сии мерзкие условия переходят на каждого из его наследников, так что если который-либо из них не явится к уплате, то кладется за него в судебном собрании пучок соломы, после чего он исключается из числа настоящих жителей своей земли (т. е. из полноправных членов общества) и обращается в вечное рабство заимодавца".
Такое же учреждение существовало у бодричей: "Моих людей, состоящих у меня на подаче, т. е. имеющих мои деньги, сказано в одной дарственной записи Добрянскому (Доберанскому) монастырю, я поселил в монастырских деревнях для служения братьи, и приказал, чтобы деньги и службы должные мне шли в пользу братьи: из этих людей один, по имени Далик, был мне должен две марки, другой, Невар, одну марку"[52]. Что эти неоплатные должники, состоящие на подаче у заимодавца, были именно десятники, о которых говорят грамоты поморские и ранские, очевидно при тождестве их характера и при несомненном показании одной дарственной записи ранского князя Яромира: десятники были поселяне, за неоплатный долг исключенные, как говорит Григорий IX, "из числа настоящих жителей своей земли".
Наследственное право у балтийских славян, по-видимому, основывалось на идее семейной общности. Права лица на землю почитались принадлежащими не только ему лично, но и семье его, как показывает то, что отец не мог отчуждать этих прав без согласия детей. Наследство же делилось между детьми: не только не было майората, но даже дочери признавались с братьями наследницами отцовского имения.
LXI. Военное значение "городов".-Оборонительная система войны у балтийских славян. — Пограничные оборонительные линии
Военные учреждения балтийских славян основывались на той же системе "городов", которые были центрами их административного и судебного порядка.
В обыкновенное время, когда население жупы занималось мирными трудами земледелия или торговли, славянский город стоял, мы знаем, совершенно пустой; оставался в нем, может быть, жрец, которому поручен был городской храм, общественная святыня жупы, да жупан с несколькими людьми своей личной дружины, и то не всегда: ибо жрецы у балтийских славян занимались мирскими делами, ездили, как простые купцы, за море для торговли; притом у них были храмовые поместья, о которых нельзя было им не заботиться; жупан с дружиной, конечно, должен был объезжать жупу и посещать свои собственные имения; постоянной военной стражи, нарочно приставленной к городу, нельзя предполагать у балтийских славян (разве только в местах, подверженных непрерывным вторжениям неприятеля), потому что здесь всякий человек был воином в военное время, и земледелец или ремесленник в мирное, а дружина, по существу своему, принадлежала непременно какому-нибудь определенному лицу, князю ли, жупану или другому знатному человеку, и никогда не могла принадлежать безличной местности[53]. Стало быть, нельзя не поверить Саксону Грамматику, когда он рассказывает, что несколько датских смельчаков решились однажды "захватить врасплох и сжечь город Аркону и перебить всеx теx (жителей торговой слободы и окрестных мест), которые (услыхав тревогу и не зная, в чем дело), бросились бы туда искать защиты: ибо укрепление стояло пустое и безлюдное, охраняемое единственно запорами и замками". Есть много других подобных известий: явившись врасплох под Ростоком[54], датчане не нашли в нем никого и выжгли город; в другой раз, подплывши к Волыну, они заняли без боя крепость, которая служила защитой этой богатой торговой пристани: крепость была пустая.
Зато, как только разносилась весть о приближении неприятеля, вся жупа подымалась и собиралась в город, всяк уводил туда жен, детей и рабов своих, угонял стада, уносил пожитки, которые не успевал зарыть дома: город, за несколько дней перед тем пустой, вдруг набивался битком. Воюя Рану несколько месяцев, датский король Вольдемар подошел, наконец, к Коренице: "как в мирное время этот город бывал безлюден, говорит Саксон, так теперь был он застроен жилищами. В три яруса были возведены строения, так что на нижнем ярусе держался средний и верхний. Теснота была такая, что если бы стали бросать в город камни из метательных орудий, то ни один камень не упал бы на голую землю. Вонь была страшная. Если бы огонь коснулся одной избы, все бы тотчас вспыхнуло. Не было никакой возможности Кореничанам выдержать осаду, и они тотчас сдались". При такой тесноте город уже ни к чему не служил; но это был случай необыкновенный: датский король собрал на Рану такие силы, каких Дания еще не вооружала, он предпринял не набег, а долговременный, систематический поход; Аркона пала: все, что оставалось на Ране, стекалось мало-помалу в Кореницу, не надеясь, конечно, на возможность обороняться в ней, а скорее рассчитывая на то, что датчане не подойдут к Коренице, окруженной со всех сторон страшными трясинами и болотами.
В обыкновенных случаях, когда неприятель не имел таких сил и средств, как Вольдемар в походе 1168 года, и когда народонаселение могло правильно разместиться, каждая жупа в своем городе, не так легко было брать славянские города, хотя они были невелики[55] и незатейливо укреплены: валом[56] да деревянной стеной, по большей части, вероятно, вроде забора или частокола. В редких только случаях воздвигали балтийские славяне деревянную башню, там, где приступ был бы легче, но они никогда не строили каменных стен и вообще не употребляли камня в своих городах, разве иногда наваливали камней позади деревянной ограды, чтобы она держалась крепче, или закладывали ими городские ворота. К тому же укрепления возводились, кажется, на скорую руку: во время нападений датчан на Поморье. Славяне в одну весну выстроили, при устье Свины, две новых крепости, заготовив строительный материал в течение зимы. Конечно, при тех военных средствах, и эти валы и деревянные стены могли останавливать надолго целые армии: выстроенные в одну весну у Свины укрепления показались датчанам почти непреодолимыми; но главную силу славянские города получали от мужественного упорства своих защитников, народонаселения целой жупы, которое, укрывшись в городе, обращалось в неутомимое войско и оборонялось до последней крайности, и также от той неприступной местности, которую славяне всегда выбирали для своих городов.
Сама природа Балтийской страны с ее бесчисленными озерами, болотистыми реками, глубокими песками и топями, во многом этому способствовала; а кроме того, славяне обладали необыкновенным уменьем пользоваться местностью и строить город всегда именно там, где соединены были наилучшие условия для естественной обороны: верность их взгляда в этом отношении вызывает удивление исследователей, которые в наше время изучают Балтийскую страну и разбросанные в ней памятники славянской старины. Из городов балтийских славян, наиболее замечательных, Аркона воздвигнута была на высоком утесе, вдавшемся обрывом в море, Кореница лежала в топях, почти непроходимых: к ней вела только одна узенькая тропинка; Пена, пограничная против саксов твердыня вагрская, самый крепкий из славянских городов в этом крае, построена была на островке, посреди большого и глубокого озера, и сообщалась с материком только посредством весьма длинного моста; среди озер стояли также Ратибор, город полабцев, Зверин, Добино[57], Малахово, крепости бодрицкие, Радигощ, знаменитый город лютичей, сгорелец (Бранденбург), главная твердыня Стодорской земли; прочие города охранялись почти все реками и болотами. Из городов поморских, Щетин, выстроенный на возвышении, имел оплотом Одру и близлежащее озеро; он был обнесен со всеx сторон высоким валом, и, огражденный природой и трудами человеческими, казался современникам неприступным: даже в Дании отдавали должное твердыне Щетинской, и о теx, которые понапрасну считали себя в безопасности, датчане говаривали в шутку, что у них для защиты нет Щетинской твердыни; Волын находил оплот в окружавших болотах и канавах; Накло, главная защита Поморья со стороны Польши, охранялось также болотами, независимо от важных укреплений. О множестве других городов, менее замечательных, мы не упоминаем.
На эти города опиралась вся военная система балтийских славян. Устройство было самое простое; мы сказали, что у балтийских славян каждый человек, способный идти на войну, был воин, и в случае опасности весь народ тотчас подымался и сходился вооруженный и готовый к обороне, каждая жупа в свой город. Нельзя не заметить, что такой закон всенародного ополчения соответствовал вполне общему характеру быта балтийских славян и составлял как бы применение к военному делу господствовавшего у них общинного начала; только не было единства и связи в действиях, ибо почти всегда каждая жупа оборонялась в своем городе отдельно, не помышляя об общем действии против неприятеля. Таковыми являются почти всегда войны поморян с поляками и с датчанами.
Западные племена приобрели, в течение вековой борьбы с германцами, более опыта: они часто снаряжали большие войска для наступательных действий. В таком случае князь оповещал всю страну о предстоящем походе, в каждой жупе одна часть народа избиралась и шла в поход, а прочие оставались под оружием для охраны страны. Войско сходилось, но и в нем не исчезало начало народного дробления: особо шел отряд каждого племени и каждой жупы, под своими знаменами, за своим вождем. Целым же войском предводительствовал князь. Другого какого-нибудь полководца мы ни разу не встречаем у западных ветвей балтийских славян; на Поморье обширность границ могла иногда заставить князя послать войско с другим начальником: но и тут, когда собирались против неприятеля значительные силы, князь почти всегда вел их сам. Неизвестно, кому принадлежало начальство над войском у лютичей, которые не имели князя; мы знаем только, и уже сказали, что они и в походе собирались на сход, как в мирное время: вероятно, войсковой сход, перед выступлением в поход или перед битвой, провозглашал кого-нибудь вождем, не предоставляя ему, однако, определенной и значительной власти. Защитой же городов распоряжались, кажется, жупаны, начальники жуп, и жупаны же, или какие-нибудь особо назначенные воеводы, могли быть предводителями отдельных отрядов, из которых составлялось войско[58]. У тех балтийских славян, которые имели князей, при князьях состояла и дружина; а на Поморье, мы видели, кроме князя и знатные люди любили окружать себя дружиной. Но вся история балтийских славян показывает, что у них эти дружины не имели в общественном строе никакого особенного значения и влияния[59]. Понятно, что там, где весь народ был привычен к войне и всегда готов вооружиться, дружина, т. е. товарищество людей, посвятивших себя исключительно военному ремеслу, не могла приобрести насильственно той власти, какая так легко доставалась ей среди народов невоинственных и изнеженных, охотно вручавших ей свою защиту; а с другой стороны, дружинное начало так мало согласовалось с бытом балтийских славян вообще, с незначительностью у них княжеской власти, с господством поголовного ополчения, что оно у них не могло усилиться естественным путем. Только в бодрицком племени, у которого общинный быт ослабел и средневековые учреждения Германии почти всегда принимались за образец князьями и княжескими приверженцами, дружина получила, кажется, более обширный круг действия и была столь многочисленна, что князь мог воевать с нею вне своих пределов без участия народной рати. Но и у бодричей, при всех благоприятных условиях, общественное, политическое значение дружины осталось все-таки ничтожным, и все-таки вся военная сила их основывалась на общем ополчении народа.
Общественному быту и строю балтийских славян должна была по преимуществу соответствовать война оборонительная; за исключением пограничных с Германией племен, они были так склонны к земледелию и ремесленничеству, что, конечно, неохотно отрывались от своих обычных трудов и занятий, и, не имея постоянной военной силы, воевали, разумеется, только в случае крайней нужды. Часто князь освобождал целые деревни от обязанности давать воинов в общее войско и оставлял на них только повинность участвовать в обороне своей жупы, если бы неприятель в нее вторгся. Недостаток внутреннего единства в народе, отсутствие государственной власти, дробление на жупы, все это, а более всего система городов и привычка защищаться в них, вот что по необходимости придавало военным предприятиям балтийских славян характер разрозненный и оборонительный. В поле они действовали неопытно, в городах защищались превосходно. Редко выводили они значительные силы за пределы своей страны: их наступательные действия состояли скорее в набегах, чем в правильных походах; а когда на них нападал неприятель и вторгался в их землю, то они также никогда почти не собирались для общего отпора, а неприятель мог грабить и жечь открытые поля и деревни, но чтобы вести настоящую войну против балтийских славян, ему надо было идти от города к городу, осаждать и брать их; обладание городами влекло за собой обладание всей землей. Этим характером войны объясняется, отчего балтийские славяне с таким упорством сопротивлялись, в течение нескольких веков, бесчисленным нашествиям враждебных сил, которые окружали их со всех сторон, но никогда также не умели воспользоваться никакой победой, ни обеспечить себя никакими общими мерами. Склонность их к оборонительной системе замечательным образом рисуется в одной черте, которую приводит древний польский летописец: однажды, встретившись в поле с Болеславом Смелым, поморское войско чрезвычайно озадачило польского князя неожиданным построением: оно окружило себя рядом копий, воткнутых в землю тупым концом, а острым обращенных к неприятелю: вдруг сделали себе поморяне в поле род крепости; разумеется, нетрудно было полякам прорвать эту ограду, но поморяне предпочли такую ненадежную оборону смелому наступлению, которое, быть может, и дало бы им победу.
Балтийские славяне большей частью сражались пешие; за исключением дружин, конницы у них почти не было: и это необходимое следствие оборонительной системы.
Замечательнейшим явлением военного устройства у балтийских славян были пограничные оборонительные линии. Трудно бы было, казалось, ожидать такого учреждения там, где война не стала еще предметом правильного искусства и где не существовало государственного порядка. Но пограничные оборонительные линии до такой степени соответствовали общему характеру военного дела у балтийских славян, что возникли у них, можно сказать, сами собой, с времен незапамятных. Мы имели уже случай заметить, как велико было в X в. число укреплений на правом (славянском) берегу Лабы в земле Стодорской: нет, кажется, сомнения, что тут была оборонительная линия против немцев; но раннее завоевание этого края и недостаток известий не позволяют судить о ней подробнее. Далее на север, сопредельные с Германией племена глинян, полабцев, вагров были так малы, что не могли, конечно, учредить себе настоящую пограничную линию и стражу: здесь город племени или жупы был одновременно и пограничной точкой обороны (например Лончин, город глинян, Ратибор, город полабцев, вагрские города Даргунь, Плуна, Утин со стороны земли, Лютикенбург, Старыгард, Сусле со стороны моря), здесь всякий человек был всегда настороже, как настоящий украинец‹$FВ данном случае житель пограничной полосы, "у края". Прим. ред.›: вспомним рассказы Гельмольда о воинственной жизни вагров. Другое дело было у поморян: земля Поморская была обширна, главные ее города лежали далеко от границы, где со стороны поляков грозила непрестанная опасность; и вот Поморье приняло свои меры, учредило по всей сопредельной с Польшей черте цепь укреплений, предназначенных к тому, чтобы удерживать вторжения неприятеля и давать народонаселению жуп время вооружаться и собираться в свои города. Пограничные укрепления не были центрами особых жуп: они зависели от жупы, на границе которой находились, и подчинены были главному ее городу; кажется, их строила и поддерживала вся жупа или ближайшие к границе деревни, наиболее нуждавшиеся в защите, а не князь, не вся земля. В них пребывала постоянная военная стража, но из кого она состояла, как избиралась, неизвестно: кажется, то была общественная повинность, лежавшая на целом народе — населении жупы. Главным начальником пограничных укреплений был, вероятно, жупан той жупы, к которой они принадлежали; но нет сомнения, что каждое укрепление имело особого военного начальника.
Укрепленная пограничная черта Поморья со стороны Польши (а против нее поляки на своей земле воздвигли другой ряд укреплений) начиналась у Одры: на левом берегу Градище, на правом Выдухово и Чедно оберегали богатые низовья Одры, и стояли сторожевыми укреплениями Щетинской жупы, к которой и были, по-видимому, причислены[60]. Далее черта шла по Варте и Нотечи: главная поморская крепость на Варте, была, кажется, Междуречье[61], у слияния Варты и Нотечи, напротив польской твердыни Сантока или Сутока, поморяне старались также иметь свое укрепление; далее, на Нотечи, их города были Волын или Велынь, Чарников, Устье и сильнейший оплот Поморья, неприступная в болотах крепость Накло.
На север от Нотечи тянулась полоса лесов и болот, которая служила как бы второй оградой Поморской земли, а за этими лесами и болотами завоеватель встречал другой ряд укрепленных мест: Пырицу, Старгард, Белгард, и второстепенные крепости — Карбье (на полдороге от Пырицы к Старгарду), Песек на северо-восток от Старгарда, и много других, которых имена не сохранились, но следы видны и теперь на черте между Пырицей, Старгардом и Белгардом в многочисленных остатках старинных валов.
Эти два ряда укреплений, воздвигнутых для защиты западного Поморья от Польши, составляли главную, самую крепкую из линий обороны: на ней по преимуществу приходилось поморянам отстаивать свою независимость, и на ней они сосредоточивали наиболее сил; но были, кроме того, и другие укрепленные линии, которые не имели, правда, такого важного исторического значения, но все же свидетельствуют о том, как сильна была у балтийских славян страсть к оборонительной системе войны. Восточное Поморье учредило себе также укрепленную линию против поляков, которая являлась как бы продолжением линии, проходившей по Нотечи, и шла от Накла к Вышеграду на Висле; на Висле оно имело несколько укреплений против пруссов. По обеим сторонам Одры находятся многочисленные следы старинных валов и "городов", которые, вероятно, относятся к тому времени, когда Одра разделяла враждебные племена поморян и лютичей, и составляли их обоюдную оборонительную линию. Наконец, и на морском берегу мы находим целый ряд укреплений для защиты Поморья со стороны датчан и скандинавов. Приморские торговые города: Щетин, Волын, Камен, Колобрег состояли каждый из укрепления, "города", окруженного предместьями, в случае неприятельского нашествия, народонаселение их, покидая открытые предместья и собираясь в "город", могло выдерживать долгую и упорную осаду. Щетин, Волын, Камен и Колобрег были, таким образом, основными точками в прибрежной оборонительной линии поморян. Замечательно, что в Колобреге, кроме внутреннего "города", была еще крепостца вне городской черты, со стороны моря, предназначенная, вероятно, для защиты богатых торговых предместий от внезапного нападения морских разбойников. С включением этих городов, прибрежная оборонительная линия Поморского княжества (т. е. собственно Поморья и восточной части лютичей), была следующая (с запада на восток): Барт (здесь упоминаются уже в XIII в. две крепости, старая и новая), Перун (на север от Штральзунда), Крестово, Гардище (кажется, на север от нынешнего Грейфсвальда), Гардчин и Гард на острове Хостне, Гутин (близ Грейфсвальда, к югу), Острожна, Волегощ, Лишане, Узноим и еще два городища на Ванцлавском острове, Любин на острове Волыне, Волын, Щетин, Камен, Требетово, Белбог близ Требетова, Колобрег и три городища по дороге от Колобрега к Кослину, Дерлово, Славно, Столп, Белгард на р. Лебе и, наконец, Гданьск.
LXII. Застой и распад в общественной жизни балтийских славян; причины его
Мы рассмотрели, таким образом, общественную жизнь балтийских славян в разных ее проявлениях. Недостаток известий не позволял нам составить себе полную ее картину, но везде мы находили ее верной одним и тем же началам, везде мы видели в ней слияние общинной стихии со стихией аристократической и господство племенного дробления. Наконец, мы могли заметить, что общественные начала балтийских славян были уже вполне выработаны и определены в Х, в XI, в XII вв., тогда как у других славянских народов, и даже у немцев и скандинавов, жизнь общественная в это время едва начинала развиваться. Но жизнь балтийских славян оказалась бесплодной; далее совершенствоваться она была не в силах; бодричи до своего конечного истребления остались в одном и том же общественном порядке, лютичи также; у поморян и ран племенной быт столь определенный и развитой в XI и начале XII в., явился таким же слабым, как у бодричей и лютичей, и немедленно распался, а взамен его эти славяне приняли быт немецкий, немецкий язык, немецкую народность.
И во всем у балтийских славян оказывалось такое страшное бесплодие: везде, при раннем развитии, неспособность вести его далее, постепенная утрата, и наконец, совершенное уничтожение. В VIII и IX вв. процветала у их западных ветвей обширная торговля, которая потом прекратилась; в это время Поморье имело сношения с Ближним Востоком, а впоследствии о том исчезла и память; в ХI в. город Волын вел такую торговлю, какой не было тогда во всей северной Европе, в начале ХII в. он был еще важен и богат, но не так, как прежде, а в конце этого века потерял уже всякое значение; в начале XII столетия поморская торговля была так жива и плодотворна, что поддерживала, на маленьком пространстве у Одерского лимана, четыре больших, цветущих города; в последующее время она стала мало-помалу угасать, и тот самый поморский народ, который во время Оттона Бамбергского так любил торговую деятельность, что часто половина жителей города была в отлучке за морем, этот народ через сто лет уже совсем отказался и от своей торговли, и от городов своих, предоставил и торговлю, и города призванным немцам, а сам закрылся в деревнях.
В Х и XI в. вагры и бодричи, несмотря на беспрерывную войну с датчанами и немцами, жили в довольстве хлебопашеством: в это время, при первом обращении их в христианскую веру, положено было им платить духовенству, вместо десятины, с каждого плуга (плугом считалось у балтийских славян пара волов и пара лошадей) по мере (корцу) хлеба, 48 связок льна и 12 монет, и они легко несли этот налог; в конце же XII в. подобная подать их так разоряла, что, уплативши ее, им нечего было есть, и они бросали земледелие, чтобы промышлять разбоем или просить милостыни на чужбине. Эта плодородная страна Славянская стала "глушью и местом запустения"; славяне, по выражению Гельмольда, мало-помалу угасали, и "последние остатки, какие от них были, не находя себе пропитания среди запустелых полей, до того изнемогали от голода, что бежали толпами к Поморянам и Датчанам, которые без милосердия продавали их в рабство Полякам, (лужицким) Сербам и Чехам".
Какое было также различие в состоянии славянского народа на Ране и Поморье в XI, в XII вв. и в следующее время!
В XII в. остров Рана, обильный хлебом и стадами, кормил, может быть, даже больше народа, чем теперь, несмотря на кровопролитные войны с датчанами (это видно из того, что в последней, роковой борьбе с датским королем Вальдемаром, собралось на Ране в одной крепости Коренице 6000 вооруженных людей, и в то же время другая крепость, важнее Кореницы, Аркона, оборонялась не менее значительным войском, а теперь на Рюгене считается людей, способных нести оружие, всего 9300 человек; подобным образом, в начале XII в. Поморье было так богато и так процветало, что, плененный им, очевидец приглашал немецких монахов туда жить и писал: "В этой стране могли бы удобно существовать монастыри, особенно для святошей нашего времени, которые, сознавая свою немощь, предпочитают богатую землю голым скалам или мрачной пустыне. Там рыбы невероятное множество, как в море, так и в реках, озерах и прудах: за грош можно купить воз свежих сельдей. Все Поморье изобилует всякою дичью, именно: оленями, зубрами и дикими конями (т. е. лосями?), медведями и кабанами, а равно свиньями и всяким скотом. Оно богато маслом от стад, молоком от овец, салом ягнячьим и бараньим, да к тому же производит в избытке мед, всякие хлеба, коноплю, мак и разные овощи". А в конце XIII и в XIV в. жалкие остатки поморских и ранских славян, удрученные, под властью своих народных государей, большими налогами и повинностями, нежели иностранные поселенцы, скрывались в глуши, в отдаленных, беднейших деревнях; этот народ, который в VIII в. призывался св. Бонифацием для обработки полей на Везере и Майне, который любил хлебопашество больше всякого другого труда, — считался уже неспособным к хлебопашеству: он одичал, и дичала земля его; поля славянские возделывались дурно и не давали всходов, деревня славянская была бездоходным имением; призывались иностранные колонисты, и уже в XIII в. все цветущие села в земле Бодрицкой, Стодорской и Лютицкой, на Ране и на Поморье, словом, по всей стране славян балтийских, находились в руках немцев. В 1285 г. Зверинский (Шверинский) граф писал, при передаче рейнфельденскому монастырю деревни Лозицы: "Мы хотим и обязуемся выпроводить всех Славян, нынешних жителей этой деревни, и так устроить с ними дело, чтобы, оставляя всякую надежду воротиться, они добровольно удалились и публично объявили, что не имеют в деревне сей никаких прав или собственности".
Отчего такой застой в жизни балтийских славян, отчего такое падение?
У передовых племен балтийского поморья внешней причиной была борьба с Германией: на эту борьбу они устремили все свои силы, ей пожертвовали всем; борьба кончилась несчастливо, и, павши, они были стерты с лица земли.
Но почему эта борьба была для них столь страшна и пагубна? Почему народ такой храбрый, такой стойкий, поддался завоеванию и истреблению? Были же другие народы, которых осаждало не меньше врагов, и они все-таки отбились и устояли; а восточная ветвь балтийская, поморяне, отдаленные от Германии, ею вовсе не тревожимые, не испытав ни покорения, ни насильственного истребления, так же, как их собратья, бодричи и лютичи, попали в застой и так же, как они, исчезли.
Значит, сила немцев была только внешним орудием, но не внутренней причиной гибели балтийских славян; если бы в них самих не было зародыша смерти, то они бы, конечно, соединились и отразили своих противников: для этого нашлось бы довольно народа славянского от Лабы до Вислы, от Голштинии до границ Силезии. А тем более поморяне отстояли бы свою народность от мирного водворения германцев, если бы в них самих была жизненная сила. Но никогда славянский народ между Лабой и Вислой не был в состоянии соединиться, ни внешним союзом государства, ни внутренним единством народной жизни, и немцам было не трудно истреблять его порознь и оружием, и мирным завоеванием.
Великое событие записано в русской летописи под 862 годом:
"Изъгнаша Варяги за море, и не даша им дани, и почаша сами в собе володети; и не бе в них правды, и въста род на род, быша в них усобице, и воевати почаша сами на ся. Реша сами в себе: поищем собе князя, иже бы володел нами и судил по праву. Идоша за море к Варягом к Руси… Реша Руси Чюдь, Словени и Кривичи: вся земля наша велика и обилна, а наряда в ней нет; да поидите княжить и володети нами…"
Так основалось то славянское государство, которое существует доныне.
И балтийские славяне в глубокую древность покорены были дружинниками, родными братьями варягов; и они потом изгнали их и не дали им дани, и начали сами владеть собою; и у них не было "правды", восставало племя на племя и возникали усобицы, и они воевали друг против друга. Но им недостало внутреннего мужества, чтобы сказать себе, что они все до единого не правы во вражде своей, что надобно пойти поискать князя, который бы владел ими и судил по праву; словом, в них не нашлось великодушия отречься от племенной исключительности для народного единства; и это их передало, разрозненных и слабых, не только внешней, но и внутренней слабостью, в крепкие руки немецкого народа.
Но неужели обвинять в этом самый характер балтийских славян и сказать, что в нем было больше эгоизма и менее великодушия, чем в русских славянах? Нет, эгоистическая привязанность балтийских славян к племенной разделенности произошла, конечно, не от природного их характера, а от условий их исторической жизни.
Славянам русским легко было отказаться от племенного быта в пользу государственного, потому что племенной быт у них не выработался, не определился, не укоренился в народном сознании и народной жизни. Они тогда только что выходили из ограниченного круга жизни единственно семейной, и не были скованы никаким издревле установленным порядком, который бы ниспровергался основанием государства. Напротив, балтийские славяне, уже издавна вышедши за пределы семейного быта, с времен незапамятных охвачены были чужими началами; а известно, что ничто не может так ускорить развитие народа, как знакомство и общение с другими народами, торговля, обширные сношения. Таким образом, еще в племенном быте застигло их самое быстрое развитие, и нас, действительно, удивляло раннее их образование и процветание. Но самый быт, который у них так рано развился и установился, по существу своему был недостаточен, ибо не допускал народного и государственного единства, этих условий, которые придают обществу людей вещественную силу и внутреннюю крепость; достигнув известной высоты (какую мы видим, например, у поморян: это, повторяем, самое совершенное проявление племенного быта), он останавливался, и начинался распад.
Другую причину бесплодия общественной жизни балтийских славян мы уже прежде нашли в глубоком искажении ее начал чужим наплывом; ибо только то способно к истинному, живому развитию, что вытекает из самобытных начал народного духа.
Как это оправдалось на балтийских славянах, мы уже видели: именно иностранная стихия в их быте, аристократия, положила начало их гибели.
А между тем слишком трудно было сбросить этот недостаточный и искаженный быт, потому что он, так сказать, всосался в сок и кровь народа и всю жизнь его настроил на свой лад, потому что, наконец, его оберегало целое сословие знатных людей, которых государственный порядок лишил бы власти.
Стало быть, вот где коренилась гибель балтийских славян: в преждевременном их развитии, которое вызвано было, на ступени племенной раздельности, влиянием чужих народов, и в котором славянский быт исказился чужими началами.
LXIII. Религиозное развитие балтийских славян. — Влияние германской мифологии
Ознакомившись с бытом и общественным устройством балтийских славян, мы должны теперь взглянуть на духовную сторону их жизни. Невозможно, чтобы те исторические условия, которыми определились общественные отношения у этого народа, не имели действия на его религиозное развитие. Другие славяне, спокойно проведя свое младенчество в племенном дроблении, могли выступить на историческое поприще уже готовые к народному и государственному единству; и с тем вместе им дано было прожить в младенческой бессознательности пору язычества, и ощутить тогда потребность духовного развития, когда перед ними уже стояло христианство: едва только, можно сказать, подняли они глаза к небу с вопросом о Боге, которого прежде бессознательно чтили в окружающей природе, свет христианства озарил их, и они уверовали. Одних между всеми славянскими народами, славян балтийских, мы видели, жизнь политическая застала в племенном быте, и племенной быт стал окончательной формой их общества; а в одно время с деятельностью политической вызывалась у них, естественно, и деятельность духовная, в такое еще время, когда со всех сторон их окружили народы языческие: их религиозное развитие должно было совершиться в сфере язычества, как развитие общественное в сфере племенной ограниченности и племенного разъединения, и язычество у них возросло и укоренилось так, что потом уж никакая сила не могла его вырвать; а если, после долгого колебания, после многих переворотов, некоторые ветви, наконец, и решались отречься от своей языческой святыни, то с нею вместе отрекались они и от всего своего народного существа, по обращении в христианство они как бы переставали принадлежать к славянскому миру.
Нам известно, от каких исторических причин произошло у балтийских славян это преждевременное возбуждение жизненной деятельности, источник их раннего бессилия и главное начало их гибели. Мы не будем уже на этом останавливаться; но кроме тех общих причин, действие которых должно было обнаружиться в религиозной жизни балтийских славян так же, как в общественной, в усилении у них именно религиозной стихии в раннюю пору язычества, могли участвовать еще особенные условия. Беспрестанные столкновения и сношения балтийских славян с чужими народами, их окружавшими, войны, нашествия, временное завоевание, торговля, все это по необходимости сближало и знакомило их с разными религиозными понятиями и системами, вырабатывавшимися в их соседстве, у скандинавов и немцев на севере и западе, у пруссов и других литовских племен на востоке: а все эти народы имели мифологию несравненно более развитую, нежели древняя мифология славянского племени. В особенности о немцах и скандинавах можно сказать почти наверняка, что они не только своим постоянным влиянием и общением способствовали религиозной деятельности балтийских славян наравне с гражданской, но относительно религии, в древнейшую пору прямо на них действовали примером.
Уже в то время, как германцы властвовали на Поморье над славянами, у них была мифология вполне определенная: личности богов резко обозначались; приносились человеческие жертвы, существовали жрецы с особенными правами и властью. А у нагарвалов, ветви лугиев, которые, как мы знаем, жили на Славянской земле, велось какое-то особенное таинственное поклонение. Вот что об этом говорит Тацит: "У Нагарвалов показывают рощу, где издревле воздается поклонение богам. Распорядитель его — жрец в женском платье; но обожаются, говорят, существа мужеские, которые поименно можно назвать Кастором и Поллуксом: таково значение божества; имя — Алкис. Нет ни кумира, ни следа иноземного верования; но (как Кастор и Поллукс), обожаются братья и юноши".
Другое, не менее таинственное, поклонение существовало на Славянской же земле, на острове Балтийского моря (значит, вероятно, Ране). Исчислив ветви прибалтийских германцев, Тацит говорит: "У них ничего замечательного нет, кроме того, что они воздают общее поклонение Нерте, т. е Матери-Земле, и верят, что она вмешивается в человеческие дела, посещает народы. Стоит на острове Океана (т. е. Балтийского моря) нетронутый лес, и в нем хранится священная колесница, покрытая завесою: прикасаться к ней позволено лишь одному жрецу. Он узнает, что богиня присутствует в святилище и, везомую (на колеснице) коровами, сопровождает с великим благоговением. Настают радостные дни, пируют места, которые она удостаивает своего проезда и посещения; не предпринимают войны, не дотрагиваются до оружия; все железное заперто; мир и покой тогда только знакомы народу, тогда только любимы им; покуда, наконец, богиня не пресытится обращением со смертными, и жрец не возвратит ее в святилище. Тогда колесница и покровы, и если угодно верить, то и самое божество, омываются в сокровенном озере; при этом прислуживают рабы, которых тут же поглощает озеро. Оттого таинственный страх и благоговейное неведение предмета, который видят лишь осужденные на смерть".
Мифология прусско-литовская была не менее развита, чем германская. К несчастью, вопрос о ней еще темен и требует критической поверки и разработки: ибо, очевидно, много примешалось вымышленных позднейшими писателями мифологических существ к тем, которые были действительно признаваемы народом. Мы можем сказать только, что пруссы и литва представляли себе нескольких богов в определенных антропоморфических образах, что они чтили их в истуканах, что они имели особых жрецов, пользовавшихся необыкновенной властью и уважением; но когда выработалась эта мифология у пруссов и литвы? Образовалась ли она самобытно из внутренней потребности их духа, или стремление к определенным личностям богов возбуждено было чужими влияниями, например, германскими? Есть любопытное сказание у древних летописцев Прусской земли: было время, говорят они, когда пруссы обожали Солнце, Луну и звезды, а пришельцы из Скандии, готы, принесли к ним новых богов, Перкуна, Погримпа и Пикула, три высшие существа прусской и литовской мифологии, идолы которых стояли под сенью священного дуба на Ромовском поле. Конечно, самые божества не пришли к литовскому племени из-за моря: то были народные божества его. Но не была ли новая, человекообразная мифология его, заменившая древнее поклонение небесным светилам, вызвана влиянием скандинавских дружин, которые, достоверно, властвовали над пруссами в то же время, как над прибалтийскими славянами? И не таков ли смысл сказания? Во всяком случае, мифология пруссов определилась и достигла антропоморфизма в незапамятную древность, в какие бы ни были начала, способствовавшие ее образованию, она должна была действовать сильно на религиозные понятия соседних славянских племен.
LXIV. Древнейшее поклонение славян
Между тем как прибалтийские германцы имели уже в I в. по Р. X. такую развитую мифологию, с человекообразными богами и богинями, с богослужением, связывавшим разрозненные племена (или дружины) общим миром, общим праздником, с определенными обрядами, стоившими жизни стольким людям, в чем состояло древнейшее языческое поклонение славянского племени и какая могла быть, следовательно, первоначальная религия у тех славянских ветвей, среди которых эти германцы водворились? Надо рассмотреть это подробно, и тогда окажется ясно, что в религии балтийских славян принадлежало им наравне с другими славянами, и что вырабатывалось у них отдельно.
Древнейшая религия славян состояла, сколько известно, в обоготворении неба и сил природы и в поклонении им. Вот как ее описывает в VI в. византиец Прокопий: "Они признают одного Бога, создателя молнии, единым господом всего, и приносят ему в жертву быков и всякие дары. Рока они не знают и вообще не верят, чтобы он имел влияние на людей. Но когда им угрожает смерть, в болезни ли, или на войне, они обещают, если ее избегнут, тотчас принести богу жертву за спасение, и, спасшись, исполняют свой обет, думая, что этою жертвою купили себе жизнь. Они поклоняются также рекам и нимфам и некоторым другим божествам, всем им они приносят жертвы, и при этих жертвоприношениях гадают".
Прокопий, кажется, здесь смешал в изображении верховного славянского бога, властителя молнии и мира, два лица: бог молнии, которого называли Перуном, действительно был у славян верховным богом природы и располагал жизнью и смертью людей; но над ним они признавали бога неба, который был выше его, но ему предоставил мир земной; это высшее божество называли просто Богом и, вероятно, также Сварогом. В одном из древнейших памятников русского слова (договоре Игоря с греками) ясно выставляется это различие, в выражениях: "и елико их есть не хрещено, да не имуть помощи от Бога ни от Перуна"; "да будет клят от Бога и от Перуна". Имя Сварог мы постараемся объяснить впоследствии. Вероятно, однако, что и сами славяне не всегда строго выдерживали различие между Богом (Сварогом) и Перуном, и, видя в Перуне бога, от которого все на земле зависело, охотно признавали его гласным божеством и забывали про божество неба. Возле Перуна или в зависимости от него, они воображали себе других богов, управлявших разными силами природы. Из них упоминаются некоторые, особенно у русских славян, именно: Хорс или Дажьбог, сын Сварогов, бог солнца, Огонь, также сын Сварогов, Стрибог, бог ветров, Волос, бог стад; Вилы, эти славянские нимфы, о которых говорит Прокопий, и др.; иногда простые олицетворенные понятия: Весна и Моряна (т. е. юность и смерть у чехов), Тряс (т. е. страх, преследующий разбитого врага), являются божествами. Но все эти божества и другие, им подобные, не имели, сколько мы знаем, вполне определенных и установленных личностей и, кажется, только постепенно возникали в народном веровании. На это ясно указывают и чешские песни Краледворской рукописи, и повествование русского летописца.
Самое живое и верное свидетельство о древнем славянском язычестве слышится, без сомнения, в чешских песнях, дошедших до нас от времен дохристианских: ибо они по своему происхождению старше всех известий о славянской мифологии (кроме одного Прокопиева), и возникли среди самой жизни языческой, а не в монастырях, где на все языческое смотрели, более или менее, с презрением. А в этих-то песнях и не является никаких определенных личностей богов, тогда как о богах вообще говорится беспрестанно. Если бы боги представлялись чехам-язычникам в ясно выдавшихся личностях, то личности эти сами собой отразились бы в их песнях, ибо поэзии, какая бы она ни была, сроднее определенный образ, чем общее, безличное понятие. Где Гомер непременно назвал бы Фемиду или Зевеса, властителя законов, Любуша говорит так перед своим сеймом: "Мои кметы, лехи и владыки (т. е. бояре, дружина и выборные)! Вот братьям разрешите правду: … по закону векожизненных богов, будут ли оба сообща владеть наследием, или разделятся поровну?"
Где римлянин или варяг благодарил бы за победу Марса или Тора и ему бы принес жертву, Забой опять славит всех вообще богов:
"Брат! вот седая вершина: боги там нас одарили победою…. Туда идем, к вершине, хоронить мертвых и дать пищу богам, и там богам-спасителям принести множество жертв и возгласить им любимые слова и (посвятить) им оружие убитых врагов".
Таких выражений много во всех этих песнях Краледворской рукописи, и везде являются боги безличные. Но эти боги также не были какие-нибудь философские, отвлеченные представления, а существа весьма материальные, которые жили в природе и владели ею. Они обитали в лесах, имели священные деревья: туда приходили в сумерках "им давать есть", т. е. приносить жертвы, били перед ними челом, произносили священные слова; они располагали судьбой людей, посылали им победу или поражение. Следующий отрывок из песни о Честмире и Влаславе покажет еще лучше, какое было у древних чехов вещественное представление о богах (они непременно требовали жертв), и в чем состояло тогдашнее славянское богослужение:
"Вскричал Воймир со скалы голосом, раздававшимся в лесу, из сильного горла воззвал он к богам: "Не яритесь, боги, на своего слугу, что он не жжет вам жертвы при сегодняшнем солнце (т. е. сегодня)". — "Жертва вещь должная богам, сказал Честмир, итак, мы поспеем теперь на врагов. Садись же ты сейчас на быстрого коня, пролети леса оленьим скоком, туда, в дубраву: там от дороги в сторону скала, богами возлюбленная: на ее вершине жертвуй богам, богам своим спасителям, за победу позади, за победу впереди… Прежде чем солнце… встанет над вершинами леса, подойдут и воины туда, где от твоей жертвы повеет столбами дыма, и мимоходом все войско смиренно поклонится". — И сел Воймир на быстрого коня, пролетел леса оленьим скоком, туда, в дубраву, к скале; на верху скалы он зажег жертву богам своим спасителям за победу позади, за победу впереди. Он им пожертвовал буйную телку: рыжая на ней лоснилась шерсть: телку эту купил он у пастуха, там, в долине, где высокая трава, дав за нее коня с уздою. Пылала жертва, и приближаются воины к долине, из долины идут вверх, в дубраву, воины, окруженные гулом: идут один за одним, неся оружие; каждый, идя кругом жертвы, возглашал богам славу, и никто, заходя, не медлил стукнуть (оружием)".
Чрезвычайно важны последние строки: древнейшее богослужение славян-язычников, о каком история помнит, производилось, следовательно, в лесу, под открытым небом, всяким человеком, и состояло в сожжении жертвы и провозглашении богам славы; не было ни храмов, ни жрецов, ни идолов.
У русских славян были такие же неопределенные божества, каким поклонялись в лесах древние чехи: упири и берегини, род и рожаницы; одно любопытное свидетельство называет их именно древнейшими божествами русских[62]. Более развитой религии, чем простое жертвоприношение силам природы, русские славяне, без сомнения, в древности не знали. Если бы они поклонялись каким-нибудь определенным личностям богов и кумирам, то Нестор едва ли бы прошел оные молчанием, когда рассказывал о "бесовских игрищах" этих племен. Напротив, обожание лично представляемых мифологических существ является в его повествовании только постепенно, при господстве варяжских князей. Разнообразные мифологии языческих племен имели вообще слишком мало внутренней силы, чтобы язычник, поселясь в чужой земле, мог удержать свое народное верование: варяги забыли на Руси о скандинавских божествах; но они, наверное, принесли с собой потребность в определенной, человекообразной мифологии, какая была у них в Скандинавии, в истуканах, какими так славилась Упсала: этим они, без сомнения, способствовали развитию народной мифологии подчинившихся им славян.
Замечательно выражение Нестора, что при заключении Олегом мира с греками клялись "по Русскому закону оружием своим и Перуном богом своим и Волосом скотьим богом", тогда как в этом именно месте русь, в смысле варягов, противополагается славянам: "и рече Олег: исшийте пре (паруса) паволочиты Руси, а Словеном кропийныя" и проч. В первое время русского государства летописец упоминает всего о трех божествах: Боге (неба), Перуне и Волосе. Только при Владимире определяется мифология, боготворятся новые существа, новые кумиры, воздается богам более торжественное поклонение: "и нача Володимер княжити в Киеве един, и постави кумиры на холму… Перуна древяна, а главу его сребрену, а ус злат, и Хърса Дажбога, и Стрибога, и Симарьгла и Мокошь. Жряху им, наричюще я богы, привожаху сыны своя и дъщери, и жряху бесом, оскверняху землю теребами своими, и осквернися кровьми земля Руска и холм-от… Пришед Добрыня Ноугороду, постави кумира над рекою Волховом, и жряху ему людье Ноугородстии аки богу". Таким образом, только при Владимире определилась и развилась мифология русских славян и только при нем возник обряд человеческих жертв: "Тогда, говорит Нестор, осквернилась кровавыми требами земля Русская", значит, прежде она не была ими осквернена, да если бы поляне во время племенного быта приносили человеческие жертвы, то, конечно, Нестор не назвал бы их нрава кротким и тихим.
Образовавшись так поздно и, вероятно, более пришельцами варягами, нежели самими славянами, русская мифология, очевидно, не могла укорениться в сознании и быте народа: достаточно было приказания Владимира, чтобы ниспровергнуть кумиры, как его приказание их воздвигло: язычники сетовали ("плакахуса"), когда тащили Перуна в Днепр, как естественно им было сетовать при расставании с вещью знакомой для новой, еще неизвестной: но не то бы было, если бы обожание Владимировых кумиров было народное, увековеченное временем. А в иных местах это поклонение даже надоело народу (очевидный признак его несообразности с народной жизнью), и установленные княжеским повелением жертвы пришлись ему в тягость. Прибыл в Новгород, рассказывает Софийская летопись, архиепископ Иоаким, "и требища (языческие алтари) разори и Перуна посече и повеле въврещи в Волхов. И повязавше ужи (веревками) влечахуть и по калу, биюще жезлием и пихающе… и вринуша его в Волхов… Иде Пидьблянин рано на реку, хотя горнеци (горшки) везти в город, оли Перун приплы к берви (плотине), и отрину и шестом: ты, рече, Перушице, досыти еси ел и пил, а нынича поплови прочь". Гораздо вероятнее это сказание о нелюбви новгородского мужика к кумиру, поставленному Добрыней, нежели рассказ Иоакимовской летописи, которой и подлинность весьма сомнительна, о насильственном крещении Новгорода "огнем и мечом".
LXV. Характер религиозного развития у балтийских славян. — Вера в единого небесного Бога
Рассмотренные нами известия о древнем поклонении славян-язычников относятся к гораздо позднейшему времени, нежели показания Тацита о богослужении прибалтийских германцев. Но когда мы в VI и след. столетиях находим религию славян еще так слабо определившейся, еще не отрешенной от безличного обожания сил природы, то можем судить, как груба она была в I в., как близка к природе и чужда определенных божеств, тогда как в это время германцы уже имели в полном развитии общественное богослужение Нерте. Мы не предполагаем, однако же, чтобы в эти незапамятные времена религия славян могла отличаться существенно от того поклонения, которое изображено Прокопием и чешскими песнями; мы не думаем, чтобы славянское племя и вообще индо-европейские народы стояли когда-нибудь на низшей еще ступени религии, на ступени африканского фетишизма или монгольского боготворения меча; может быть разве, что первоначально главные предметы обожания составляло небо со своими светилами, а с течением времени более развилось и возобладало поклонение вещественным силам природы, окружающим человека. Как бы то ни было, впрочем, приведенные нами древние свидетельства показали, какую материальную, смутную, неудовлетворительную религию имели славяне в начале своей истории.
Славянское племя всегда более других жило мыслью о Божестве и вере: мало заботясь о внешнем устройстве общества, оно полагало главным стремлением своей жизни познание Божества и служение ему. Взгляд на прошлую ли, или на современную жизнь русского народа, или, например, на историю чехов, которые все дивные подвиги свои совершали во имя веры, в этом убедит всякого. Скудость славянского язычества в VI в. и до Владимира в сравнении с мифологией германцев и других народов, может быть, происходила отчасти от того, что славяне были в то время относительно моложе в истории; но верно и то, что самые начала славянской жизни не могли благоприятствовать развитию мифологии: ибо как мифология всегда шла (мы видим это у всех народов) от безличного обожания природы к поклонению определенным личностям божеств, то большая или меньшая степень ее развития зависела, естественно, от большего или меньшего развития личной стихии вообще в понятиях и жизни народа; сравним религию ассирийцев и пеласгов с эллинской и римской, сравним мифологию славянскую с германской, вывод будет везде один и тот же.
Не должна ли была общинная стихия, господствовавшая у славян, положить печать свою и на их религиозную жизнь? Вот, нам кажется, главная причина, которая задержала у них в мифологии развитие личных образов, которая помешала им вступить в соблазнительный круг антропоморфизма и дать своим языческим верованиям крепость определенной системы. Общинная стихия готовила, таким образом, легкое и бескровное торжество христианства в славянском мире. История свидетельствует, с какой охотой славяне принимали христианство: все народы славянские, и сербы, и хорваты, и хорутане, и мораване, и чехи, и поляки, и русь, все одинаково легко отказывались от язычества для новой, высшей веры, вся разница между ними в этом отношении была та, что одним христианство передавалось Восточной церковью, вразумительно для всего народа, у других церковь Западная старалась открывать его сознанию тех только людей, которые принимали латинское образование: не от самих славян зависела эта разница. Но по другому пути должны были идти славяне балтийские, и такая же горькая была их участь в религиозной жизни, как в общественной. Простое поклонение природе уже не удовлетворяло их мысли, возбужденной воинственной деятельностью, торговыми предприятиями, знакомством с германской мифологией, и прежде чем христианство могло приблизиться к их краю, они уже успели создать себе целую систему языческого миросозерцания и богопоклонения. И здесь опять отступили они от коренных начал славянского духа, как в своем гражданском обществе, где они так неестественно сочетали со славянской общиной германское, аристократическое начало личности; и здесь, в сфере религиозной, усвоили себе балтийские славяне это же начало личности и внесли его как в самый мир своих богов, так и в круг отношений человека к этому миру, в область собственно мифологии и в область языческого своего богослужения. Мифологию свою они сделали антропоморфической, богослужение — принадлежностью касты жрецов. Когда совершилось у балтийских славян это религиозное развитие, при господстве ли еще германцев в их земле, или во время независимости, определить невозможно; но везде, во всех исторических свидетельствах, вера балтийских славян уже является вполне выработанной и установленной издревле: много раз средневековые повествователи говорят о ее божествах, обрядах и святилищах, что они старинные, освященные временем.
Также можно сказать положительно, что хотя внешние обстоятельства и пример чужих народов могли возбудить в балтийских славянах развитие языческой религии, однако само развитие ее совершилось самобытно. Примеси чужих божеств в их верованиях не видно вовсе[63], а это вещь весьма обыкновенная в язычестве; своими силами, своим творчеством создали они себе новую религиозную систему.
В основании ее осталась исконная, общая всему славянскому племени, вера в единого Бога, владыку мира и других богов. Вот что говорит Гельмольд: "Между многообразными божествами, которым присвоены леса, поля, печали и радости, они (балтийские славяне) признают единого Бога, в небесах повелевающего прочими богами, и верят, что он, всемогущий, заботится только о небесном, другие же божества, которым розданы разные должности, подчинены ему, произошли от его крови и тем знатнее, чем ближе родством к этому Богу богов".
Чрезвычайно замечательно и важно это верование. Никакой языческий народ в Европе не подходил так близко к единобожию, как балтийские славяне: это, конечно, свидетельствует о глубине и ясности их народный мысли. В мифологиях греческой, римской, германской и др., земля составляла средоточие и главную часть творения, а небо от нее зависело; балтийскими славянами, напротив, ясно сознавалась ничтожность земного мира перед бесконечностью небесного, что предполагает также, в языческом народе, большую силу мысли и чистоту нравственного чувства. Правда, к этому сознанию примешались и весьма материальные представления: поняв, что небесное божество стоит в недосягаемой высоте над земным миром, балтийский славянин уже не постигал, чтобы оно могло заботиться об этом ничтожном мире, в котором живет человек: по его рассуждению, оно должно было презреть землю и предоставить ее низшим божествам. Не менее материально и то верование, что эти низшие, земные божества, есть дети и внучата небесного Бога.
Удалив единого, небесного Бога от земного мира, балтийские славяне и не воздавали ему поклонения: что ему было до поклонения существ, о которых он, по их понятиям, не заботился? Все поклонение и весь круг мифологии сосредоточились в его потомках, божествах земных, человеческих.
LXVI. Святовит, поклонение ему на острове Ране
Из них первый, главный был Святовит (по произношению балтийских славян, Свантовит). Святовит имел полную власть над землей и человеком. Для земного мира он был верховным божеством; ему воздавал человек наивысшие почести. Все славянские племена на Балтийском поморье признавали Святовита первым между богами, "Богом богов", могущественнейшим из богов (ибо небесный бог был в стороне), так что все прочие божества, по словам Гельмольда, считались как бы полубогами перед Святовитом; от Святовита исходили знаменитейшие победы, самые непреложные прорицания. Святовиту в мифологии балтийских славян принадлежал самый обширный круг действия; поклонение ему было самое торжественное и распространенное.
Центр этого поклонения у ран был в их священном городе Арконе. Здесь, в великолепном храме, стоял идол Святовита, огромный, выше человеческого роста, с четырьмя головами на четырех отдельных шеях, смотревшими врозь, с бритыми бородами и остриженными волосами, по обычаю ранского народа. В правой руке он держал рог, выложенный разными металлами, который ежегодно наполнялся вином; левая изогнута была дугой и опиралась в бок. Одежда спускалась до голеней, которые, будучи сколочены из разных кусков дерева, так плотно соединялись с коленями, что только при весьма тщательном рассмотрении можно было, говорит очевидец, приметить искусственную связь. Пьедестала не было: ноги стояли на полу и были закреплены под полом. Поблизости находились узда, седло и многие другие, присвоенные ему, предметы: наиболее удивлял посетителей огромный меч, ножны и рукоять которого обделаны были в серебро и отличались прекраснейшей резьбой.
Седло, узда и меч составляли принадлежности Святовита, как бога-наездника и воителя. В этом качестве ему был посвящен в особенности конь. В Арконе содержался в удивительной чести и холе священный конь Святовита, белый, с длинными, никогда не стриженными, гривой и хвостом: стричь их почиталось беззаконием. Один только жрец Святовита имел право кормить коня и на него садиться. На нем, по верованию ран, Святовит выезжал на войну против врагов своей святыни. Не раз, бывало, простоявши всю ночь на конюшне, утром конь являлся весь покрытый потом и забрызганный грязью, как будто проскакал далекий путь: в ту ночь, думал народ, на нем ездил великий бог Арконский. Также гадали этим конем. Вознамерившись предпринять войну, приказывали служителям воткнуть в землю перед храмом три пары копий на одинаковом расстоянии: к каждой паре привязывалось третье копье поперек. Перед самым началом похода, жрец, произнеся торжественную молитву, выводил коня за узду из сеней храма и вел на скрещенные копья: если конь, перешагивая каждое поперечное копье, поднимал сначала правую ногу, а потом левую, то видели в этом счастливое знамение и были уверены в успехе войны; если же он хоть один раз выступал левой ногой, то отменялось задуманное предприятие. Также морское плавание почиталось надежным не иначе, как если три раза подряд шаги коня предсказывали успех.
При этих гаданиях ране, без сомнения, верили, что сам Святовит объявляет волю свою через своего священного коня. Неизвестно, Святовит ли, или иной бог руководил другими ранскими гаданиями, о которых тут же говорит Саксон Грамматик. Вот как он их описывает. "Отправляясь в дорогу по каким бы то ни было делам, ране по первому встретившемуся животному судили об удаче: если предзнаменование было счастливое, то с радостью продолжали начатый путь; если печальное, то возвращались восвояси. Также им было знакомо гаданье по жребию: они кидали себе на колени, взамен жребия, три щепки, с одной стороны белые, с другой черные: белая сторона означала удачу, черная неудачу. Женщины были не менее сведущи в гаданиях: сидя у очага, они без счета чертили по пеплу случайные черты, потом сосчитывали, и если выходил чет, то ожидали счастья, если нечет, то беды".
Кроме коня и меча, Святовит имел еще священное знамя, которое называли станицею. Величиной и цветом оно отличалось от всех других ранских знамен. Свою станицу ране чтили необычайно, воздавая ей почти такое же поклонение, как самому божеству. Неся ее перед собою, они считали себя под высшим покровом и на все отваживались, уверенные в полной безопасности.
Все эти принадлежности, очевидно, присвоены были Святовиту, как богу воинственному, наезднику и победоносцу. С другой стороны, балтийские славяне видели в нем дарователя плодов земных. Потому он держал в руке рог с вином[64], и торжественный праздник его праздновался ранами после уборки хлеба. Тогда стекалось к Арконскому храму все народонаселение острова, приводили на жертву скот, закалывали его и готовили священный пир. Накануне великого дня богослужения, жрец Святовита, войдя во внутреннее святилище храма, куда один имел доступ, подметал его веником начисто, при чем остерегался выдохнуть: всякий раз, чтобы выдохнуть, выбегал он за двери, дабы присутствие бога не осквернилось дыханием смертного. На другой день, перед всем народом, стоявшим у двери храма, он вынимал из руки идола рог с вином, и, рассмотрев тщательно количество напитка, предсказывал, быть на другой год урожаю или голоду: если вина оставалось, сколько прежде, то быть изобилию, если убыло, то скудости. При дурном знамении, жрец приказывал хранить хлеб на будущее время и быть с ним бережливым; если же предвещалось обилие, то он разрешал щедрое употребление настоящей жатвы. Потом он выливал старое вино к ногам кумира, в возлияние богу, и, наполнив опорожненный рог свежим вином, подносил его к кумиру, под видом, что ему почтительно предлагает пить первому; тогда он произносил слова торжественной молитвы, испрашивая себе и родине блага, народу преуспеванья в благоденствии и победах. Помолившись, он приближал рог к своим губам и осушал одним духом, и после, наливши снова вином, клал опять в руку истукану. Затем приносился в жертву Святовиту пирог из сладкого теста, круглый и высотой почти в человеческий рост. Пирог ставился в храме, между народом и жрецом, и жрец, спрятавшись за ним, спрашивал у народа, видят ли его. Когда отвечали, что виден лишь пирог, то жрец желал, чтобы и на другой год за пирогом его не было видно. Этим обрядом, по мнению ран, испрашивалось обилие жатвы на будущее время: поверье, распространенное и у других славянских народов. Наконец, именем Святовита благословляя собранный народ, жрец наказывал и впредь ревностно чтить Арконского бога поклонением и жертвами, и предвещал в награду за служение ему верную победу на суше и на море. Тем и кончалось богослужение; остальную часть дня проводили в пиршестве, насыщаясь жертвами, принесенными богу, и напиваясь допьяна: ибо пир этот почитался священным, и умеренность в нем, по словам Саксона Грамматика, принималась за обиду божеству.
LXVII. Поклонение Триглаву; его тождество со Святовитом
Гельмольд говорит: "Святовит, бог земли Ранской, главенствует над всеми Славянскими божествами; все (балтийские славяне) признают его верховным богом, богом богов". Саксон Грамматик свидетельствует, что многие храмы были ему воздвигнуты в разных местах[65]. И действительно, то же верховное божество, с тем же значением победоносца и покровителя людей, является по всему славянскому Поморью; но не везде придается ему летописцами одинаковое имя.
Верховного бога поморян, которому в первых городах Поморья, Щетине и Волыне, посвящены были главные храмы, жизнеописания св. Оттона Бамбергского называют Триглавом; в самом деле, он изображался, по их словам, и в Щетине, и в Волыне, трехглавыми истуканами[66]. Щетинские жрецы учили, что Триглав высший их бог, и благосклонен к человеческому роду. Уже это одно указание, сведенное с тем, что мы знаем о Святовите, верховном божестве всех балтийских славян по Гельмольду, могущественном покровителе людей по Саксону Грамматику, дает право заключить о тождестве Триглава со Святовитом. Имя Триглав произошло, конечно, лишь от наружного вида идола, а не было собственным названием божества. Такого примера нет ни у какого народа, сколь бы ни были грубы его языческие понятия, чтобы божество называлось единственно по той или другой внешней примете истукана, и Триглав могло быть только обиходным прозвищем изображавшегося в известном кумире бога: чаще других слышанное немцами в Щетине и Волыне и наиболее для них понятное, оно и попало в их повествование.
Вполне подтверждается тождество Триглава и Святовита одинаковыми их принадлежностями. Поморскому богу был посвящен конь, как и Святовиту. Конь этот стоял в Щетине, необычайный ростом, жирный, бойкий, никогда не знавший работы; за ним ходил один из четырех жрецов, поставленных при четырех щетинских кутинах или священных храмах; никто не смел на коня садиться. Седло его, изукрашенное золотом и серебром, висело в храме Триглава, как в Арконском храме Святовита. Арконский конь был, правда, белый, а щетинский вороной; но если бы в этом различии было существенное значение, то, конечно, вороная масть коня Триглава выражала бы в самом боге какое-нибудь темное, злое начало; а мы знаем, что поморский бог, точно так же, как Святовит, который ездил на белом коне, был добр и благосклонен к человеку. В Щетине, как и в Арконе, всякий раз, когда думали идти на войну или пуститься в море для разбоя, гадали этим конем, и так же, как там, заставляли его переступать через копья; даже число копий было одинаковое: девять. Только у щетинцев копья не связывались по три, а клались все девять на землю на расстоянии локтя. Покрыв коня попоной (или, по другому известию, оседлав хранившимся в храме седлом) и взнуздав, жрец выводил его, и, держа за узду, вел через лежащие копья по три раза взад и вперед; если конь не задевал копий ногами, то предвещалась удача, и народ шел на задуманное дело; если он на копья наступал и перемешивал их, то предприятие отменялось. Несмотря на маленькую разницу в совершении гадания, едва ли возможно сомневаться в тождестве Святовита и трехглавого кумира щетинского, когда очевидно, что название Триглав не могло быть настоящим именем самого божества, и когда древние свидетельства представляют такое полное сходство в их значении, принадлежностях и, наконец, в способе, каким тот и другой объявляли людям свою волю.
Был ли конь у Триглава в Волыне, как в Щетине, неизвестно; но, во всяком случае, и волынский Триглав почитался богом наездником, потому что в его храме также хранилось священное седло; жизнеописатель Оттона говорит, что оно было чрезвычайно ветхо.
Трехглавому идолу поклонялись также славяне в Сгорельце (Бранденбурге), и, вероятно, это было то же божество, что у поморян; но не сохранилось о нем никаких сведений.
Арконский истукан Святовита имел, как мы знаем по описанию Саксона, четыре головы, а кумиры щетинский и волынский — три. Вообще, балтийские славяне любили представлять своих богов многоглавыми, вероятно, придавая такому изображению символический смысл. Идол Святовита в Арконе имел две головы спереди, две сзади; в каждой паре одна была обращена направо, другая налево. Поставленный на вершине высокой горы, он, таким образом, как бы смотрел на все четыре стороны, и тем выражалось, без сомнения, его всеведение и власть над целым светом. Щетинцы несколько иначе взглянули на круг власти своего бога и изобразили его господство не над четырьмя концами света, а над всем миром, видимым и невидимым; так именно их жрецы и объясняли три головы своего кумира: "Они означают, говорили они, что наш бог управляет тремя царствами, небесным, земным и преисподней". Понятно такое верование и такой символ: ибо собственный Небесный Бог предан был балтийскими славянами бездействию и забвению, и они легко могли деятельному богу Святовиту, богу богов, вручить управление небом так же, как землей. Но особенно замечательно это свидетельство по указанию на загробный мир в религии балтийских славян; им утверждается вполне, что они верили в бессмертие души (которое, впрочем, признавалось всеми славянами); оно опровергает, как клевету, слова ненавидевшего язычников и славян немецкого монаха, Титмара, что в понятии славянина все кончается с земной жизнью.
В Волыне, мы сказали, стоял также трехглавый идол; вероятно, значение трех голов его было такое же, как в соседнем городе Щетине; но возможно также, что здесь принята была в расчет и сама местность. Остров Волын образует, как известно, треугольник; здесь могло казаться естественным, чтобы бог обращен был лицом к каждой из трех сторон своего острова и поэтому имел три головы. Такое толкование передал нам Адам Бременский в своем знаменитом свидетельстве о Волыне в XI в.; по крайней мере, в этом смысле, кажется, будут всего понятнее его слова: "Там (в Волыне) можно видеть Нептуна тройственной природы: ибо тремя морями омывается этот остров". Что до имени Нептуна, то средневековые писатели, как известно, не имели ясного понятия о классической мифологии и довольно неразборчиво применяли ее названия к божествам других народов; Адам Бременский, вероятно, приложил его к волынскому богу, потому что имел в виду его отношение к морю. Все это, разумеется, только предположения; но во всяком случае, мы можем утверждать, что бог арконский и поморский был один и тот же, и что число голов у его истуканов зависело лишь от того, какую сторону его деятельности и власти народ хотел представить в наружном образе.
Убедившись в этом тождестве, мы вправе искать в поморском боге еще одно свойство, которое ясно выказывается в ранском Святовите, именно владычества над обилием и скудостью земных плодов. В поморском городе Волегоще, так рассказывает житие Оттона, жрец, который служил тамошнему кумиру (имя божества не упоминается), вздумал напугать народ перед приездом христианских проповедников, оделся в свое священное белое облачение и на рассвете, спрятавшись в кустарнике, стал стращать поселянина, шедшего в город на рынок. "Стой, человек, и внемли моему слову! — сказал он ему. — Я бог твой, я тот, который облекает поля травою и леса листвою; плоды земли и древес, и стад, и все, что служит человеку, все в моей власти: даю поклонникам моим, отымаю у противников моих. Скажи народу в Волегоще не принимать чужого бога". Не тот ли самый это Святовит, в чьей руке урожай и голод земли, которого чтил в Арконе народ славянский? О другом боге, имевшем такое значение, мы не знаем у балтийских славян.
LXVIII. Святовит как сын неба, Сварожич. — Объяснение имени Святовит
Подобно Арконе у ран, Радигощ в земле лютичей (у ветви ратарян) был общей для балтийских славян святыней. Вот что говорит Титмар о богах, которым здесь поклонялись: "Внутри (великолепного храма радигощского) стоят рукотворные боги; на каждом нарезано его имя; они свирепым образом облечены в шлемы и латы. Первый из них называется Сварожичем: все язычники чтут его и поклоняются ему более прочих богов. Знамена этих богов не иначе выносятся из храма, как для похода, и то только пешими. Для тщательного их хранения поставлены народом особые жрецы, которые, когда народ соберется в храм жертвовать кумирам или умилостивлять их гнев, одни имеют право сидеть, а прочие стоят; жрецы поочередно, бормоча что-то про себя, с трепетом раскапывают пальцем землю (замечательное сходство с гаданием ранских женщин) чтобы по встречающимся приметам узнавать неизвестное. Закончив гадание и покрыв разрытое место свежим дерном, они выводят коня, отличающегося особенно великим ростом и почитаемого у них священным, и с благоговением и молитвою заставляют его переступать через сложенные накрест острия двух воткнутых в землю копий; этим как бы вдохновенным от божества конем перегадывают они то, что найдено было прежним гаданием, и если выйдет одно и то же, то исполняют задуманное дело; в противном случае огорченный народ отказывается от своего предприятия".
В этом сказании, первом по времени обстоятельном известии о мифологии балтийских славян, очевидно, много запутанного и темного. Титмар писал о Радигоще понаслышке. Радигощские жрецы не могли, например, как он говорит, быть поставлены лишь для хранения священных знамен; нет сомнения, что они служили богам вообще; выражение "когда народ соберется в храм жертвовать кумирам или умилостивить их гнев", также неточно, ибо, как известно, язычник приносил жертвы богам именно для того, чтобы их умилостивить; не менее неопределенно изображение гадания и т. д. Но ясно и непреложно свидетельство Титмара, что первый между богами радигощан, одетыми в воинские доспехи, был Сварожич, более прочих богов чтимый всеми язычниками (т. е. балтийскими славянами). Стало быть, и у лютичей, как на Поморье, мы находим бога по имени несходного, но по значению тождественного со Святовитом; ибо то, что Титмар говорит о Сварожиче, как о первом, всеобщем боге славянском, именно относится к Святовиту, по достоверному свидетельству Гельмольда. А равно почитание священного коня и предугадывание будущего по тому, как этот конь перешагнет через сложенные копья, не доказательство ли, что и в Радигоще, как в Арконе и Щетине, поклонялись одинаково тому же богу наезднику и воителю? И здесь опять, как в Щетине, настоящее имя божества до нас не дошло. Триглав, мы видели, есть прозвище идола; Сварожич выражает лишь то, что верховный бог ратарян был сын Сварога, но, очевидно, кроме отчества, он должен был иметь новое собственное имя. О Свароге, отце лютицкого бога, говорит Ипатьевская летопись: "бысть по потопе и по разделеньи язык, поча царьствовати (в Египте) первое Местром от рода Хамова, по нем Еремия, по нем Феоста, иже Соварога нарекоша Егуптяне… Тъи же Феоста закон устави женам за един муж посягати и ходити говеющи, а иже прелюбы деющи казнити повелеваше, сего ради прозваша и Бог Сварог… Феост… встави единому мужу едину жену имети, а жене за един муж посягати: аще ли кто переступит, да ввергнуть и в пещь огнену. Сего ради прозваша и Сварогом и блажиша и Егуптяне. И по сем царствова сын его, именем Солнце, его же наричють Дажьбог… Солнце царь сын Сварогов, еже есть Дажьбог… не хотя отца своего закона разсыпати Сварожа" и проч. Итак, русский летописец, заменяя славянскими греческие названия первых, обоготворенных, царей египетских Гефеста (Ифест, Вулкан) и Гелиоса (Солнце), отождествляет Сварога с древнейшим из них, отцом Солнца, он ясно называет Солнце, как под собственным именем, так и под мифологическим прозвищем Дажьбога, сыном Сварога; другое древнее русское сказание говорит также, по поводу языческих обрядов, хранившихся в народе: "И огневи молятся, зовут его Сварожицем". Что другое могло быть отцом Солнца и Огня, как Небо? И это тем более верно, что то же самое слово, сварга, существует и в санскритском языке, именно в значении неба.
Итак, Сварогом славяне называли боготворимое Небо (Бог Сварог, говорит Ипатьевская летопись), Небо, которое они и признавали высшим божеством, творцом всего, прародителем всех богов. От Неба рожден был и Святовит, по известному верованию балтийских славян, и хотя Святовит почитался могущественнейшим из богов, однако подчинен был Богу Небесному и от него получил свою власть; в таком смысле, как главный бог мира после Бога Небесного, Сварога, Святовит должен был, естественно, представляться славянам сыном его по преимуществу и по преимуществу имел право на название Сварожича. Потому-то мы не сомневаемся принять лютицкого Сварожича, которого Титмар именует верховным богом всех балтийских славян, и ранского Святовита, о котором то же самое говорит Гельмольд, за одно и то же божество.
В смысле Сварожича, т. е. сына Неба, понятно становится само значение имени Святовит. Первая часть ясна; вторая, конечно, не может быть объяснена словом вид, как бы Святовид: у божества, какое бы оно ни было, не вид святой, а сама сущность; притом же чтение Святовит утверждается всеми без исключения источниками. Свидетельство старинного памятника наводит на другую мысль. Житие св. Беннона, составленное, правда, в довольно позднее время, но по древним свидетельствам и в земле еще полуславянской (Мейсенской), рассказывая, по Гельмольду, о поклонении славян Святовиту, прибавляет следующее, необыкновенно для нас важное, толкование: "Сванте значит на Славянском языке святой, а вит переводится словом свет". Что это производство не выдумано составителем Беннонова житья, доказывает этимология: в самом деле, санскритский язык имеет это же самое слово, вити, именно в смысле свет, и одно из славянских наречий, чешское, сохранило доселе выражение витице, свеча, происшедшее, быть может, от того же корня.
Стало быть, имя верховного бога балтийских славян значит святой свет, или, вернее, святой светлый[67].
LXIX. Общее значение Святовита. — Его отличие от Перуна и от Одина. Дуализм в мифологии балтийских славян: Святовит-Белбог и Чернобог
В этом слове есть важный смысл: оно показывает, как понимали балтийские славяне свое верховное божество, средоточие всей их мифологии. Святовит достиг, можно сказать, крайнего предела духовности, совместной с языческим представлением о божестве: имя его выражает с одной стороны чисто духовное свойство, святость, с другой — признак, взятый из вещественной природы, но именно то, что есть в ней наименее вещественного, свет. Еще большая духовность божества была народу языческому недоступна: за пределом, на котором стоял Святовит, язычник[68] не мог себе представить чистого, бестелесного духа; в его мысли, отсутствие вещественности почти уже сливалось с отсутствием бытия, невещественное было для него подобно несуществующему. Так, для балтийских славян образ Святовита не составлял полного, высшего выражения идеи Бога, у них жила идея Бога, как бесплотного Духа; но как понимали они Бога бесплотного? Их понятие о нем было почти то же, что отрицание его действительного бытия; Бог бесплотный не был для них существо живое и действующее, он покоился, и покой этот представляли они себе чем-то подобным смерти.
Своей относительной духовностью Святовит и отличается существенно от богов древней славянской мифологии (так можно назвать языческое поклонение всех славянских народов, за исключением балтийских, то поклонение, которое состояло в первобытном обожании сил природы), а равно от богов германских. Как правитель мира, Святовит соответствует славянскому Перуну; но Перун был бог вполне вещественный: подобно Зевсу и Юпитеру, он владел не благотворным светом, а разрушительной молнией; замечательно, что вообще молния не почиталась у балтийских славян, как у прочих язычников, принадлежностью божества, или, по крайней мере, не составляла такой принадлежности, которая обратила бы на себя внимание современных писателей: писатели эти, особенно же начитанный в Виргилии и других древних поэтах Саксон Грамматик, не пропустили бы в изображении богов балтийско-славянских черты столь видной и столь сходной с классическим образом Юпитера. Мы найдем в одном уголке славянского Поморья остаток поклонения Перуну, но не увидим в этом Перуне прежнего верховного бога славян, бога молнии. Такая особенность мифологии балтийских славян зависела, безусловно, от большей духовности их взгляда на божество. С другой стороны, Святовит, как Сварожич, сын Неба и бог света, сходился с солнцем (Дажьбогом или Хорсом) и огнем, которые обожались славянами и были также Сварожичи, дети Неба. Но, не говоря о том, что Святовит имел значение гораздо более обширное, потому что ему принадлежал весь мир, а не только солнце и огонь, он существенно отличался от них тем же характером духовности, которая отличала его от Перуна: Святовит был существом, отрешенным от стихий природы, а в Сварожичах, Солнце и Огне, именно эти стихии обоготворялись древними славянами.
Из всех божеств наиболее близок к Святовиту Один или Водан, верховный бог германской мифологии, которого Гримм определяет следующими словами: "Это божество есть всепроникающая, творящая и образующая сила; оно дает людям и всем существам вид и красоту, от него исходит искусство певцов, оно правит войною и уделяет победу, и оно также располагает плодородием земли и всеми вообще благами и дарами".
Во многом, таким образом, Один (Водан) близок к Святовиту; особенно же совместная власть над войной и плодами земли обличает сходство в их природе. При том Один, так же, как Святовит, был наездником и, как он, ездил на белом коне (впрочем, он катался и на колеснице). Быть может, исконное общение между германцами и балтийскими славянами имело некоторое влияние на это сходство: замечательно, что Один (Водан) наиболее почитался именно тем германским племенем, которое жило подле славян, саксами. Но прямого заимствования не могло быть ни с той, ни с другой стороны, потому что в самой сущности представления об Одине и Святовите, при всем сходстве присвоенной им деятельности, было совершенное различие. По германским мифам Один произошел вот каким образом.
В первоначальной пустоте (эта пустота представлялась огромной пропастью или зиянием), среди которой стоял лишь колодец, от действия стихий холода и тепла на потоки, выливавшиеся из колодца, родился великан Имир и потом корова Аудумбла; корова стала лизать соленые скалы льда, и показались сперва волосы человека, на другой день вышла человеческая голова, на третий день явился весь человек, Бури: у Бури родился сын Борр, у Борра Один и два других сына. Один с братьями убили великана Имира и из его тела создали небо и землю, а потом из двух деревьев сотворили мужа и жену. Стало быть, несмотря на то, что Один у германцев почитался высшим божеством, никому не подчиненным (все его предки исчезли), происхождение ему приписывалось, однако, вовсе не божественное: он был лишь внук того первого человекообразного существа, которое явилось из массы хаотического льда. И сам он имел не только внешний образ человека, но и свойства в полном смысле человеческие: одноглазый старик в просторном плаще и широкополой шляпе, глядящий в окно на восток, он как-то вовсе не казался божеством, а скорее похож был на старого витязя, которому воздавались божественные почести; у скандинавов же он совершенно потерял, как известно, божественный характер и превратился в вождя народа асов, который во времена глубокой древности перешел из восточных земель в Скандинавию.
Святовит, правда, также представлялся, подобно Одину и почти всем языческим богам, в человекообразных кумирах; но между ними было то глубокое различие, что Один являлся человеком во всем своем существе, а Святовит, при наружном образе человека, вполне сохранял характер божества (разумеется, в языческом смысле): потому он казался существом несравненно высшим, чем Один, хотя занимал в мире не первое место, как Один, а второе. Его происхождение было гораздо достойнее божества, нежели Одиново: он рожден был Небом, первоначальным бытием, Творцом всего мира. В своей божественной силе и благости он стоял над человеком в недосягаемой высоте, как свободная стихия света, которая была ему по преимуществу присвоена и которая столь многим народам являлась символом божества: в Одине и этой светлой стороны не было.
Итак, следует признать Святовита существом самобытно созданным балтийскими славянами. Но какой же был общий смысл этого бога, который является у них с таким обширным и разнообразным значением? Сын Неба, Сварожич, бог света, он управляет миром; воинственный наездник, он сражается с врагами своей святыни; мирный властитель, располагает плодами земли; любя людей, своих поклонников, он дарует им обилие жатвы и победу на суше и на море, он, значит, — и вот его сущность, — бог благодетель людей, бог света и добра.
В таком смысле Святовит был тесно связан в религии балтийских славян с тем страшным вопросом, который искони и везде предстоял уму человеческому, на который всячески отвечали разные религии и философии, и который одно христианство разрешило, с вопросом о начале зла и отношении его к благости и всемогуществу Божиим. И балтийские славяне старались по-своему решить его. Видя в природе смену света и тьмы, в делах человеческих смешение добра и зла, они представили себе зло началом коренным и признанным в мире, хотя, может быть, не равноправным добру, но тем не менее божественным, имевшим своего представителя в Чернобоге. Таким образом, в их религии явился дуализм, который делает ее с виду похожей на веру древних персов. Но учение Зороастра было, собственно, не религия, а философская система, принятая за народную веру; оно имеет характер отрицания прежнего богопоклонения, которое сохранилось в Индии (почему индийские боги превратились в представлении персов в существа демонические), и, вероятно, поводом к этому противодействию и отрицанию был именно вопрос об отношении добра и зла, на который нет в древнем индийском язычестве решительного ответа; по крайней мере, этот вопрос поставлен во главу Зороастровой системы, зло признано в мире равносильным и современным добру, и эта основная мысль проведена с исключительностью наперед построенной теории, так что в религии Зенд-Авесты нет ничего, кроме борьбы двух отвлеченных, но представленных вещественно, начал, "Господа премудрого" и "Злого мыслителя".
Мифология балтийских славян, напротив, образовалась, очевидно, не теоретически, взамен другого, изгнанного верования, а естественным развитием, и дала вопросу о добре и зле важное, конечно, но не исключительное значение; не было введено того систематического равновесия, какое эти начала получили у персов. Добро по-прежнему преобладало в божествах балтийских славян и пронизывало всю их религию; небесный Бог (творец мира, в этом понятии заключается идея благости), Святовит, Жива, Радигость, Яровит, Перун, все это были боги добрые. Понятие зла вкралось, можно сказать, эмпирически: не находя в своем представлении о добрых божествах разрешения вопроса о зле в мире и признав существование зла как особого божественного начала, балтийские славяне не воссоздали на этом основании, как древние персы, всей своей религии, и только прибавили божество зла к сонму своих богов. Этим-то объясняется странное положение Чернобога в их мифологии. С одной стороны, он стоит один против целой семьи добрых божеств и не имеет ни высоты небесного Творца, ни власти Святовита, а с другой — он не второстепенное существо, как во многих религиях, не демон, а божество в полном смысле. В одной только мифологии мы находим существо, схожее с Чернобогом, именно Пикула пруссов и литвы (по-литовски Пикулас, по древне-прусски Пикулос, значит, собственно, гневный). Он был один из трех первостепенных богов литовского племени, и при Перкуне, могущественном громовержце, властителе мира, при Потримпе, боге благом по преимуществу, жизнедавце, дарователе победы и земных плодов, и всех второстепенных божествах, покровителях человека, один представлял собою злое начало[69]. Перкун бог чисто стихийный, и этим вполне отличается от верховного, небесного Бога балтийских славян; но в двух других главных прусско-литовских божествах сходство со Святовитом и Чернобогом замечательное. Нельзя предполагать тут никакого заимствования ни с литовской стороны, ни со славянской; но было, очевидно, аналогичное развитие религиозных воззрений. Не происходило ли в одно время, под влиянием умственного движения, возбужденного на Балтийском поморье борьбой с германскими и скандинавскими дружинами и освобождением от них, образование мифологии и у славян, и у пруссов? Не было ли общения мысли? Не было ли и союза действительного, как в XIII в., как вновь дружина германская, дружина крестоносцев, нагрянула на пруссов, и пруссы поставили себе вождем славянского князя, храброго Святополка поморского? Быть может, когда-нибудь предположения наши будут подтверждены наукой.
Хотя Чернобогу, без сомнения, противополагался, как мы сказали, весь сонм добрых богов, однако, вероятно, что между этими добрыми богами был один, по преимуществу олицетворяемый в себе добро в противность началу зла. Имя его было бы, естественно, Белбог, оно, правда, у балтийских славян нигде не упоминается, но сохранилось в некоторых местных названиях: Белбог[70] на Поморье и две горы, Чернобог и Белбог, в земле лужицких сербов, близ Будишина, и встречается в древнейшем чешском словаре, Mater Ferborum. В сущности, однако, Белбог не мог не совпадать со Святовитом, потому что Святовит является представителем и властелином именно того, что есть в мире противоположного Чернобогу, света и добра. Если бы Белбог был отдельным божеством, воплощением добра и противоположность злу, вроде персидского Оромазда, то он бы имел, конечно, в уважении и обожании балтийских славян, если не первое, то одно из первых мест, и писатели, которые так много говорят о Святовите, не могли бы о нем не упомянуть хоть вскользь. Мы предполагаем, что Белбог действительно существовал у балтийских славян (аналогия Чернобога и приведенные местности на это указывают), но не отделялся от настоящего Бога света и добра, от Святовита, ни в мифологии, ни в поклонении, так что именно Святовит, как представитель света и добра и противник темного и злого начала, величаем был Белбогом; таким образом, название Белбога, по нашему мнению, есть эпитет Святовита.
Кто обращал внимание на разные мифологии, тот знает, как сильно господствовал у всех языческих народов обычай придавать важнейшим божествам множество эпитетов, которые потом принимались нередко за названия отдельных богов, а эпитет Белбога тем более близок и свойствен Святовиту, богу святому-светлому, что белое и светлое представлялись в старину (и теперь еще, у многих народов) понятиями самыми сходными: свет русским народом называется белым, в санскритском же языке света значит белый, а б'ала (бел) значит свет[71].
На безразличие Святовита и Белбога, по-видимому, указывает сам Гельмольд в своем свидетельстве об обожании балтийскими славянами злого начала. "У Славян, пишет он, господствует удивительное заблуждение: в своих пирах и попойках, они обносят кругом чашу и над нею говорят слова, не скажу благословения, а скорее проклятия, поминая богов доброго и злого; они признают, что все благое происходит от доброго бога, все дурное от злого, а потому и называют на своем языке злого бога Диаболом[72] или Чернобогом, т. е. черным богом. Между многообразными же славянскими божествами преобладает Святовит, бог земли Ранской и проч. В этом известии, быть может, как полагают некоторые ученые, Гельмольд и забыл упомянуть о Белбоге, имя которого можно было бы ожидать подле Чернобога; но такая невнимательность нам кажется невероятной, и мы скорее думаем, что Гельмольд не выставил Белбога потому, что не видел в нем отдельного божества, а нарочно от Чернобога перешел прямо к Святовиту, как к существу противоположному.
Из слов Гельмольда можно заключить также, что балтийские славяне, как сказано, дали Чернобогу в своей мифологии почетное место: его значение было совершенно независимое относительно доброго божества, и он призывался людьми с таким же уважением, как его противник. Но как они с этим значением Чернобога могли согласовать понятие о Божией благости и Божием всемогуществе? Не допуская в вопросе о существовании зла в мире ни персидской системы равенства добра и зла, ни объяснения ветхозаветного и христианского, что зло есть отклонение от Божия устроения, произведенное свободной волей сотворенного духа, каким образом они его решили? Они пришли к самому странному, но с их точки зрения совершенно последовательному и необходимому заключению. Главный их бог, управлявший мирозданием, небом, землей и преисподней, был всемогущ и благ; но все-таки зло присутствовало в его владении, все-таки Чернобог господствовал: как же было примирить всемогущество и благость мироправителя с существованием зла, как божественного начала? Балтийские славяне сказали себе, что добрый бог не допускает зла и не признает его, но как оно существует, то он его не видит и не говорит о нем. В Щетине идол Триглава, изображавший, как было показано, Святовита, имел на глазах и на устах золотые повязки, и по толкованию жрецов, эти повязки именно означали, что их верховный бог не хочет видеть грехов людских, что он молчит о них и как бы о них не ведает.
Нельзя не признать, что эта попытка примирить благость Божию с присутствием зла в мире есть явление замечательное в истории человеческой мысли.
Впрочем, верования балтийских славян о происхождении Чернобога, об отношении его к Творцу мира и окончательной его судьбе совершенно неизвестны; мы не знаем также, стоял ли он совершенно одиноким в их мифологии или имел около себя каких-нибудь второстепенных демонов.
LXX. Жива. — Радигость. — Яровит
Эти три божества, Небесный Бог, творец мира, сын его Святовит, мироправитель, и Чернобог, составляли основу мифологии балтийских славян. Остальные божества менее значительны. Важнейшая между ними была, без сомнения, богиня Жива. Но о ней мы почти ничего не знаем. Гельмольд говорит, что ей по преимуществу поклонялись полабцы, описание же ее Марескалком Турием, компилятором XV века, не может быть принято за надежное свидетельство и, кроме того, не заключает в себе никакого сведения: он говорит только, что ее чтили в Ратиборе (городе полабцев) весельем и невоздержанием, и что идол ее украшен был золотом, серебром и цветами на груди[73]. Но самое имя богини указывает на ее значение: то была богиня жизни; такому существу, конечно, принадлежало в мифологии одно из первых мест. В древнем чешском словаре начала ХIII в., Mater Verborum, она сравнивается с Церерой, богиней плодородия, и называется богиней хлеба, а в другой глоссе толкуется словом богиня вообще. Внутренняя вероятность этих объяснений и связь приведенного памятника с мифологией балтийских славян[74] дают право, мы полагаем, присвоить подобный смысл балтийской Живе; особенно важным кажется нам из этих толкований обширнейшее, т. е. что Жива богиня вообще: в самом деле, она единственная богиня, о которой у балтийских славян упоминается, за исключением, может быть, совершенно неопределенного существа Подаги, и поэтому мы считаем вероятным, что она была в их мифологии вообще олицетворением женской природы, которая боготворилась как даровательница жизни. Святовита Саксон Грамматик представляет нам также богом плодородия: быть может, что Жива была именно соответствующим ему женским существом. По свидетельству Титмара, лютичи также чтили какую-то богиню (имени ее он не записал), и, отправляясь в поход, несли впереди знамена, на которых было ее изображение[75]. Если Жива имела то обширное значение, какое мы в ней предполагаем, то она была именно эта лютицкая богиня, охранявшая народ на войне.
Соединенные в Святовите свойства благого бога плододавца и победоносца являются раздельно в младших богах, Радигосте и Яровите: первый был бог мирный, второй — воинственный.
О Радигосте мы знаем весьма мало. Центр его поклонения находился в Радигоще, городе лютицкой ветви ратарян, о котором мы уже упоминали, и самое имя которого показывает, что он был посвящен Радигосту. В Радигоще, по известному нам свидетельству Титмара, первый бог был Сварожич, т. е. Святовит; Адам Бременский[76], напротив, называет там главного бога Радигостем. Противоречие это объясняется тем, что Титмар означил божество, которое действительно было у балтийских славян первым и главным, а бременский каноник обратил внимание лишь на того бога, которому храм в Радигоще был в особенности посвящен. В описаниях Титмара и Адама между Святовитом-Сварожичем и Радигостем заметна даже наружная разница: первый носил суровое облачение воина; второй украшен был золотом и имел ложе, покрытое багряницею. В этом видна мирная природа Радигоста, которую необходимо признать уже по его названию, указывающему на радушие и гостеприимство; и то же свойство Радигоста, кажется, имел в виду чешский толкователь латинской Mater Verborum, отождествляя его с Меркурием, богом мирных трудов и торговли.
Толкователь этот именует тут же Радигоста внуком Кръта. Что это такое за Крът, неизвестно. По неимению лучшего толкования, позволим себе догадку: не предположить ли в небывалом слове Kirtow описку и читать: radihost wnukk Kirsow, т. е. Кръсов; в таком случае Радигост был бы внуком известного у русских славян бога Солнца, Хръса или Хорса[77], место которого у балтийских славян заступил Святовит.
Богом воинственным по преимуществу, славянским Марсом, был Яровит. Судя по имени, можно предполагать, что символом его был свет или солнце, как начало жгущее, истребительное, ярое. Ему поклонялись, как богу войны, в Волегоще, где один из храмов был посвящен ему. В этом храме висел на стене щит Яровита, чрезвычайной величины, искусной работы, покрытый золотыми пластинками; он почитался такой святыней, что когда висел в храме, никто не смел до него дотронуться, и только в военное время волегощане снимали его со стены и несли перед войском, уверенные в победе под его покровом. Яровиту поклонялись также гаволяне, в Гавельберге, и чествовали его праздником, в который носились по городу разные знамена.
LXXI. Частные, местные божества балтийских славян. — Боги коревицкие и др. — Священное копье волынское
Таковы были божества, составлявшие, можно сказать, общую мифологическую систему балтийских славян, признаваемые одинаково всеми их ветвями[78]. Но кроме них существовали еще божества частные, которым поклонялись только отдельные племена, отдельные волости (жупы) в городах своих, даже отдельные семьи, как их называет Саксон Грамматик, противопоставляя их божествам общенародным. Мы уже прежде приводили многозначительные слова Титмара, что "сколько у Балтийских Славян волостей, столько имеется у них храмов и столько обожается язычниками особых бесовских истуканов".
Число волостей или жуп у балтийских славян было, мы знаем, большое, и каждое из этих маленьких обществ почитало необходимым иметь свой собственный храм и кумир, чтобы ознаменовать и как бы освятить свое самостоятельное существование. Нельзя поэтому считать преувеличенными известия современников о невероятном множестве языческих кумиров у балтийских славян и, например, отвергать показание бранденбургского епископа Герберта, который в грамоте 1114 г. объявляет, что он "для спасения своей души и всех Христиан, и в надежде распространения церкви, преследуя языческие обряды … вместе с немногими спутниками своими и с монахом Адалбером, истребил, насколько мог, многие, бесчисленные идолы", именно, как явствует из сей грамоты, в волости морачан, между Лабой и Гаволой. Нет никакого сомнения, что в этом множестве храмов и кумиров значительное число посвящено было тем главным, общепризнаваемым богам, которые занимали первое место в мифологии балтийских славян: вспомним, как распространено было поклонение Святовиту под разными именами, вспомним и свидетельство о том Саксона Грамматика (где он говорит, что у этого божества, кроме Арконы, были храмы во многих местах). Но строгого единства веры и богослужения не могло быть у народа языческого, и в особенности мифология человекообразная, какая господствовала у балтийских славян, допускала, или, лучше сказать, вызывала величайшее их разнообразие. Таким образом, тот самый писатель, который передал нам сведения о всеобщем на славянском Поморье признании Небесного Бога и всеобщем поклонении Святовиту, Гельмольд, говорит, однако, следующее: "у Славян идолопоклонство многоразличное, и не все они согласуются в одном и том же виде суеверия. У одних божества стоят в капищах, представляясь в вымышленных изображениях истуканов, например, Плунский идол, по имени Подага; другие обитают в лесах или рощах, как Перун, бог Старогардский, и эти не имеют видимых изображений". В этих словах ясно высказано также, что частные божества балтийских славян были двоякого рода: одним присваивались определенные человеческие черты, и они представлялись в идолах, принадлежали, стало быть, ко времени отдельного у балтийских славян мифологического развития; другие были божества безличные, стихийные, точно такие, каким все славянские народы поклонялись первоначально.
Особенно замечательны и более других известны частные божества ранского племени. Как святыня Арконская предназначена была для общего всем балтийским славянам поклонения Святовиту, так другая священная крепость ранского народа принадлежала исключительно его собственным, частным богам. Кореница (у Саксона Karentia, у исландцев Gards, теперь Garz) находилась в южном углу острова Раны; со всех сторон окружали ее трясины и болота, и одна только тропинка, вязкая и опасная, по которой шли, точно вброд, вела к городу; кто с нее хоть немного сбивался в сторону, проваливался в глубокую топь. Пройдя тропинку, попадали на дорогу, которая была проложена между болотом и валом, окружавшим город, и выходила к единственным в валу воротам. В Коренице, как и в Арконе, не было постоянного населения; она предлагала, мы знаем, народу убежище в случае неприятельского нашествия, а в мирное время привлекала лишь поклонников святыни. Этот город, по словам датского историка, "красовался зданиями трех великолепных храмов, отличавшихся блеском превосходного искусства. Кореницким храмам, продолжает Саксон Грамматик, почти столько же уважения снискали частные боги, которым здесь поклонялись, сколько уважения доставило Арконе почитание божества общественного".
Послушаем далее, как он описывает памятники кореницкого идолослужения: "Главное капище окружено было со всех сторон сенями, но стен не было; капище и сени закрыты были завесами из багряницы, крыша лежала на одних столбах… Внутри стоял дубовый истукан, который назывался Руевитом, страшно безобразный, потому что ласточки, прилепив свои гнезда к чертам его лица, покрыли грудь его калом: божество достойное, чтобы его изображение так омерзительно осквернено было птицами. Голова его имела семь человеческих лиц, которые все находились под одним черепом. Столько же настоящих мечей с ножнами, привешенных к одному поясу, прикреплено было искусством ваятеля к бедрам истукана. Восьмой он держал обнаженным в правой руке; меч был крепко прибит к кулаку железным гвоздем, и нельзя было его вынуть, не отбив руки… Толщиною истукан превосходил размеры человеческого тела, высота его была такая, что Абсалон (архиепископ, предводитель датского войска, человек весьма большого роста), стоя на цыпочках, едва мог дотронуться подбородка его секирою, которую носил в руке. Это божество, по значению сходное с Марсом, почиталось властителем войны. Ничего в этом истукане не представлялось приятным для глаза; очертания шершавой резьбы были отвратительно безобразны… Вблизи находился другой храм, посвященный Поревиту; он был о 5 головах, но не носил оружия… Третий храм принадлежал Поренуцию: этот истукан имел 4 лица; пятое было у него на груди, и он левой рукой касался его лба, а правой подбородка".
Только одну важную вещь сказал нам Саксон о кореницкой святыне: что она принадлежала исключительно частному поклонению ранского племени, и что ране так строго отделяли своих племенных богов от богов общенародных, что не хотели даже помещать их в одной ограде. Но о собственном значении кореницких кумиров почти ничего нельзя заключить из Саксонова описания. Дела не уясняет и древняя исландская повесть о подвигах датских королей, которая также упоминает о них. Истукан Руевита (Ринвита по саге о Книтлингах), как видно, был чрезвычайно древний, сделанный, когда искусство резьбы находилось на Ране в самом грубом состоянии, и, в сравнении с ним, кумир арконский предполагает большое художественное усовершенствование. Название этого божества, по-видимому, указывает на бога, по преимуществу принадлежащего Руе, ранам: Руевит, Рановит. Саксон Грамматик изображает его богом войны, но отношение его к другим воинственным божествам балтийских славян, к Святовиту и Яровиту, совершенно неизвестно. Еще менее можем сказать о двух других божествах ранских, мирном боге Поревите и четырехглавом Поренуции; только в имени последнего, мы полагаем, есть несомненная ошибка Саксона или переписчика: нет, кажется, возможности понять это имя иначе, как читая вместо Porenutius — Porunetius: тогда мы получим, по крайней мере, слово, звучащее и имеющее смысл по-славянски, Перунец; но о самом значении этого божества мы, разумеется, не в состоянии ничего заключить из рассказа датского историка.
Книтлинг сага, упоминая об этих божествах под именами, еще более искаженными (Rinvit, Turupid, Puruvit), и рассказывая, что в их капищах хранилось множество денег[79], золота и серебра, шелка, бумажных тканей красного цвета и тканей пурпуровых, шлемов, мечей, лат и всякого оружия, приводит еще два ранских божества: Рizammarr (Печимира?), чтимого в Ясмунде (восточном полуострове у Раны), и Черноглава или Чарноглова (Tiarnaglofi), с серебряным усом, победоносного бога, которого брали с собой в поход. Последнее наименование относится, кажется, подобно Триглаву, к наружному виду истукана, а не к самому божеству.
Частные божества других племен славянского Поморья еще менее известны, но их существование несомненно доказывается вышеприведенными свидетельствами Титмара и Гельмольда. Только по имени знаем мы плунское божество Подагу[80] и зверинское — Годрага (или, может быть, Гонодрага). Летописец Арнольд, продолжатель Гельмольда, сохранил любопытный намек на второстепенное значение последнего: зверинский (шверинский) епископ Берно (в конце XII в.), ревностный истребитель идолослужения, заставляя славян вместо языческой святыни чтить христианскую, велел им заменить в своем поклонении этого Годрага или Гонодрага одним из святых, именно св. Годегардом епископом. Мы действительно читаем в одной грамоте 1171 г.: "деревня святого Годегарда, что прежде называлась Goderac"[81].
В Волыне местную святыню составлял знаменитый, необыкновенной величины столб, на котором водружено было копье. Много столетий, верно, простояло оно в Волыне: насквозь проеденное ржавчиной, железо его, по словам Оттонова жития, не могло бы ни на что пригодиться. Волынцы почитали это копье чем-то божественным, говорили, что оно нетленно, что оно их святыня, защита их родины, знамение победы. К сожалению, нам неизвестно его настоящее значение, составляло ли оно какой-нибудь особенный священный памятник, или принадлежало одному из богов волынских. Средневековые монахи, вообразив по искаженному названию этого города, Юлин, что он основан был Юлием Цезарем, твердо верили и все единогласно писали, что столб с копьем был памятник, воздвигнутый римскому завоевателю, и что сам Юлий обожался волынцами[82].
LXXII. Остатки стихийного поклонения у балтийских славян. — Сожжение и погребение мертвых
С другой стороны, балтийскими славянами сохранялось еще во многих местах воспоминание о первоначальном славянском богослужении, в котором божества не отделялись от стихий природы. Более всего проявления этой древней религии сохранились у вагров, потому, быть может, что ваграм, отдаленным от Раны, средоточия балтийского язычества, и занятым постоянной борьбой с соседями, труднее было участвовать в религиозном развитии своих соплеменников. Как бы то ни было, вот что рассказывают о вагрской святыне: недалеко от Старого града находилась роща, единственная в том крае; в этой роще стояли, между вековыми деревьями, дубы, посвященные богу Вагрской земли, не имевшему никакого видимого образа; их окружала площадка, обнесенная крепко сбитым деревянным забором, в котором было двое ворот, украшенных отличными фронтонами. Вход за ограду был дозволен только жрецу и тем, кто приходил для жертвоприношения, а также убегавшим от кровной (родовой) мести; для последних это святилище было надежным приютом.
Совершенно переносит нас это описание, сделанное Гельмольдом в конце XII в., в древнейшую пору славянского язычества, к поклонению чешских воинов, воспетых в Краледворском памятнике, которые шли в лес, под деревьями кланяться и приносить жертвы богам невидимым. Как же назывался вагрский бог, обитавший в дубах? У Гельмольда мы читаем имя его двояко: Prone и Prove (Proven); в первом случае представляется искаженное немцем слово Перун, во втором — имя бога было бы Прав, право, что-то вроде литовского Prowе (т. е. право и божество права). Но последнее чтение, хотя и чаще попадающееся в тексте Гельмольда, мы считаем совершенно ложным. Не говоря уже о том, что на существование у славян бога Права (трудно сказать, как бы он назывался, Прав или Право) нет ни малейшего указания, — невозможно, чтобы такому божеству, представителю отвлеченной идеи, воздавалось язычниками поклонение в роще, под священными деревьями, без всякого видимого образа и атрибута: он имел бы непременно и капище, и идол, и все свойственные его значению принадлежности. Перун же был именно главный стихийный бог древней славянской религии; он не нуждался ни в храме, ни в идоле, и, как представителя вещественной силы природы, властвующей над человеком, его присутствие должно было по преимуществу ощущаться язычником в таинственной сени леса. Наконец, вот даже и палеографический довод: компилятор ХV в., Марескалк Турий, везде пишет Prono, Рronе в своих летописях, которые суть только парафразы Гельмольда; стало быть, в той древнейшей рукописи Гельмольда, которой он пользовался, так читалось имя вагрского бога. Подобным образом и брауншвейгский летописец XV же века, Бото, оставивший нам странное и, вероятно, им самим выдуманное описание идола, которым будто бы изображался этот бог в Старом граде, называет его не Prove, а Prono[83]. Появление формы Prove, т. е. Proue, вместо Prone, объясняется весьма легко сходством готических начертаний n и u (=v).
Других известий о поклонении балтийских славян Перуну мы не находим; но как имя Белбога сохранилось в одной местности на Поморье, так о Перуне гласит старинная крепостца и деревня близ Барта (напротив о. Раны, на твердой земле); крепостца и деревня эта в грамотах XIII в. называется именно Перун, Перон, Пирун[84], теперь дер. Прон; и такой переход в звуках этого имени не подтверждает ли нашего мнения о значении вагрского бога Прона как Перуна?
В староградском святилище Перуна мы видим замечательнейший у балтийских славян остаток древнего стихийного поклонения; но следы его существовали по всему славянскому Поморью. Главным предметом его, как кажется, были рощи и деревья. До конца XII в. сохранялись у бодричей в разных местах священные рощи, и Гельмольд говорит о почитании рощ, как о всеобщем у славян обычае, в земле Вагрской; кроме Перуновой рощи под Старым градом были и другие, которые тоже уважались язычниками как святыни[85]; лютицкий город Радигощ был окружен большим священным нетронутым лесом; в начале XI в., в пределах мерзебургского епископства, в южной части Стодорской земли или в земле лабских сербов, находился Святой бор: так называл его народ, и бор этот был чтим, по словам Титмара, как божество (вернее, кажется, было бы сказать; как жилище божества), и никогда испокон века неприкосновенность его не была нарушена; на маленьком острове Стреле (между Штральзундом и берегом Рюгена) ране чтили как святыню Буковую рощу (так, кажется, она и называлась)[86], в Щетине, близ кутин или священных храмин, стоял огромный, развесистый дуб, и под ним был прекрасный родник, который народ признавал жилищем божества и чтил с великим благоговением; недалеко от "матери городов Поморских" было другое священное дерево, необыкновенной красоты орешник, принадлежавший какому-то идолу.
Кроме того, и другие природные места почитались балтийскими славянами. Мы только что упомянули о священном роднике щетинском; есть указание на то, что жители Колобрега на Поморье поклонялись морю, как жилищу каких-то богов. Также чтились и камни. На юго-восточной оконечности Раны, у мыса Gohren (Горного) лежит в море огромный гранитный утес, который до сих пор называется Buskahm, т. е. божий камень. Многие местности на славянском Поморье назывались святыми и, без сомнения, в языческую пору действительно почитались такими, как нам известно о Святом боре; на о. Ране была Святая гора (Свантагора, деревня, теперь Swantow); маленький островок на восток от Раны назывался Святым островом (Сванты востров, теперь Ое, т. е. остров); устье Дивеновы называлось, кажется, Святым устьем, и здесь находилась, на острове Волыне, деревня, которая и теперь еще слывет Swantust; на полуострове, образующем юго-восточную оконечность Раны, мы находим урочище Swantegard: имя это, Сванты гард, т. е. Святой град, есть, очевидно, остаток древнего славянского язычества.
Вообще, славяне клялись, по свидетельству Гельмольда, деревьями, источниками и камнями, и, значит, почитали их священными. Только не видно у них следа древнего и столь важного у прочих славян и у литвы стихийного поклонения огню: не оттого ли, может быть, что именно начало света, солнца и, с тем вместе, конечно, огня, олицетворенное в Святовите, составило главное содержание человекообразной мифологии балтийских славян? Нельзя не заметить при этом, что балтийские славяне, которые в VIII в., как известно из свидетельства св. Бонифация, предавали мертвых сожжению, потом отбросили этот обряд, еще в языческую эпоху, ибо после Бонифация уже нет намека на существование у них такого обычая, который, конечно, не ускользнул бы от внимания Эйнгарда, Видукинда, Титмара, Гельмольда и других историков, близко знакомых с балтийскими славянами и охотно выставлявших то, что они находили у них противного христианским началам.
Искореняя между поморянами все несообразное с христианством, Оттон Бамбергский запрещал им "хоронить мертвых в лесах и на полях и складывать сучья у могил": о сожжении нет и помина. Мы даже, может быть, усомнились бы в справедливости показания Бонифация, если бы за него не говорило непреложное свидетельство урн с пеплом и обожженными костями, в большом числе выкапываемых по всей стране, где жили некогда балтийские славяне; разбросанные среди множества языческих гробниц и курганов с несожженными трупами[87], урны эти доказывают вместе с тем, что сожжение или погребение умерших не было на Балтийском поморье местным обычаем того или другого края, что одно последовало за другим, как особые фазисы в жизни этого края[88]. Быть может, что балтийские славяне ранее и предавали своих покойников огню, пока они обожали огонь в его непосредственном стихийном образе, и что этот обычай потом постепенно забывался, когда они, в своем развитии, удалились от древнего поклонения стихии. В таком случае мы отнесли бы и торжество антропоморфизма в их религии над старыми общеславянскими началами опять-таки к VIII или IX в., к тому именно времени, когда балтийские славяне выступают на поприще исторической деятельности. Но мы не смеем доверять таким шатким предположениям и не останавливаемся на этой мысли. Какие бы, впрочем, ни были причины, побудившие балтийских славян заменить сожжение трупов погребением, и что бы ни значил у них этот переход, все же он составляет одно из любопытных явлений их внутренней истории.
LXXIII. Отношение у балтийских славян стихийного поклонения к антропоморфической мифологии. — Многосложность и разнообразие их языческой религии
Мы сказали, что у балтийских славян не осталось никаких следов поклонения огню, но что они поклонялись еще в разных местах морю, источникам, камням, и, в особенности, священным рощам и деревьям. По всем краям славянского Поморья жила, таким образом, память о первоначальном обожествлении природы; но оно было низведено на степень частного поверья некоторых племен и местностей: даже вагры, которые остались ему более преданы, нежели все другие балтийские славяне, с древних времен посылали ежегодно в Аркону дань кумиру Святовита, признавая его высшим между богами, уже в Х в. имели в одном из городов своих литой из меди идол какого-то бога[89], а по известиям от XII в., имели в Плуне особый храм с истуканом Подаги. Старые верования славянские не были, мы видим, отвергнуты славянами балтийскими, но, сохраняя их, как древнюю основу своей религии, они к ним прибавили, надстроили, так сказать, над ними, свою собственную мифологическую систему, систему, окруженную целым сонмом частных богов и божков, племенных и семейных.
Трудно себе вообразить, до какой степени развилась у балтийских славян языческая вера, до какой степени умножилась ее святыня: в Арконе главный храм верховного бога Святовита; в Радигоще другой знаменитый храм Святовита и Радигоста; храмы во всех городах Поморья, в больших по нескольку: в Щетине, в Волыне, в Волегоще, в Гостькове; три храма племенных богов в Коренице; знаменитейший, по выражению Гельмольда, храм в земле кичан, храм в Плуне, в Малахове, в Ростоке[90], в Сгорельце, и это только те, которые поименно приводятся летописцами: а сколько раз говорят они вообще о капищах идолов, об истуканах, о языческих обрядах, без точного их обозначения, при этом еще рассеянные во множестве по всему Поморью от Старогарда до Щетина священные рощи и леса, священные деревья, священные источники, жилища божеств, и наконец, кроме стольких кумиров, общенародных и племенных, по всей земле балтийских славян маленькие идолы, которые почитались частной святыней отдельных семей или домов. Значение последних, хотя подробности о них неизвестны, весьма важное: они свидетельствуют, как глубоко проникла новая система человекообразной мифологии к балтийским славянам, даже в домашний быт. Вот что говорится в житии Оттона:
"Когда Юлинцы (волынцы) очистились словом веры и купелью крещения, и стоявшие на виду идолы, большие и малые, были сожигаемы, то некоторые безумцы утаивали маленькие статуи божков, украшенные золотом и серебром, и прятали их у себя"[91].
Противопоставляя эти маленькие идолы, которые можно было утаить, идолам большим и малым, стоявшим на виду, Эббон ясно дает понять, что первые были боги домашние. Их-то, очевидно, Гельмольд понимал под римским названием пенатов (которые им действительно соответствовали): он и отличает, у балтийских славян, троякого рода предметы поклонения: этих пенатов, т. е. домашних богов, священные рощи, т. е. местные святыни стихийных божеств, и идолы, изображения богов нравственных, очеловеченных. Пенатами и идолами, говорит он, переполнены были все города славянские; священными рощами и пенатами, повторяет он в другом месте теми же словами, переполнены были у славян земли и города, а кроме того они поклонялись еще главным божествам, каковы Перун, бог Старогардской страны, Жива, богиня полабцев, Радигост, бог земли бодричей; над всеми возвышался верховный бог Святовит, а над Святовитом, в бесконечном покое, царствовал Небесный Творец всего мира.
LXXIV. Общественное и политическое значение религии у балтийских славян. — Образование теократии. — Жрецы. — Религиозное развитие ран и святыня Арконская
Таким образом, балтийские славяне, осужденные обстоятельствами свершить свою историческую жизнь в язычестве, показали себя в своем кругу развития верными коренному свойству славянского племени: и у них вера составляла средоточие всей мысли, всех стремлений. Но сколь плодотворна была для других славянских народов, приобщившихся к христианству, эта глубокая преданность вере, столь пагубное действие имела она на языческое племя балтийских славян.
Народ выражает наибольшую преданность свою вере тем, что себя всего, всю жизнь свою ей подчиняет; но когда вера — внешняя, то и это подчинение является внешним: низведенное на землю, человекообразное божество признается за высшую мирскую власть, вера становится верховным гражданским учреждением. Действительная власть достается тогда жрецам, как вестникам и толкователям воли богов, и их ближайшим служителям; образуется правление теократическое, самое неподвижное и мертвое, самое враждебное живому пониманию божества, живой мысли, живому развитию; так образовалось оно у всех тех языческих народов, которые наиболее преданы были религиозному созерцанию, так оно явилось и у балтийских славян.
Другие славянские племена, как сказано, не имели особых жрецов. Конечно, там существовали волхвы и кудесники, люди, умевшие по гаданиям излагать волю богов, но они не пользовались, сколько видно, ни исключительным правом богослужения, ни общественной властью. У балтийских славян, напротив, являются жрецы с резко определенным значением и с великой властью в обществе[92]. Даже у вагров, стихийное поклонение, воздававшееся Перуну в Старогардском лесу, отличалось тем от стихийного поклонения прочих славян, что его совершал жрец, и этот жрец стоял во главе гражданского общества, как бы наряду с князем вагрского племени. Составляли ли жрецы у балтийских славян совершенно замкнутую касту, назначали ли они сами себе преемников, или достоинство их было доступно всякому по народному выбору, неизвестно, но то достоверно, — и это самое важное, существенное обстоятельство, — что жрецы здесь имели значение особого, строго отделенного от народа, сословия. Мы указали уже на соответствие этого явления с другим, также отличающим быт балтийских славян от коренного славянского быта, с развитием аристократии. У балтийских славян жрецы владели исключительным правом приносить богам жертвы и исполнять другие обряды языческого богослужения; они совершали в святилищах всенародные моления и те гадания, которыми узнавалась воля богов и которые руководствовали народными предприятиями[93]; они могли назначить общественные празднества для служения богам[94]; они пророчествовали и говорили народу от имени богов, объясняли ему их значение и природу; они, хранители храмов и святынь, одни могли вступать во внутреннее святилище кумира и садиться внутри храмовой ограды, одни прикасались к некоторым предметам особенного благоговения; они пользовались особенным почетом[95] и богатством, распоряжались и доходами с поместий, принадлежавших храмам, и обильными приношениями жертвователей[96], наконец, они отличались от народа и внешними знаками, например, белой одеждой, как в Волегоще, бородой и длинными волосами, как на Ране, где народ ходил бритым и коротко остриженным.
В богослужебном сословии существовала у балтийских славян иерархия: были храмовые прислужники, быть может, ученики, готовившиеся к жречеству, были жрецы высшие и низшие: так, Саксон Грамматик говорит, что в Арконе находился верховный жрец Святовита, и что ему были подчинены, в разных местах, другие храмы этого бога и жрецы, к ним приставленные; так и житие Оттона отличает в Щетине одного верховного жреца от других, низших, и, кажется, что верховный жрец был тот, который смотрел за кутиной главного кумира Триглава и за конем его[97]. Число жрецов было, по-видимому, соразмерно с числом храмов и особых кумиров. Житие Оттона говорит о четырех кутинах или священных зданиях в Щетине и о четырех жрецах, при них находившихся; напротив, в Арконе, где был всего один храм и один идол Святовита мы видим и одного только жреца, но жреца, власть которого превышала все то, до чего доходила теократия в других странах; подобным образом один был жрец при старогардской роще, посвященной тоже исключительно одному богу, но зато в Радигоще, где в одном храме соединено было несколько божеств, находилось несколько жрецов. Не ведет ли все это к заключению, что балтийские славяне для каждого божества, которому поклонялись в известном месте, назначали особого жреца?
Между всеми племенами Поморья, ранское племя по преимуществу предалось религиозной жизни: у ран, как выражается Гельмольд, наиболее сильно разгорелось пламя идолопоклонства, здесь-то, более чем у всех других балтийских славян, развилась общественная власть религии, развилась теократия. Для общественного поклонения ране отвели величественное место, Аркону, о которой не раз уже приходилось говорить. Вот как описывает ее положение очевидец, Саксон Грамматик. На северной оконечности Раны, на небольшом полуострове Витове, который с Раной связывается узеньким перешейком, стояла, вдавшись в море, высокая гора (сажен в 30 вышиною); с севера, востока и юга она заканчивалась обрывами, отвесными, как стены; до верха их, говорит Саксон, не долетела бы стрела, пущенная из метательного орудия, обрывы омывались морем. С западной стороны гора защищена была крепким валом. На этой-то горе стоял священный город: по своему положению неудобная ни для торговли (мы упоминали, что, по-видимому, особая торговая слобода возникла неподалеку, вне укреплений), ни для центра гражданской власти (которая, впрочем, была у ран весьма слаба), Аркона принадлежала богослужению. Она или стояла совершенно пустая, даже без всякой стражи, защищаемая только запором ворот и хранимая, по народному верованию, Святовитом, или же вдруг наполнялась, на время, огромным стечением народа, почти всем населением острова Раны и поклонниками со всего славянского Поморья. На площади, занимавшей середину города, находилась святыня, которая связывала балтийских славян в один народ, храм Святовита. Значение самого бога нам известно. Храм этот был деревянный, но, по словам Саксона, весьма изящно построенный. Он окружен был забором, который привлекал взгляд тщательно отделанными резными изображениями различных предметов, но раскрашенными грубо и неискусно. В заборе были одни только ворота. Само капище состояло из двух частей: снаружи ограждали его стены и покрывала красная кровля; внутренняя часть отделялась лишь четырьмя столбами и, вместо стен, прикрыта была завесами из богатых пурпурных ковров, еще блестящих, но столь ветхих, что нельзя было до них дотронуться: при малейшем прикосновении гнилая ткань разрушалась. С наружными стенами храма это внутреннее святилище, в котором и стоял истукан Святовита, соединялось только кровлей и несколькими поперечными балками. Кроме принадлежностей бога (седла, узды, меча и других, которых Саксон не перечисляет) арконский храм украшен был рогами разных животных, необыкновенными, говорит этот писатель, и удивительными не только по своей природе, но и по отделке.
Чрезвычайное благоговение питали славяне к этому храму; не легко решались они клясться им, и даже во время военной тревоги, даже когда неприятель осаждал Аркону, с великим тщанием берегли священную ограду от всякого осквернения. По свидетельству Саксона, даже властители соседних народов чествовали Святовита дарами; "между прочими, говорит он, Датский король Свен (христианин, в середине ХII в.), чтобы задобрить его (лучше сказать, чтобы задобрить ранского жреца и народ ранский), почтил его кубком превосходного изделия".
LXXV. Общественное значение арконской святыни в ранском народе
Общественное значение Арконы было огромное. Здесь было у балтийских славян место исключительного господства религии, и здесь-то проявились во всей полноте и с последними крайностями те начала, к которым должна была привести их сила религиозных стремлений, развившихся в среде языческого материализма. Народу, лишенному света христианства, отвергнутому всей христианской Европой, осужденному на духовное сиротство в язычестве, не будет поставлена в упрек грубая вещественность его религиозных понятий; среди этой тьмы беспристрастная мысль различит и оценит в балтийских славянах глубокое, беспредельное благоговение перед Божеством, и святыня арконская предстанет нам как одно из отрадных и прекрасных проявлений славянского духа.
Выше был уже описан способ, каким ране угадывали волю Святовита; от этой воли, выраженной священным конем Святовитовым, зависело всякое их общественное дело, по ее приговору объявлялась война и заключался мир, предпринималось или отлагалось морское плавание. Принадлежавшее Святовиту знамя, так называемая станица, была для ранского народа выше всех властей и учреждений. По словам Саксона Грамматика, ране, когда несли станицу перед собою, считали себя вправе касаться всего, божеского и человеческого; что бы им ни вздумалось, на все они покушались; разорить города, ниспровергнуть алтари, уничтожить всякие законы, разрушить и сжечь все дома на Ране могла бы станица; и до того, говорит датский историк, они предались этому суеверию, что небольшой кусок ткани превышал своей властью силу самого ранского царя.
При всей странности такого явления, оно понятно: присваивая божественную силу Святовита внешнему предмету, который был ему по преимуществу посвящен (это не редкий случай у языческих народов), ране тем самым делали этот предмет представителем той высшей гражданской власти, которой они думали почтить своего бога, и потому знамя Святовита было у них выше племенного государя, выше всех законов.
Но, собственно, земная власть, принадлежавшая Святовиту, находилась, разумеется, в руках жреца. Жрец был настоящим повелителем и властелином ранского племени. Свершитель гаданий, он объявлял народу волю Святовита. Несколько раз повторяет Гельмольд рассказ о власти ранского жреца, так она его поражала: "Жрец почитается у Ран более царя", говорит он; "сравнительно с жрецом, пишет он в другом месте, значение царя на Ране ничтожное: ибо жрец узнает и объявляет прорицательные ответы божества, толкует гадания; он зависит от гаданий, а царь и народ от него зависят". Власть жреца не изменялась ни войной, ни миром: на войне он определял гаданием, куда вести войско, в мирное время, когда представлялся какой-нибудь особенный случай, он же призывал царя и народ на сход, объявлял им волю богов, и те повиновались. У арконского храма были обширные поместья. Ему платилась подать, которую ране сами на себя наложили: каждый мужчина и каждая женщина вносили ежегодно по одной монете для устройства служения Святовиту, и эта подать называлась даром. Купцам, приезжавшим в Рану, не позволялось начинать торговли, прежде нежели они не пожертвовали Святовиту часть привезенных вещей, не иначе как что-нибудь весьма ценное: тогда только они могли выставить товары на рынок для продажи. Ловлю сельдей у своих берегов ране предоставляли всякому, но с тем условием, чтобы предварительно уплачена была Святовиту законом положенная подать. Еще одно замечательное известие сохранил нам Гельмольд; он говорит, что ране делали народы, которые им удавалось покорить, данниками своего храма. Третью часть военной добычи ране отдавали Святовиту; по другому же известию, все золото и серебро, приобретенное ими на войне, шло в казну арконского бога, а прочие вещи они между собою делили.
Вообще, драгоценные металлы не допускались у ран в обращение. Деньгами служили у них не меха, как у русских в старину, а полотна, и также медная монета[98]: золото и серебро, приобретенное на войне или иными путями, они либо употребляли для женщин на серьги и украшения, либо отдавали в казну Святовита. Наконец, дело неслыханное в языческом мире, ране, как бы предупреждая средневековое учреждение римско-католической Европы, введенное папами во время их величайшего могущества, ране установили религиозное воинство, которое исключительно служило храму Святовита: триста конных воителей принадлежало верховному богу ранскому; им был список, и содержала их, вероятно, Святовитова казна, а за то вся добыча, полученная ими и в военных походах, и в разбойнических набегах, отдавалась жрецу; часть ее он употреблял на разные принадлежности кумиров и на украшение храма, а часть прятал за крепкими замками, в сундуки, в которых, по словам Саксона Грамматика, кроме множества денег хранился великий запас драгоценных тканей, распадавшихся от ветхости.
LXXVI. Всенародное значение Арконы у балтийских славян: их общий религиозный союз
Возведенный в честь верховного бога всех балтийских славян, окруженный таким благоговением, одаренный столькими богатствами и такой огромной властью, арконский храм единогласно был признан главным святилищем славянского Поморья и стал центром славянского язычества. Его посещали паломники из всех стран Поморья для поклонения Святовиту, для жертвоприношений и гаданий; отовсюду доставлялись ему дары по обетам не только частных лиц, но и целых племен. Существовала, мы знаем, общая между балтийскими славянами вера, что арконский бог дает самые знаменитые победы, самые действительные прорицания, и за этими прорицаниями, по словам Гельмольда, приходили к нему из всех земель Славянских. Тот же летописец говорит, что весь славянский народ (т. е. на Балтийском поморье) питал к ранскому храму Святовита особенное благоговение, и подобное свидетельство о всеобщем почитании этого святилища передает нам также История Саксона Грамматика.
Каждое племя балтийских славян посылало арконскому богу ежегодную дань, как бы земному властителю. Даже в конце XII в. самое отдаленное от Раны племя, вагры, несмотря на то, что все силы и средства их были брошены на борьбу с Германией, не забывали отправлять дань к Святовиту. С этой данью были, несомненно, связаны жертвоприношения, которые также, по словам Гельмольда, ежегодно совершались в Арконе, от всех земель славянского Поморья, на их иждивении и в установленной мере.
Впоследствии, когда немцы стали страшным насилием вводить на Поморье христианскую веру, и война славян с ними превратилась в религиозную борьбу, понятно, что общественное поклонение Славянской земли в Арконе приняло характер протеста против исповедания, которое налагал на нее завоеватель. Таков был, очевидно, смысл кровавого обряда, которым сопровождалось это поклонение: ежегодно в Арконе приносился Святовиту в жертву христианин, выбранный по жребию, без сомнения, из пленных. Совершая эту жертву, жрец проповедовал народу, что кровь христианина более всего веселит богов.
Сами ране, хотя они по отдаленности своей не подвергались до середины XII в. особенной опасности от христианского оружия, должны были, однако же, как обладатели главенствующего языческого святилища, как ревностнейшие поклонники Святовита, еще более, чем все соплеменники их на Поморье, гореть ненавистью к вере, которая угрожала их кумирам: "Ненависть к христианскому имени и сила языческих суеверий преобладала в Ранском народе более, чем во всех прочих славянах", так говорит Гельмольд, и часто ненависть эта не довольствовалась ежегодной жертвой одного христианина и требовала еще других. Вот что рассказывает Гельмольд.
Однажды собралось у ранского берега для ловли сельдей великое множество рыбаков-христиан, и к ним приехал также священник Годескалк из Бардевика для совершения треб. Проведав об этом, жрец созвал сход и объявил ранскому царю и народу, что гнев богов над ними может быть умилостивлен только кровью иностранного священника, который дерзнул на их земле совершать обряды чужеземного поклонения. Язычники, как громом пораженные этой вестью, говорит Гельмольд, призвали рыбаков и велели выдать священника, чтобы принести его в жертву своему богу; встретив отказ, они даже соглашались дать за него 100 марк (серебра), а при вторичном отказе хотели было прибегнуть к силе и на другой день назначили бой; однако христиане ушли ночью со своими кораблями, уже нагруженными уловом, и спасли священника.
Общее уважение славянского Поморья к святыне арконской перешло и на ранский народ, который ее так украсил, так возвеличил, одарил такой властью. Его преданность богам поставила ранский народ выше всех племен балтийских, возбудило к нему какой-то благоговейный страх: и его боятся, пишет в ХII в. Адам Бременский, за тесную связь его с богами, или, лучше сказать, демонами, которым ране воздают большее поклонение, чем другие племена. Гельмольд, который повторяет это свидетельство, в другом месте выражается еще обстоятельнее: "Ране, иначе называемые Рунами, есть народ жестокий, обитающий в сердце моря, чрезмерно преданный кумирослужению, главенствующий во всем Славянском племени, имеющий царя и знаменитейший храм. Оттого-то, по причине особенного благоговения к этому храму, они занимают в уважении (балтийских славян) первое место, и, сами на многих налагая иго, ничьего ига не терпят, и в недоступности своих жилищ находят себе защиту".
У славян балтийских религиозное первенство было поэтому и первенством общественным, и вера славянского Поморья, что ране усерднее других людей чтут богов, что они ближе к ним и ими наиболее возлюблены, должна была вместе с тем сделать ранский народ политическим главой и руководителем всех тех племен, которые признавали одних с ним богов и поклонялись им в его храме. И вот, действительно, Адам Бременский свидетельствует, что "у Славян Балтийских закон — в делах общественных ничего не решать и не предпринимать наперекор мнению Ранского народа"; при этом бременский летописец ясно выставляет основание этого закона: "до такой степени, прибавляет он здесь, боятся Ран за связь их с богами" и проч. То же говорит и Гельмольд. Адам Бременский и Гельмольд между современными писателями о балтийских славянах самые достоверные и ближе всех других с ними знакомые; им хорошо известна была раздробленность этого народа, и много раз говорят они о вражде и войнах между разными его ветвями: тем важнее и знаменательнее приведенное их свидетельство. Стало быть, разрозненные племена балтийских славян испрашивали в общественных делах мнения и согласия ран и в них могли иметь для своих распрей и междоусобий постоянных судей и посредников; стало быть, ежегодные посольства, отправляемые каждым племенем в Аркону с данью и урочными жертвами Святовиту, с тем вместе несли ранскому богу, жрецу и народу, можно бы сказать, доклад племени о делах его, о задуманных им предприятиях; стало быть, те ответы, за которыми постоянно стекались в Аркону со всех концов славянского Поморья, не были какие-нибудь темные прорицания оракула, а положительно разрешали общественные вопросы, заключали в себе приговор ранского народа по тому или другому делу.
Таким образом, балтийские славяне, при всей разъединенности своей, составили религиозный союз, основанный на общем благоговении к арконскому Святовиту, и в единодушном преклонении перед волей божества нашли, казалось, то единство, какого не имели в общественном строе.
По-видимому, значение и власть Арконского союза были огромны. Какое сильное и благотворное влияние должен он был, казалось, иметь на все славянское Поморье, которому недоставало только единства в действиях, чтобы торжествовать над всеми врагами! А между тем мы влияния его не видим нигде в истории балтийских славян, и Арконский союз для них как бы не существует.
Конечно, можно предполагать, что все эти разные племена не всегда соблюдали в точности свой "закон" — спрашивать в общественных делах совета у ран, и даже когда спрашивали их совета, не всегда ему следовали; но нам кажется, что такого рода случайные отступления не могли быть главной причиной этой исторической, так сказать, несостоятельности Арконского союза[99]. Подобные отступления едва ли могли быть часты: мы знаем, до какой степени балтийские славяне благоговели перед Святовитом, как еще при Гельмольде изнемогающие, почти уже истребленные немцами вагры старались, несмотря ни на какие гонения, непременно всякий год посылать в Аркону своих представителей. Какое племя между балтийскими славянами захотело бы оскорбить Святовита неповиновением воле его, произнесенной в Арконе? Какое племя не побоялось бы его гнева, когда все Поморье твердо верило, что он скачет по ночам на белом коне своем и поражает противников святыни арконской?
Нет, невозможно, чтобы политическое бессилие Арконского союза происходило только от несоблюдения или нарушения его правил. Но на чем основывался этот союз? Не мысль народного единства Поморья, не мысль племен действовать заодно, под одним руководством, образовала его: он составился потому, что племена захотели подчинить себя и дела свои воле одного верховного божества, которое, по общему их убеждению, обитало в арконском святилище, предполагалось, что волю свою оно объявляло в гаданиях, и что гадания непреложно истолковывались жрецом. Жрец был, собственно, лишь простое орудие сообщений между Святовитом и людьми; в самом же деле, в нем сосредоточивался, им держался, от него зависел весь союз. Голос Святовита на земле, он повелевал не только ранам, а всему славянскому Поморью. Когда летописцы говорят нам, что "все Балтийские Славяне считают долгом советоваться с Ранами о своих делах", что "все племена посылают в Аркону посольства и ждут оттуда ответа", то ведь это значит, что спрашивают совета жреца, что посылают посольства к нему, за его приговором. Но что мог жрец этот сделать для общего блага племен, чья воля была в его руках? Мог ли он вселить в них дух народного единства, оживить их мыслью об их великой Славянской земле и вести на общее дело? Каким бы гением ни был одарен этот человек, ему не достало бы силы к такому подвигу при всей его власти: не потому, что власть эта не была материальная, но потому, что он был связан и опутан своим вечным обманом. При всяком слове ему надлежало помнить, что говорит не он, а Святовит, рассчитывать, чтобы слово его и отгадывало совершившееся, и непременно сбывалось в будущем, и всегда, во всяком случае, поддерживало веру в его непреложность: можно себе представить, до каких ничтожных мелочей и уловок эта ежедневная забота низводила жреца, как она его одолевала, как он должен был в приговорах своих избегать ответственности, бояться прямых и ясных указаний и ограждать свою непреложность туманностью двусмысленных изречений, как во всех ответах своих разным племенам и лицам он должен был льстить господствующим страстям. Нет, арконский жрец, по видимости самовластный и безотчетный владыка всего Поморья славянского, не в силах был произнести перед ним решительного слова, смелой рукою водрузить знамя народного единства и вынудить у завистливых племен отречение от пагубной старины; теократический союз балтийских славян, возникший в среде жизни племенной, не заключал в себе новой стихии развития, он остался для них бесплодным, и жрец, глава его, был нем в роковой борьбе разъединенных славян-язычников против католической Европы, как нем был истукан Святовита, когда, по словам Саксона Грамматика, народ ждал, что он словом гнева своего сразит датчан, ворвавшихся в его храм.
LXXVII. Священный город Радигощ в земле лютичей
Неизвестно, в каких отношениях к Арконе находились другие храмы балтийских славян, были ли они все ей подчинены, или только некоторые, и какие именно были те, подвластные арконскому жрецу, капища Святовита, о которых говорит Саксон Грамматик. Но во всяком случае, все другие храмы на славянском Поморье, если прямо и не зависели от Арконы, то имели второстепенное значение перед этой всенародной святыней Славянской земли. Везде, однако, повторялись, хотя и в меньших размерах, те же явления, какие представились нам в Арконе, ибо по всему славянскому Поморью характер языческой религии был одинаков: везде богам присваивалась гражданская власть, и храмины их становились средоточием общественного единства одного или нескольких племен.
После Арконы первое место принадлежало Радигощу.
Мы видели, какие божества по преимуществу почитались в этом великом святилище славян-язычников. Подобно Арконе, Радигощ был неприступной твердыней, посвященной единственно богослужению. Называясь по-славянски несомненно Радигощем, т. е. городом Радигоста[100] (известного божества), он у немцев чаще обозначался другим именем, Ретрой, происшедшим от названия ратарян, того племени, в чьей стране он находился. Эти ратаряне составляли, как мы знаем, одно из четырех колен лютицкого племени. Радигощ, однако, хотя и на их земле построенный, принадлежал им сообща с соседним коленом доленчан. Земля ратарян и доленчан лежала на юг от верхнего течения р. Пены, у реки и озера Доленицы. В точности, однако, местоположение Радигоща неизвестно. Он построен был близ озера, но при неопределенности и разногласии двух летописцев, Титмара и Адама Бременского, которые рассказывают про него, оба понаслышке, нельзя угадать, какое именно было это озеро (озер во всей этой стране множество). Обыкновенно принимают Прилльвицкое, лежащее недалеко от большого озера Доленицы; во всяком случае, оно было где-нибудь в нынешнем Стрелицком герцогстве.
Известия о Радигоще наиболее запутал Адам Бременский, который своими неясными показаниями побудил некоторых ученых поставить в маленькой земле ратарян два отдельных первостепенных центра славянского язычества и назвать один из них Радигощем, а другой Ретрой. Обращая излишнее внимание на некоторые разночтения летописцев, они не приняли к сведению, что свидетельство Адама Бременского, принятое буквально, не имеет смысла: "самый город Ретариев (т. е. ратарян), Ретра, говорит он, имеет девять ворот и со всех сторон окружен глубоким озером; в него входят по деревянному мосту, через который пропускаются только желающие принести жертву или спросить предсказания". Слишком нелепо было бы со стороны ратарян выстроить посреди озера город с девятью воротами, в который можно было бы попасть только через один мост, да и то не всякий: или восемь ворот было лишних, или Адам не так выразил то, что хотел сказать. Титмар, писавший за 50 лет до него, гораздо яснее и проще. Вот его слова: "Есть в стране Ратарей город, по имени Радигощ, трехугольный, с тремя воротами, окруженный со всех сторон большим лесом, нетронутым и почитаемым у туземцев за священный. Двое ворот открыты всякому; третьи на восточной стороне, меньшие, ведут к морю, вблизи лежащему и на вид ужасному, и эти ворота не всякому бывают доступны. В этом городе нет ничего, кроме храма, искусно построенного из дерева". Титмар, не видевший, как и Адам, этого места, легко мог принять озеро, у которого лежал Радигощ, за море; подобные ошибки нередки; также разногласие в числе ворот не имеет важного значения: кому не изменит память? Оставив в стороне мелочи, о Радигоще можно сказать следующее, и это согласит противоречия наших источников: Радигощ находился в неприступном месте, огражденный лесом и озером, а также валом или стеной (иначе к чему бы служили ворота?); в нем было несколько ворот, открытых всякому; в восточной стороне находился храм, эта святыня окружена была со всех сторон водой, и к ней вела только одна дорога, по направлению к озеру, и один мост, по которому пускался лишь тот, кто шел в храм для жертвоприношения или гадания.
Радигощ был, как сказано, чисто религиозным городом; весь он сосредоточивался в великом храме Святовита-Сварожича и Радигоста; Титмар говорит даже, что в нем не было ничего, кроме храма, но это, конечно, несколько преувеличено, потому что и жрецы, и паломники, приходившие издалека с дарами или вопросами, должны были где-нибудь размещаться.
Сам храм, большой, выстроенный, по приведенному свидетельству Титмара, с большим искусством из дерева, внизу, у основания, выложен был рогами разных зверей, вделанными так, что они точно поддерживали здание; стены, по словам того же писателя, были снаружи украшены чудесной резьбой, изображавшей разных богов и богинь.
LXXVIII. Общественное и историческое значение Радигоща
Какие были отношения между Радигощем и Арконой, об этом древние памятники не говорят; но и Радигощ называют они великой, общей святыней славянского Поморья. Гельмольд, в рассказе о событиях XI в., называет город ратарян и доленчан весьма древним и храм Радигоста знаменитейшим. Все племена балтийских славян, по словам Титмара, чтили этот храм, поклонялись его святыне, когда шли на войну, возвращаясь из удачного похода, посвящали ему установленные дары и приносили в нем богам благодарственную жертву; обряд жертвоприношения совершали жрецы; предмет, угодный богам для жертвы, узнавали всякий раз посредством гадания раскапыванием земли и шагами коня; проливалась в честь богов кровь не только животных, но и человеческая. Как в Аркону, так и в Радигощ приходили из разных мест за прорицаниями; ежегодно также отправлялись туда от славянских племен определенные жертвоприношения.
Подобно Святовиту арконскому, боги радигощские имели свои знамена, к которым лютичи питали чрезвычайное благоговение. Они поручены были особенным заботам и надзору жрецов, и только в случае похода выносили их из храма: лишь пешим дозволялось нести их, как рассказывает Титмар в уже известном нам описании Радигоща. Видя перед своей ратью священные знамена, лютичи верили, что идут за своими богами: знамена были для них в походе представителями остававшихся в Радигоще кумиров, и нет сомнения, что общие знамена богов, скорее чем мысль об общем деле или общее начальство, могли служить связью для лютицких войск, которые составлялись из отдельных отрядов разных племен. Свои знамена сопровождали в поход и жрецы, и, конечно, перед знаменами, как перед изображениями своих богов-покровителей, приносило лютицкое войско в жертву знатнейших из пленных врагов. Титмар рассказывает еще, что отдельные знамена лютицких богов (он не говорит, все ли, или только некоторые) имели особый конвой из отборных воинов: но мы не знаем, была ли то временная стража, приставлявшаяся к знаменам для их охраны, или такая дружина, которая исключительно посвящала себя служению богам, как арконская рать Святовита.
Религиозный центр, Радигощ, как и Аркона, должен был получить у балтийских славян и общественную власть: он стал основанием частного союза двух лютицких колен, ратарян и доленчан, и общего союза лютицкого. Для ратарян и доленчан обладание общим храмом было, кажется, источником дружбы и крепкого единства; в отношении к этим двум маленьким ветвям (земли их, вместе взятые, едва ли равнялись бы пространству одного нашего уезда), святилище Радигоста, быть может, и восполняло недостаток собственно гражданской государственной связи; но как центр обширного народного союза, от которого следовало бы, кажется, ожидать великого действия в истории, Радигощ оказывался таким же бессильным, как Аркона, далеко уступая ей в значении среди балтийских славян.
Нужно ли распространяться о причинах бессилия Радигощского союза, когда мы знаем, что источником его были те же условия религиозной и общественной жизни, которые образовали Арконский союз? Но по крайней мере, Аркона пользовалась общим признанием на всем Поморье; Радигощ простирал свою власть собственно только на лютичей, т. е. на четыре поколения лютичей в тесном смысле и на те племена, которые впоследствии подчинились их влиянию и стали также носить почетное имя лютичей (укряне, северные морачане, гаволяне и прилегающие мелкие ветви). "В городе Радигоще, что в земле Лютичей, говорит Гельмольд, созван был сейм всех Славян, которые обитают на востоке": под славянами, обитающими на востоке, он разумел, как кажется, именно эти лютицкие племена, противополагая их ветвям западным, ближайшим к Голштинии, бодричам с ваграми и полабцами и др. Что эти народы не подчинялись Радигощу, в этом нет никакого сомнения, при закоренелой их ненависти к лютичам, и Радигость, "бог земли Бодрицкой", так же, как бог лютичей, должен был иметь у бодричей особое племенное капище (по преданию, оно находилось именно в Мекленбурге).
Когда Титмар писал, что радигощскому святилищу принадлежит "главенствующая власть" над всеми частными храмами волостей славянских, то он, мы уверены, имел в виду преимущественно народ лютицкий, т. е. гаволян и собственно лютичей, с которыми только и мог ознакомиться в своей мерзебургской епархии, и вовсе не думал об отдаленных и мало известных ему бодричах. Также должно ограничить и слишком общие выражения Гельмольда в следующем его рассказе:
"У четырех народов, именуемых Лютичами или Велетами… разгорелся сильный спор о преобладании: Ратаре и Доленчане, которым принадлежал оный древний город и знаменитый храм, где показывают кумир Радигоста, имели притязание на господство, приписывая себе честь особенной знатности на том основании, что к ним приходили от всех Славянских народов за ответами и для ежегодных жертвоприношений; Черезпеняне же и Кичане не соглашались подчиниться им и решились оружием защищать свою независимость…"
В иную пору Радигощ мог, действительно, иметь то значение, которое Гельмольд ему здесь приписывает: когда насилие германцев заставляло бодричей прибегать к Лютицкому союзу за помощью и действовать с ним заодно против завоевателей, тогда Радигощ и становился на время как бы общим центром всего западного Поморья; но такой союз возникал случайно и не бывал продолжителен, и именно в то время, к которому относится рассказ Гельмольда о междоусобии лютичей, бодричи и ближайшие к ним ветви решительно чуждались общения с Радигощем и его сеймом. Ясно, что слова Гельмольда о Радигоще, как о религиозном центре всех (балтийских) славян, не должны быть приняты буквально; впрочем, когда дело шло об огромных притязаниях обладателей этого святилища, ему и некстати было вводить, для точности выражений, в свой рассказ разные оговорки и ограничения.
Зато в рассказе этом мы видим другой признак глубокого различия между Радигощем и Арконой. Аркона была поставлена вне всякой племенной исключительности; частным богам своего племени ране, мы знаем, не только отвели особое святилище, но даже удалили их в другой город; в Арконе же поклонялись они лишь общему богу Поморья, наравне со всеми другими племенами; ничье самолюбие не могло быть оскорблено: единогласно и беспрекословно признавалась Аркона всенародным святилищем балтийских славян, и то влияние, которое она давала ранам на все Поморье, не оспаривалось никем.
Своего Радигоща лютичи не умели поставить на такую высоту: быть может потому, что религиозная стихия у них не достигла такого сильного развития, как между ранами. Мы не видим у лютичей настоящей теократии; жрецы имели у них важное значение, но они не были полные властители народа, как на Ране, — а на той степени грубой вещественности, на которой стояли балтийские славяне, большая или меньшая власть жрецов в том или другом племени была, можно сказать, мерилом большей или меньшей преданности племени своему божеству. Как бы то ни было, впрочем, но Радигощ, хотя и притягивал паломников со всей земли Поморской, хотя составлял центр лютицких поколений и всех племен, которые к ним присоединились, хотя, подобно Арконе, посещаем был многочисленными посольствами, получал от разных племен установленные приношения и давал им указания и советы от имени богов, при всем том, однако, не мог освободиться от значения частного святилища: ратаряне и доленчане почитали его своей племенной собственностью, и вот мы видим зависть и соперничество других племен, видим вооруженное восстание против Радигоща.
Некоторые ученые предполагают, что арконская святыня получила общенародное значение у балтийских славян только со времени разрушения Радигоща, который, по их мнению, был прежним религиозным центром всего Поморья. Радигощ, действительно, пал лет за сто до Арконы, но Адам Бременский, который еще изображает Радигощ как центр, как обиталище славянского язычества, свидетель тому, что уже в его время балтийские славяне ничего не предпринимали без совета ран и указывает именно на религиозное начало этого явления; кроме того, все известия выставляют глубокую древность арконского святилища. Конечно, падение Радигоща должно было еще более усилить влияние и власть Арконы, умножить число ее посетителей; но мы не сомневаемся, что оба храма существовали совместно и процветали в продолжение многих столетий, каждый со своим особым значением в общественной жизни балтийских славян: Радигощ, как племенное капище ратарян и доленчан, которое, от перевеса ли их оружия, или от чего-либо другого, стало сначала центром всех четырех лютицких ветвей, а потом привлекло к себе и соседние племена, по мере того, как распространялось политическое влияние лютичей; Аркона, — как издревле и всенародно признанная, неприступная "в сердце моря", по выражению летописца, общая святыня славянского Поморья, оплот и блюстительница их веры и языческого общества.
LXXIX. Общественное значение религии у отдельных племен и волостей (жуп) балтийских
Точно так же, как общественная связь была для всех балтийских славян в арконском святилище, а для народа лютицкого в храме Радигоста, — для каждого племени и для каждой жупы на славянском Поморье была она отдельно в капище, где племя или жупа поклонялась своему богу: везде грубая преданность язычников-славян делала божество как бы земным властителем, средоточием человеческого общества.
Гельмольд довольно подробно описал племенное поклонение ближайших к Нордалбингии ветвей: вагров, полабцев и бодричей. Вот его слова:
"Кроме священных рощ и пенатов, которыми преисполнены земли и города (славянские), первые и главные божества были: Перун, бог Старогардской страны, Жива, богиня Полабцев, Радигост, бог земли Бодрицкой. Для них были назначены жрецы и установлены жертвоприношения и многочисленные обряды поклонения. Жрец по указанию гаданий определяет дни празднества в честь бога, и сходятся мужчины и женщины с детьми и закалывают богам своим в жертву быков и овец, а часто и людей, христиан, уверяя, что кровь их богам в радость. Заколов жертву, жрец отведывает крови, чтобы вдохновиться к прорицаниям. Ибо у многих существует мнение, что демоны легче призываются посредством крови".
В другом месте Гельмольд дополняет это известие описанием общественного значения племенной святыни у вагров, Перуновой рощи: "Она была для всей земли (Старогардской) общим святилищем, в честь которого назначен был жрец, определены были праздники и совершались разные обряды жертвоприношений. Туда на другой день праздников сходился народ той страны со жрецом и князем для суда".
Общественное значение племенной святыни особенно ярко выдается у поморян. В Щетине, как нам известно, были четыре кутины, общественные здания, которые очевидец в житии Оттона Бамбергского описывает следующим образом: "Одна из этих кутин, главная (та, которая служила храмом Святовита-Триглава), построена была с удивительным искусством: внутри и снаружи на стенах находились выпуклые изображения людей, птиц и зверей, представленных так верно и так естественно, что они, казалось, дышали и жили, и, что особенная редкость, — краски наружных изображений ни от каких дождей и снегов не могли потускнеть или стереться, таково было искусство живописцев. В этом храме, по старинному обычаю, который велся от предков, хранили захваченные на войне богатства и оружие врагов, и из всей добычи, в морском ли походе, или в сухопутном бою приобретенной, законом определенную десятину, а также в нем берегли золотые и серебряные кубки и сосуды, которые в праздники выносились из святилища, и тогда из них делали гадательные возлияния, ели и пили знатные и могущественные люди (страны). Равным образом большие рога диких быков (т. е. зубров), позолоченные и выложенные дорогими каменьями, служившие для питья, и рога, устроенные для музыкальных звуков, мечи, ножи и многочисленная утварь, драгоценная, редкая и на вид прекрасная, все это там хранилось в честь богов… Три другие кутины менее уважались и были менее украшены: внутри были только поставлены кругом скамьи и стояли столы, потому что там бывали совещания и собрания Щетинцев, и туда они приходили, пить ли, или серьезно толковать о своих делах, в положенные дни и часы".
Но и эти кутины, которые служили для общественных собраний, имели в Щетине значение священное. Вероятно, они находились под покровительством божества, обитавшего в главном храме, вблизи которого они и были построены. При каждой из них, так же, как при главной кутине Триглава, состоял особый жрец, и в этом-то вполне выказывается религиозный характер общественных щетинских изб. Приняв христианскую веру и истребляя памятники язычества, щетинцы сочли долгом разрушить и эти общественные избы заодно с храмом своего идола. Подобно ранам, щетинцы, по свидетельству древнего писателя, при всяком деле обращались к своему святилищу и спрашивали воли Триглава; по указаниям, которые давал им Триглав в разных гаданиях, они предпринимали либо откладывали поход или морское плаванье; и здесь также, мы видим, язычники-славяне сделали из божества как бы своего земного главу и властителя. Вообще, поклонение поморян было такое же, какое у других балтийских ветвей. В честь богов совершались празднества, и тогда в город стекался народ изо всей окрестности, изо всей жупы, и предавался шумному веселью, пирам, общественным играм, песням и пляскам. В Волыне праздник бывал всегда в начале лета, и он привлекал огромное стечение народа; иногда и жрец, по особому какому-либо случаю, назначал праздник и созывал народ. Богов чтили обильными жертвами, состоявшими не только из животных, но даже из денег; были, кажется, по крайней мере, в Щетине, установлены какие-то постоянные приношения богам. Но человеческих жертв поморяне не знали: у ран, лютичей и вагров пролитие христианской крови в честь богов объясняется ненавистью против насильственно налагаемого на них немцами исповедания; до Поморья же немецкое завоевание не доходило, и здесь не было для язычников повода к такой злобе и жестокости; из чего, между прочим, видно, что человеческие жертвы вообще у балтийских славян не составляли коренного учреждения, а появились от исторических причин[101].
Нельзя не заметить, что у поморян, при тех же богах и обрядах, языческая вера не имела такого ожесточения, как у западных ветвей. В противоположность бодричам, лютичам и стодорянам, которые столько раз предпринимали ужаснейшие гонения на христиан и мучили их неслыханными казнями, особенно священников, в противоположность ранам, которые ежегодно обагряли христианской кровью святилище своего бога, поморяне являли, относительно христиан, даже когда христиане оскорбляли их верования, удивительную кротость и терпимость.
Вспомним уже приведенный случай с тем католическим епископом, который, не зная ни слова по-славянски, пришел к поморянам в Волын, чтобы обратить народ в христианство, и прямо принялся рубить знаменитый столб, величайшую святыню языческого города: сами жрецы вытащили его из толпы, которая на него бросилась, и выпроводили с миром из земли своей. Это неслыханный в язычниках пример добродушия: как высоко ставит оно воинственных поморян над их соседями пруссами, изображаемыми, однако, в летописях народом самым тихим и мирным, над пруссами, которые великого проповедника Войтеха, не причинившего им ни малейшего оскорбления и уже покидавшего их землю, предали мученической смерти за то, что он, в неведении, прилег отдохнуть на Ромовском поле, посвященном богам!
Надобно повторить не раз уже представившееся нам заключение: что балтийские славяне, когда только не были ожесточены внешними обстоятельствами, верно хранили коренное свойство славянского племени, добродушную кротость. Припомним еще то, что в этом же городе Волыне свободно проживали греки, т. е. христиане православного исповедания, и только саксы, т. е. католики (угнетавшие балтийских славян) должны были скрывать свою веру.
LXXX. Общие последствия религиозного развития балтийских славян: их упорство в язычестве
Недостаток известий не позволяет судить об общественном значении племенных святилищ на Ране (в Коренице), в Волыне, у стодорян (в Гавельберге и Сгорельце), у разных бодрицких ветвей и т. д. Но при свидетельстве Титмара, что "сколько у Балтийских славян областей, столько и храмов", при рассказе Гельмольда о Перуновой роще как о святыне и с тем вместе судилище и общественном средоточии Старогардской земли; наконец, при показаниях Сефрида о священном значении общественных щетинских изб, о жрецах, к ним приставленных, при любопытном его известии, что жители Хотькова или Гостькова соглашались принять христианскую веру при условии, чтобы им оставили их прекрасный, вновь выстроенный языческий храм "для украшения города", т. е., очевидно, как здание общественное, а уже не богослужебное (иначе это требование было бы слишком бессмысленно), при всем этом не может быть сомнения, что племенные боги имели в языческой религии балтийских славян такую же связь с гражданским обществом, такую же вещественно понятую над ним власть, как их всенародное божество Святовит.
Вот к чему, стало быть, привели балтийских славян исторические обстоятельства, преждевременная деятельность и скороспелое развитие, вызванные в них ранними и постоянными столкновениями с чужими народами: общественная связь народной и государственной жизни была отстранена от них неодолимыми преградами, а ее место заняла религия; религия, обращенная в общественное учреждение, в общественную власть, составила на Балтийском поморье внутреннюю связь отдельных племен и общее единство славянского народа.
Слияние религии с земным обществом, низведение ее на степень гражданского учреждения, есть одно из величайших зол, какие только могут постигнуть народ: оно не может не убить живой мысли о божестве, живой деятельности духа. Такова была участь балтийских славян, несмотря на то, что у них общественное значение религии произошло не от холодных мер законодательства (как напр. в древнем Риме), а от особенного, искаженного, но тем не менее живого развития религиозной жизни в грубой среде языческих понятий. В своей связи с установленным общественным порядком, религия балтийских славян была постоянной помехой всякому в нем нововведению и составляла, может быть, одно из сильнейших препятствий к водворению государственного строя: об этот неизменный союз языческих верований со старым племенным бытом разбились все попытки единства, и жертвой его пал сам Годескалк Прибыславович, величайший из людей славянского Поморья.
Но гибельнее всего были отношения, в которые развитие язычества и все вообще обстоятельства поставили балтийских славян к христианству. Определяя характер славянского язычества, мы уже могли заметить, до какой степени все славянские народы были доступны евангельскому слову, и как одни только балтийские племена составляли в этом печальное исключение. Пагубное слияние религии с общественным устройством было виной того, что к балтийским славянам христианская вера приходила с враждой не только к идолам и языческим суевериям, но и ко всему установленному их гражданскому порядку. Так смотрел на дело и сам народ, и замечательно в этом отношении указание жития св. Оттона. Напомним себе, что на Поморье был в каждом городе княжий двор, неприкосновенный приют для всякого, кто, скрывшись в нем, прибегал к княжескому суду, и эту неприкосновенность хранил древний священный закон; но в отношении к проповедникам христианства закон был недействителен: когда Оттон Бамбергский с товарищами укрылись на княжьем дворе в Волыне от насилия народа, то народ и в княжьем дворе преследовал их, стал забрасывать камнями, ворвался на сам двор и под угрозой смерти заставил выйти оттуда; и вот что при этом говорили волынцы: "напрасно надеялись вы найти убежище на княжьем дворе, когда именно, повелением богов, изъяты из этого права такие люди, как вы, ниспровергающие нашу страну и наши древние законы". Эти слова многозначительны: народ волынский верит, что боги его изъяли христианских проповедников из общего права не только как нарушителей своей святыни, но главным образом как противников общественного строя земли, — так крепко срослась здесь жизнь религиозная с жизнью общественной! Недаром, стало быть, щетинцы, принимая христианство, вместе с капищем своего языческого бога разрушили дома своих общественных совещаний и неудивительно, что на славянском Поморье введение христианской веры тотчас так глубоко изменяло все общественные отношения, весь гражданский строй.
Таким образом, у балтийских славян, против духовного завоевания христианства стояли, вместе со старой языческой религией, и все общественные условия, весь быт народа, словом, вся совокупность жизненных его начал; а здесь уже и сама по себе, независимо от союза с гражданским обществом, языческая религия находила, мы знаем, силу огромную в определенности своих образов и понятий, в своем систематическом развитии. Хранителями ее поставлены были жрецы, и народ облек их властью, осыпал богатствами; понятно, с каким упорством и с какой силой страстей отстаивали они свои кумиры. В прочих славянских землях, где жрецов в собственном смысле не было, христианство водворялось почти беспрепятственно, и только потом кое-где, в случае какого-нибудь общественного бедствия, появлялись частные возмущения, произведенные в народе приверженцами старины, "волхвами" и "кудесниками"; у балтийских славян каждый шаг христианства с систематическим, ожесточенным сопротивлением оспаривался жрецами. Много раз жития св. Оттона свидетельствуют, что в том или другом месте христианство было бы принято или утвердилось бы, если бы не препятствовали жрецы, что, например, в Волыне народ отказался от крещения, "развращенный советами своих жрецов", что когда христианство было признано в разных городах Поморья, то жрецы, "оплакивая уменьшающиеся с каждым днем выгоды и наслаждения, какие имели они от прежнего великолепного богослужения", стали всячески стараться возвратить народ к язычеству, и в этом действительно преуспели, что они "прибегали к разным ухищрениям, выдумывали видения, сны, чудеса, стращали народ разными ужасами", и т. д.; на жрецов своих поморяне в разговорах с епископом Оттоном возлагали всю вину народного сопротивления христианским проповедникам, называли жрецов "виновниками всего зла"; оправдание легкое и удобное! Во всяком случае, оно свидетельствует, что влияние жрецов было значительное, хотя и ясно для нас, что это сопротивление, это зло имело много других, даже более важных, причин.
К числу их нельзя не отнести еще и того, что Балтийская страна была последним убежищем славянского язычества. В течение трех столетий продвигалось христианство между славянами, шествуя с юга на север и мало-помалу охватывая все племя; после крещения Польши и Руси (966, 988) из всех славян оставались в язычестве одни балтийские ветви. Можно бы сказать, что язычество отступало на Поморье, тут сосредоточивалось и готовило оборону. С упрямой гордостью балтийские славяне должны были сознавать, что они последние защитники веры отцов своих против завоевательного исповеданья иностранцев, немцев (так они называли христиан); немцы же их особенно попрекали тем, что "когда весь мир, все народы обратились к свету, они одни упорствуют во тьме", и такие упреки, вместо того, чтобы убеждать, конечно только раздражали народ и укрепляли его в сопротивлении.
LXXXI. Отношения современного христианства к балтийским славянам. — Исключительность и светское значение средневековой римско-католической церкви
В то время, когда у балтийских славян развивались все эти условия и не только заглушили в них внутреннее влечение к христианству, ощущаемое другими славянами, но даже породили к нему отвращение, само христианство в западной, романо-германской Европе (а к ней именно балтийские славяне были прикованы своим положением и историей) подвергалось таким влияниям, которые одни уже должны были возбудить к нему в этом народе жестокую вражду: в том виде, в каком оно им предлагалось, балтийские славяне не узнавали в нем божественной истины, возвещенной всем народам без различия и обнимающей их братской любовью, а скорее могли считать его орудием немцев, которое служило им для господства над другими народами.
С VII в. начались попытки обращения славян в христианскую веру со стороны обоих патриархов Европы, восточного и западного, пребывавших в единстве Вселенской Церкви. Первый попытался крестить славян на Фракийском полуострове, второй в Паннонии. В IX в. совершилось настоящее призвание славянского племени в Церковь, когда она, великим подвигом учителей Кирилла и Мефодия, возвестила свою истину на славянском языке и показала славянам, что она не исключительное преимущество греков и римлян, а равное достояние всего человечества. Эта струя славянской проповеди и славянского писания, созданных светлой мыслью греческих братьев, "философа" и воина, разлилась тогда по всем славянским землям. Окрещены были болгары, утвердились в вере сербы, сами жители установили христианство и славянскую церковь в Моравском царстве, простиравшемся от границ Болгарии до Кракова, крестился и чешский народ; от болгар христианство перешло к Руси; от чехов, стоявших уже вне единства Вселенской Церкви, но хранивших еще отчасти самобытность христианской жизни, завещанную Мефодием, приняла его Польша и также, судя по многим признакам, земля Лужицкая. Но здесь это славянское благовестие остановилось. Дар Восточной Церкви, оно было сильно общением с нею, и когда для западных славян это общение пресеклось, когда пало Моравское царство и его место заняли языческие венгры, то должна была прекратиться у них и живая проповедь славянская: чехи уступили германо-римскому формализму, и мысль Кириллова была подавлена во всем западном славянском крае, когда она еще не успела коснуться отдаленной страны Балтийской. Таким образом, к балтийским славянам христианство могло проникнуть уже только из западного источника, через Германию.
В начале IX в., который являет в истории человечества такую великую эпоху, совершилось в западном мире соединение и слияние стихий германской и римской. Германский меч восстановил Западную Римскую империю, и венчание Карла на сан римского императора было торжественным признанием этого соединения. Западный ново-европейский мир осознал себя единым целым, и следствием внутреннего его самосознания, воспитанного под влиянием римских государственных понятий, было стремление к обособлению духовному, к созданию в области религии такого же отдельного единства, как и в области политической. Известно, что Каролинги, в которых воплотилась сила германского племени, возраставшая на римской почве, по мере своего возвышения все более и более содействовали властительным стремлениям пап, и что церковное отторжение Запада началось при Карле Великом и с его явной воли. Западная церковь совпала с западным государством, она воскресила и приняла в себя идею Римской монархии, и хотя образовалось впоследствии несколько романо-германских государств, но церковь держала их в единстве не только религиозном, но и политическом: как папа был духовным главой всего Западного мира, так венчанный папой император был его светским главой… Союз их был таков, что победы меча императорского распространяли область Римской церкви, победы Креста распространяли область империи. Таким образом, покорение саксов Карлом Великим, временное завоевание Дании Оттоном подчинило их Римской церкви, а обращение Польши и Венгрии в христианство дало германским императорам право требовать над ними верховной власти, и это требование долго признавалось. Так построилось это государственное здание Римской церкви, плод самосознания и обособления романо-германского мира и подчинении его правительственным идеям старого Рима. Эта церковь соответствовала, конечно, потребностям Запада того времени (доказательством служит полное слияние Римской церкви со всей его жизнью в средние века), но она утратила свой всечеловеческий характер, и славян, вместо того чтобы привлекать к себе, должна была отталкивать. Приобщаясь к ней, славянин становился не просто членом церкви, исповедником Христовой истины, а подданным государства, которое совпадало с церковью, и народа, на котором было основано здание церковного государства, т. е. подданным Германской империи и народа немецкого, весьма враждебных славянам. Понятно, что славяне не хотели подчиниться христианству, когда оно предлагалось в таком виде, и вооруженной рукой отбивались от церковного Германского государства. Польша, как известно, приняла христианскую веру не от Германии, несмотря на политическую с ней связь, а от чехов, учеников Мефодия; но Польша и Чехия, вступив в общение с западным христианством, должны были покориться верховной власти "священной" империи, и нужна были двадцатипятилетняя жестокая война под предводительством сильнейшего из древних польских государей, Болеслава Храброго, чтобы восстановить политическую независимость Польши, чехи же никогда не могли избавиться от подданства империи, сколько они ни проливали крови в борьбе с немцами.
LXXXII. Неблагоприятные отношения средневековой римско-католической церкви к балтийским славянам
Если церковное государство, появившееся на Западе, имело такие последствия для тех западных славян, к которым дошло живое слово Кирилловой проповеди, то насколько эти последствия должны были быть бедственнее для балтийских славян, которым христианство предлагалось прямо от Германии, со всей исключительностью, какую придал церкви союз с воинственным и гордым немецким народом и его "священной" империей.
Нигде эта исключительность, столь противная существу христианской веры, не достигала такой крайности, как в отношениях Германии к балтийским славянам. Другие, прилегавшие к "священной" империи страны (не говоря, разумеется, о тех землях, которые участвовали в обособлении западного мира и имели с Германией равные права церковного гражданства), отчасти избежали этих крайних последствий совоплощения церкви с Германским государством, или через принятие христианства из другого источника (как Чехия и Польша), или же вследствие племенного родства с Германией, или отдаленности, отвращавшей столкновения с ней, или политического могущества, делавшего ее притязания менее опасными (например Дания, Швеция, Норвегия, Венгрия, Польша). Балтийским же славянам неоткуда было принять христианство, кроме как из Германии; природные враги немецкого народа, они давали ему максимальный повод употребить христианство против них как орудие завоевания и рабства, а своим действительным упорством в язычестве (причины которого нам известны) представляли предлог прикрывать жестокость насильственного обращения и даже истребления — личиной христианской ревности; наконец, своей разрозненностью и внутренней слабостью лишали себя возможности вести равную борьбу с силами Германской империи.
Таким образом, именно на балтийских славянах проявились во всей своей наготе плоды богохульного слияния Божией церкви с мирским государством, произведенного западным миром, и той бесчеловечной исключительности, которую он вследствие этого придал у себя христианской вере.
Разумеется, что славянам-язычникам при таком светском характере христианской веры, как ее понимали и налагали на них немцы, невозможно было отличить ее существенной истины и кротости от случайной жестокости и лжи, которую к ней примешивали людские страсти; да и ослепление было такое, что немцы сами, в отношении к славянам, этого различия тоже как будто не сознавали. Когда приехал к щетинцам проповедник Оттон Бамбергский, вестники отправились от него к старшинам города и стали их уговаривать креститься, подкрепляя свои слова обещаниями и угрозами; но те отвечали: "Что нам за дело до вас? Мы не оставим законов отцов наших; мы довольны своей верой. У христиан есть воры, есть злодеи, обрубают ноги, выкалывают глаза, всякие злодейства и казни творятся христианином против христианина. Да не будет у нас такой веры!" Такими и тому подобными словами возражали они, прибавляет летописец, и затыкали уши, чтобы не слышать слова. И католические проповедники как бы не находили на это ответа, ибо для них вера слилась с государством, и вина государства падала на веру.
LXXXIII. Исключительность средневековой римской церкви в отношении к языку: отвращение к языку славянскому
Внешним, можно сказать, символом исключительности западного христианства было изгнание народного языка из области религии. Признанный языком церкви, язык латинский лишал народ (особенно в землях нероманских) слова Божия и веры: мы можем представить себе, как трудно казалось балтийским славянам менять свою старинную веру, которую они понимали, на чужую, смысл которой закрывали от них непонятные звуки. Латинская литургия лишь возбуждала в них смех. Замечательно свидетельство древнего летописца: мерзебургский епископ Бозо, наставляя славян в христианстве, просил их, рассказывает Титмар, петь "Куriе eleison" — диковинные для необразованных людей слова, удержанные, как формула, римской церковью, и славяне, которые, конечно, с благоговением произносили бы родное "Господи помилуй!" стали издеваться над непонятной формулой и говорили, что их учат петь бессмысленную песнь: "в кри вольша, в кри вольша" т. е. "в кусте ольха". Этот Бозо был еще внимателен к славянам и, стараясь об их наставлении, стал даже, — так говорит Дитмар, — писать по-славянски. Какое же отвращение должны были возбуждать те немецкие духовные лица (а таковы были почти все), которые лишь силой и страхом заставляли славян слушать и лепетать звуки непонятных слов!
О тех священниках, которые употребляли славянский язык для наставления славянской паствы, летописцы упоминают, как о каком-то необыкновенном явлении христианской добродетели, и это только доказывает редкость таких случаев. Надо еще заметить, что двое из сих благих проповедников Евангелия, Бозо и другой мерзебургский епископ, Вернер, действовали, собственно, не среди балтийских славян, а в стране лабских сербов, которые крестились уже в начале Х в. (вероятно, под влиянием чехов) и с теx пор не покидали христианства; у балтийских славян упоминается только об одном немецком духовном лице, старогардском священнике Бруне (Бруно), который дерзнул, в середине XII в., для обучения народа писать по-славянски. Но и в этих, столь редких, явлениях благочестивой ревности, живого слова проповеди не видно: попечительный о благе славян немецкий пастырь запасался книгой поучений на славянском языке, написанных латинскими буквами, и по ней при случае проповедовал народу. Как убедительно должны были действовать на славян эти проповеди, читаемые иностранцем, в котором столько причин им было видеть врага! Вообще, германские проповедники, особенно в землях славянских, боялись ли они употреблять народный язык, или презирали его, но всегда являли к нему как будто какое-то отвращение. Так, даже Оттон Бамбергский, который долго жил в Польше и хорошо знал польский язык, совершенно понятный поморянам, проповедовал им через толмача (поляка) и только в самых редких случаях произносил несколько слов по-славянски.
LXXXIV. Народная исключительность римского духовенства в отношении к балтийским славянам. — Последствия для них вступления в западную церковь
Другим, еще более пагубным плодом исключительности и государственного характера западной церкви, были враждебные отношения ее духовенства к славянам. Государственное значение западной церкви делало из средневекового католического иерея и епископа такого же феодального "господина" и воина, каким был барон, его прихожанин: вместе с баронами и вассалами их шли духовники со своими вассалами на войну со славянами, сражались с ними, захватывали у них добычу и пленных, получали в их земле поместья; со своей стороны, славяне поступали с ними точно так же, как со всяким другим вооруженным неприятелем. Вот известие саксонского летописца: "992 год: два раза в этом году сражались наши против Славян, сначала 18 июля, и в этой битве пал Титгард, диакон верденской церкви, знаменоносец, со многими другими, потом 22 августа, и тут убит был Гелегред, знаменоносец, пресвитер бременский". Затем это же духовенство, которое высылало своих членов на поле битвы со славянами, принимало на себя попечение об их духовном просвещении и спасении: что же могли чувствовать славяне, слушая таких наставников? Часто тот самый архиерей, который как военачальник покорил славян, становился тут же их пастырем. Так, датский архиепископ Абсалон, которого одно древнее католическое житие восхваляет следующим образом: "муж великого ума, краса духовенства, утешитель горюющих и страждущих, милостивый кормилец странников и нищих и великий гонитель Славян, украшение веры" и проч., — этот Абсалон совершил завоевание Раны, и Рана была приписана к его епархии; он стал посещать ее для освящения церквей, для наставления и "конфирмации" народа.
Все эти впечатления могли бы еще с течением времени изгладиться из памяти славян, и поколения, рожденные и воспитанные в христианстве, забыли бы, что их духовенство некогда шло против их народа с мечом в рядах завоевателей, если бы оно принимало их в свое сословие. Казалось бы естественным стараться образовать для славянской паствы священников-славян, но нет: западная церковь, став как бы собственностью германского народа и государства, хотела вручать свои должности лишь членам этого народа и государства. Во всей истории балтийских славян, не только у пограничных племен, обращенных силой, но и у поморян, крестившихся по собственному согласию, мы не находим ни одного епископа, ни даже священника из славян, может быть разве в последующие века, когда славянская народность в этих странах исчезала, духовные должности поручались иногда потомкам славян по крови; но тогда это уже ничего не значило, потому что потомки славян были онемечены.
Эта исключительность приносила неисчислимый вред: она поддерживала в христианстве, насажденном на славянской земле, иностранный характер; она здесь ставила в ряды чужеземного, властительного сословия духовенство, которое в других странах Запада, напротив, покровительствовало народу и защищало его от угнетений аристократии; она лишала духовенство сочувствия к его славянской пастве и живого интереса к ее преуспеванию: земля славянская казалась священникам-немцам страной изгнания, из которой можно было извлекать только дань да десятину, и когда в этой стране водворялась какая-нибудь немецкая колония, то все духовенство стояло за нее против славянского населения.
Мы только что упоминали о священнике Бруне, которому поручена была паства в Старом гарде, у вагров. "Лишь только прибыл он в Старыгард, говорит Гельмольд, он приступил к благочестивому делу с великою ревностью, и призвал народ Славянский к благодати возрождения, вырубая священные рощи и уничтожая бесовские обряды". А как крепость и город (Старыгард), где была прежде кафедральная церковь и (епископский) престол, находились в запустении, то он "склонил графа (голштинского) основать колонию Саксов, чтобы был священнику утешением народ, знакомый по языку и образу жизни". Так действовал у славян тот благочестивый и попечительный о своей пастве Бруно, который один между немецкими проповедниками на славянском Поморье решился писать по-славянски! Так и он старался о водворении немцев в своем приходе, в утешение себе! Что же делали тогда другие? И нужно ли говорить о том, как вся эта исключительность и ложь, все это лицемерие, с которым проповедовалось Евангелие и в то же время отвергались самими проповедниками основные его заповеди, как все это оскорбляло и раздражало славян и какое возбуждало в них чувство гнева и омерзения. Оскорбляло же и раздражало их еще и то, что для них закрыт был, исключительностью немецкого духовенства, единственный выход, который мог иметь тогда простолюдин на поле деятельности умственной и политический, и что в руках враждебного народа находились, в их же земле, огромные доходы и выгоды, сопряженные с духовным званием. Одним словом, на славянском Поморье католическое духовенство, вместо того чтобы сглаживать (как было в землях романских, покоренных германцами) различие между победителями и побежденными, именно его поддерживало и как бы освящало.
Всем этим и объясняется отчасти ненависть балтийских славян к своим немецким священникам и те истязания и казни, которым славяне их беспрестанно подвергали, пока не были совершенно покорены. Но чужеземность духовенства не составляла еще основной причины озлобления балтийских славян против христианства: то было еще не самое главное, не самое отвратительное из зол, порожденных исключительностью западной церкви. Главное и самое отвратительное зло было то, что в глазах немцев славянин, принимавший от них веру, становился с тем вместе их подданным, — не то чтобы равноправным с ними членом государства, а данником "священной" империи, которой сами они были гражданами.
Немецкие летописцы жалуются не раз, что христианство не распространяется между балтийскими славянами: добродушные монахи обвиняют в том корыстолюбие саксов, безжалостно угнетавших славян. "Я слышал, пишет в XI в. Адам Бременский, я слышал от правдивого короля датского, что Славянские племена давно уже, без сомнения, могли бы быть обращены в Христианскую веру, если бы не препятствовало корыстолюбие Саксов, умы которых, говорил он (король), склонны к собиранию дани, нежели к обращению язычников. Не хотят видеть несчастные, какую опасность они на себя накликают своею жадностью, сначала поколебав корыстолюбием своим христианство в Славянской земле, а потом жестокостью принудив подданных к восстанию, и теперь отстраняя для людей, которые охотно бы стали веровать, возможность обращения тем, что требуют денег". Подобным образом Гельмольд говорит: "Одержав победу, Славяне вооруженною рукой свергли иго рабства и с таким упорством духа стояли за свою свободу, что скорее решились умереть, нежели принять снова наименование Христиан или платить дань начальникам Саксов. Поистине, эту беду породило несчастное корыстолюбие Саксов, которые, пока одарены были силой, не хотели признать, что война в руке Божией и что от Него победа, а напротив, такими налогами угнетали Славянский народ, который им удалось подчинить себе силой оружия, что он горькой необходимостью принужден был сопротивляться Божьему закону и подданству герцогам".
Дело понятное, и сами Адам и Гельмольд обнажают корень зла: он заключался, конечно, не в корыстолюбии саксов, которое было лишь одним из последствий его, а в целом порядке вещей, который летописцы тут же определяют несколькими словами, вырвавшимися, можно сказать, почти бессознательно; "умы Саксов, склонные к собиранию дани, нежели к обращению языков", "Саксы своею жестокостью принудили Славян-Христиан, своих подданных, к восстанию"; "Славяне сопротивлялись Божьему закону и подданству герцогам", здесь ясно, к чему привело церковное государство германцев. На саксов, пограничное и по преимуществу враждебное славянам немецкое племя, внутренней логикой этого порядка вещей возложена была обязанность ограждать и распространять в этой стороне власть империи крестом и мечом, обращая славян и покоряя их (сознание этой церковной, так сказать, обязанности саксов видно, между прочим, в приведенном месте Адама Бременского, который вкладывает в уста своего державного собеседника жалобу, что саксы не очень склонны к обращению языков). Зато они же пользовались всеми выгодами от славян: становясь христианами и поступая в подданство к "священному" государству, славяне подчинялись представителям оного в этом крае, саксонским герцогам и графам и дружине их, и они, которые налагали на них дань, и собирали ее.
LXXXV. Значение обращения славян для средневековой Германии
Впрочем, сами немцы нисколько не скрывали смысла, какой для них имело обращение славян. Вот слова Титмара: "Племена (славянские, по преимуществу стодорские), которые, приняв христианство, подчинены были как данники королям и императорам, озлобленные надменностью Герцога Дитриха, единодушно взялись за оружие". Послушаем также, что говорит Адам Бременский. "Рассказывают о короле Генрихе (Птицелове), что он одной великой битвой нанес такой удар Славянским племенам, что остальные (славяне) добровольно обещали и королю дань, и Богу обращение в христианство". "Говорят, что король Оттон покорил своей державе все Славянские племена. Он их с такою силою захватил в свою власть, что они охотно предложили победителю дань и обращение в христианство, лишь бы им оставили жизнь и землю их, и окрещен был весь языческий народ". Подобных мест во всех немецких летописях множество; но нигде не встречаем мы такого простосердечного выражения, как у любекского священника Арнольда (в конце ХII и начале XIII в.): Арнольд пишет продолжение Гельмольдовой хроники и приступает к своему труду следующим образом: "Так как покойный иерей Гельмольд не закончил, как предполагал, историю о покорении или призвании (в церковь) Славян… то мы решились взяться за это дело". Покорение или призвание славян — это для Арнольда одно и то же, и вот что значила для современников история обращения славян, предмет Гельмольда, как он сам говорит в предисловии.
Мы не обвиняем ни Гельмольда, ни Арнольда, ни Адама Бременского, ни кого бы то ни было из средневековых писателей: нет, они почти все проникнуты живым христианским чувством, и между всеми ними заслуживают особенного уважения Адам Бременский и Гельмольд, полные сердечной теплоты и благодушия, полные христианской любви и сострадания к славянам; те выражения, которые мы привели и в которых таится такая глубокая, ужасная бесчеловечность, сказаны ими в простоте душевной, без всякого чувства злобы: это отражение среды, в которой жили летописцы, голос средневекового, католического и германского, Запада. Послушаем теперь голос славянина, послушаем, как в рассказе Гельмольда последний славянский князь западных балтийских племен (его преемниками уже стали немцы) определяет положение, в какое германский и католический Запад ставил своих духовных чад славян, принимавших от него христианскую веру. В 1155 г. епископ Вагрской земли Герольд, со многими спутниками и между прочими с самим Гельмольдом, предпринял объезд своей славянской паствы и прибыл в Любицу (Любек).
"В следующее воскресенье собрался весь народ страны на любицкий торг, и пришел господин епископ, и стал держать увещательную речь к народу, чтобы они, оставив идолы, чтили единого Бога, который в небесах, и, приняв благодать крещения, отреклись от злых дел, именно от грабительства и от убиения христиан. И когда он заключил речь свою к собранной толпе, то, при одобрительных знаках народа, Прибыслав (князь вагров и бодричей, христианин) стал говорить: "Слова твои, о почтенный святитель, есть слова Божии и сказаны к нашему благу. Но как нам ступить на этот путь, окруженным и опутанным столькими бедствиями? И чтоб ты мог понять нашу напасть, выслушай терпеливо мои слова: ведь народ, который ты видишь перед собою, твой народ, и справедливо, чтобы мы раскрывали перед тобою наше горе; твое же дело нам сострадать. Властители наши так жестоко нас угнетают, что при податях и тяжком рабстве, на нас наложенных, нам смерть лучше жизни. Вот в нынешнем году мы, жители этого маленького уголка земли, заплатили 1000 марк герцогу, а графу сверх того еще столько сотен (марк), а все-таки мы их не удовлетворили, и всякий день нас давят до изнеможения. Когда же нам досуг думать об этой новой вере, как нам строить церкви и принимать крещение, когда нам всякий день приходится помышлять о бегстве? Если бы, по крайней мере, было куда бежать! Перейти за Травну, — и там такая же напасть; удалиться к Пене реке, — напасть все та же. Что же остается нам другое, как, покидая земли, уходить на море и жить среди волн? И разве наша вина, что, изгнанные из родины, мы сделали море небезопасным и стали брать деньги с Датчан и с купцов, которые плавают по морю? Разве это не вина властителей, которые нас выгоняют?"
На это господин епископ сказал:
"Что властители ваши доселе дурно обращались с вашим народом, не удивительно: они не считают это большим грехом с язычниками, с людьми не имеющими Бога. Тем более вы должны прибегнуть к христианской вере и покориться нашему Творцу, перед которым преклоняются те, которые властвуют над миром. Ведь Саксы и прочие народы, носящие имя христиан, не живут ли спокойно, довольные законным порядком? Вы же одни, как от всех отличаетесь верою, так и от всех терпите разграбление".
А Прибыслав сказал:
"Если господину герцогу (саксонскому) и тебе угодно, чтобы у нас был одинаковый с графом (голштинским, пограничными начальником саксов) порядок и строй, то пусть дадут нам права Саксов относительно земельных владений и доходов, и мы охотно будем Христианами, станем строить церкви и платить должную десятину".
"После этого уехал наш епископ Герольд…"
LXXXVI. Общие последствия религиозного развития балтийских славян и католическо-германского Запада. — Борьба их
Эти слова, сказанные славянским князем немецкому епископу, и на которые тот не нашел ответа: "Дайте нам права Саксов, и мы охотно будем Христианами!" — не самое ли страшное обличение и проклятие целым народом того здания, которое воздвигла гордость западного мира и в котором она хотела заключить христианскую веру?
Таким образом, несходные обстоятельства одинаково привели и балтийских славян, и немцев к совмещению веры с гражданским порядком. Борьба между обоими народами должна была произойти ожесточенная. Нам известны причины их давнишней вражды и беспрерывных столкновений; и эта закоренелая, народная ненависть слилась с враждой религиозной, ибо немцы, которых устремляла на балтийских славян необходимость упрочить и расширить свои границы со стороны Лабы, считали в то же время войну с ними священной, а балтийские славяне, отстаивая свои идолы от напора христианства, с тем вместе защищали независимость родины и свою личную свободу.
В этой борьбе состоит вся история балтийских славян с IX в. Прежде у них была, по несомненным признакам, пора внутреннего развития и творчества, в которую выработали они свой племенной быт и свою языческую веру: мы видим в их истории плоды этой поры развития, но сами события ее предшествуют исторической памяти. История застает балтийских славян только в эпоху застоя и падения, когда они уже принуждены защищать свою старину от Германии и христианства, в эпоху, которую древнейший летописец саксов верно определил в следующих словах: "Много проходит дней, что они борются с переменным счастьем: Немцы, — добиваясь великой и широкой области, Славяне, — сражаясь, чтобы найти свободу, либо крайнее рабство".
Германия, как носительница высших начал, христианского и государственного, хотя искаженных народной исключительностью и феодализмом, сломила языческое упорство и племенную разрозненность балтийских славян. Когда эта борьба ее с передовыми племенами, бодричами, лютичами, стодорянами, подходила к концу, и эти славяне были близки к истреблению, то отдаленнейшая и менее озлобленная ветвь поморян приняла из рук немецкого епископа христианскую веру, а потом к ним примкнули и ране, по разрушении Арконы принужденные креститься. Тут борьба приняла другой вид, оставаясь в сущности все та же, и началось мирное истребление славянской народности влиянием немецкого духовенства и онемеченных знатных людей и князя. Принесенное от германцев христианство действовало так, что Вышеслав, сын того Яромира, который в молодости еще был язычником и сражался за независимость против датчан и немцев, Вышеслав, князь славянского племени ран, в договорном условии с шверинским епископом о десятине с земли Требочецкой, где водворены были немецкие поселения, писал следующее:
"Из подати Славян, известной под названием бископовница, третья часть сбора, поступающего с тех, которые удалились от немцев, возделывающих поля у крепости Требочца, и (переселились) по ту сторону ее, уступлена мне господином епископом на феодальном праве; а с тех, которые до сих пор остались жить вместе с Немцами, вся десятина будет идти упомянутому господину епископу. Если же случится такое бедствие, — от чего да сохранит Бог! — и выше означенная земля возвратится в прежнее состояние, то есть, что, с изгнанием Немцев, Славяне снова начнут заселять ее, то им (славянам) платить подать, именуемую бископовница, сполна епископу, как прежде".
LXXXVII. Общий взгляд на предыдущее изложение. — Известия о балтийских славянах в первой половине VIII века: Стурми и Бонифаций
Здесь мы останавливаемся, закончив обзор внутреннего состояния балтийских славян и тех общих начал и отношений, от которых зависела их историческая судьба. Мы рассмотрели древнейшую историю славянских поколений на Балтийском поморье, мы видели, как рано наступила для них пора исторической деятельности, как они прошли через долгую эпоху борьбы и иноплеменного владычества, прежде чем упрочили за собою, в V в., самостоятельное обладание родным краем между Вислой и Лабой. Мы видели, какое влияние могла оставить в них эта первая эпоха их жизни и какое, еще сильнейшее, непрестанное и неизменное влияние должны были иметь естественные условия их географического положения, по какому направлению во внешней деятельности и во внутреннем развитии должно было идти это племя славян, поставленное между двумя великими германскими народами, немцами и скандинавами, протянувшееся, по открытому скандинавам морскому берегу от Вислы до границ Ютландии, и по открытому немцам берегу Лабы от Тюрингии до болот Голштинских, и разобщенное местными преградами от своих славянских братьев на юге. Вся внешняя деятельность балтийских славян представилась нам устремленной на запад: бесконечный пограничный бой с саксами и датчанами, отважные переселения во внутренние края Германии, в Голландию и Англию, обширная торговля с западными народами, вот что мы нашли у них в ту эпоху, когда они, еще не занятые исключительно защитой своего народного существования от ударов Германии, могли свободно располагать своими силами, в эпоху, в которую совершалось внутреннее их развитие, вырабатывались и слагались условия их жизни бытовой и духовной. И мы видели, в чем состояло это развитие, какой определился у балтийских славян народный характер, какой образовался у них общественный строй, какая установилась религия: народный характер, в котором воинственность, отвага и упорство составляли существенные черты; общественный строй, происшедший из племенного быта, где соединена была княжеская власть с господством народной общины и с влиянием сословия знатных людей, и где дробление на племена и на волости было основанием всего гражданского порядка; языческая вера, развившаяся из поклонения силам природы в определенную систему человекообразной мифологии и поставленная во главу общественного строя; с этими началами вошли балтийские славяне в круг истории средневековой Европы, в роковую борьбу с германским и католическим Западом, которую начал Карл Великий и которая разыгралась на Эльбе в XII в., а в стране поморян не раньше XIV.
Мы можем теперь приступить к рассказу об этой борьбе со всеми ее обстоятельствами и превратностями, во всех краях и углах, где велась она с таким упорством, столько столетий: этот рассказ, который должен начаться от первого перехода соединенных сил Германии через Лабу при Карле Великом, будет содержанием следующих глав нашего сочинения. Здесь же мы упомянем только о двух-трех фактах, которые относятся к скудной летописными известиями истории балтийских славян в предшествующую эпоху: факты эти, принадлежащие к VIII в., совершенно отрывочны. Первый из них довольно замечателен: это первый случай, где средневековый германский памятник упоминает о балтийских славянах, и случай этот, в сущности, самый незначительный, однако как бы предвещает то бесчеловечие, с каким Германия потом отталкивала несчастных балтийских славян от христианской истины. Случай был вот какой (именно в 736 году).
Ехал Стурми, родом баварец, один из первых проповедников Евангелия в Германии и первый, бросивший семена христианства в Тюрингии (Германия потом чтила его в числе святых), ехал верхом на осле по торговой дороге, ведшей из Тюрингии в Майнц. Там, где дорога эта пересекается рекой Фульдой, он встретил великое множество славян, которые купались и плавали в реке: мы знаем о переселениях славян с Балтийского поморья в далекие края средней и даже южной Германии; то была, без сомнения, толпа таких переселенцев. "Перед этим множеством голых людей, продолжает жизнеописание, осел, на котором сидел муж Божий, задрожал от испуга, а их смрад возбудил отвращение в самом проповеднике. Они же, как язычники, стали насмехаться над рабом Господним и вздумали было бить его, но сила Божия удержала их. Один же из них, который был у них толмачом, спросил святого, куда он едет, и он отвечал ему, что отправляется далее, в пустыню. Так он проехал мимо".
Такова была первая, записанная в истории, встреча балтийских славян с германским проповедником. Встреча не предвещала добра. Стурми был, сколько известно, человек самый ревностный и чистый; но лишь только коснулось дело славян, народная ненависть точно заглушила в нем и завет Спасителя, в пример апостолов, и долг евангельского вестника: где апостол в мирных, купающихся странниках увидел бы братьев, ожидающих истины, и, может быть, превратил бы купание для освежения сил в купание спасения, там германский проповедник отворачивается, потому что оскорблено его обоняние; где апостол воспользовался бы толмачом, его понимающим, чтобы, по крайней мере, навести язычников на размышления о скудости их веры и тем приготовить их к новому слову, там Стурми проходит мимо и отправляется — куда же? — в пустыню.
Также и св. Бонифаций, величайший из тружеников христианства в Германии, не был благосклоннее к славянам. Он называл их "мерзейшим" и "самым скверным" поколением людей. Пользуясь их переселенцами для возделывания церковных земель в Германии, он, сколько известно, не старался о распространении между ними Евангелия и заботился лишь о том, чтобы основанные им церкви получали от них выгоду. Он спрашивал у папы, могут ли германские церкви брать подать с них, с язычников, на что Захария писал в ответ: "Ты желаешь знать, брат мой, следует ли взыскивать подать со Славян, занимающих земли Христиан; на этот счет, по правде, не нужно и совета, когда дело очевидное: ибо если они будут сидеть без дани, то когда-нибудь станут присваивать себе и землю, как собственность; а платя дань, будут знать, что и земля имеет владельца". Посещения славян Бонифацием начались с 741 года, ответное письмо Захарии относится к 751 году.
LXXXVIII. Первые сношения балтийских славян с франками. — Союз бодричей с Пипином и Карлом Великим против саксов
Историческими событиями VIII век в отношении к западным славянам вообще необыкновенно беден. Держава, основанная Самом у чехов, к которой примкнули и соседи балтийских славян, лабские сербы, распалась еще в конце VII столетия, и не осталось следа от недолгого могущества Сама; славянские племена вернулись к прежней разъединенности и неизвестности. Между тем, племя германское двигалось и росло. Оно развивалось и крепло на почве покоренной Галлии, отражало от Европы силу магометан, вступало в сношения с Италией, в союз с папой. Под покровительством Каролингов, христианство распространялось в собственно Германии трудами великих проповедников, и вслед за ним подвигалось кровавым путем франкское владычество и государственное единство. Ветви алеманнов, фризов, баварцев, тюрингов, мало-помалу покоряемы были франками, одни саксы оставались в племенной независимости. С ними не замедлили произойти столкновения. С этих пор, вероятно, и начался союз бодричей с франками: ближайшие соседи и постоянные враги саксов, они, конечно, были склонны к дружбе с народом, который на саксов нападал, и сам был еще далек от их пределов, не угрожал им прямой опасностью. В 748 г., еще шаткая власть франков над племенами средней и восточной Германии была в большой опасности: брат знаменитого Пипина Короткого, Грифо, восстал на брата и поднял против него саксов. Пипин призвал славян. Он вступил с сильным войском из Тюрингии в землю нордсвавов или нордшвабов, южной ветви саксов, "и тут, говорит летописец, пришли к нему навстречу вожди сурового племени Славян, готовые помогать ему против Саксов, и их было ратников около ста тысяч". Мы не сомневаемся признать этих славян за бодричей, соединившихся, вероятно, с племенами стодорян, соседей означенной ветви нордсвавов, и также враждебных саксам, ибо во все последующее время бодричи и племена стодорские выступают всегда на стороне франков против саксов, тогда как другие славяне, жившие в этих краях, лютичи, сербы и чехи, враждовали с франками и дружили с их соперниками.
Во всяком случае, замечательно, что на зов Пипина славяне прилабские могли выставить в поле и привести на чужую землю такое войско, что оно казалось современникам стотысячным. Испугавшись силы франкской и славянской, саксы запросили мира и покорились Пипину. Войска разошлись, и с тех пор до времени Карла Великого о балтийских славянах нет известий. Только летописец Эйнгард говорит нам, что "Бодричи, с тех пор как впервые вступили в общение с Франками, были для них постоянными помощниками", и нетрудно угадать, в чем состояла эта помощь: бодричи, и с ними, без сомнения, опять также прилабские ветви стодорян, продолжали свою пограничную войну с саксами, которую вели испокон века, и, разумеется, отвлекая силы саксов, уведомляя об их намерениях и движениях, немало содействовали успеху франкского завоевания: не зная сами, что они делали, они помогли Пипину и Карлу Великому низвергнуть, в саксах, последний оплот племенной независимости в Германии и наложить на нее то государственное единство и устройство, посредством которого она потом покорила и уничтожила их самих и весь народ балтийских славян; и когда Карл Великий, пройдя вдоль и поперек землю саксов, стал на берегу Лабы, то бодричи со стодорянами пришли к нему с поклоном и указали ему дорогу через Лабу на славянское Поморье.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Борьба славян с немцами на Балтийском поморье. Эпоха Каролингов
I. Первоначальные отношения франков к балтийским славянам
Мы знаем о постоянной пограничной войне, которая велась на неопределенной черте, отделявшей северо-западную часть славянского Поморья от владений саксов на правой стороне низовьев Эльбы, в нынешней Голштинии или, как она тогда называлась, Нордалбингии (т. е. стране на север от Эльбы). Вся тяжесть этой пограничной войны лежала, разумеется, на непосредственных соседях нордалбингских саксов — ваграх, жителях восточной части Голштинии. Но в VIII в. имя вагров уже не является в исторических известиях, заменяясь, как было уже замечено мною, именем бодричей, обширнейшего племени, которое жило на восток от вагров, в нынешней Мекленбургии. Как видно, бодричи успели приобрести первенство над ваграми и включить их в союз племен, который они образовали около себя на северо-западном краю славянского Поморья. Время и способ образования этого союза неизвестны; впрочем, едва ли может быть сомнение, что он составился главным образом вследствие необходимости противодействовать общими силами соседям — немцам, т. е. саксам. Союз этот существовал уже во второй половине VIII столетия, как видно из тогдашних западных летописей. Племена, входившие в его состав (именно бодричи в собственном смысле или рароги, вагры, полабцы, смольняне и глиняне и, вероятно, также варны) вообще обозначаются в этих летописях именем первенствующего племени, бодричей[102].
Ненависть к саксам сделала из бодричей естественных союзников всякого, кто нападал на это немецкое племя; в том же отношении к саксам находились, без сомнения, и стодоряне, тоже непосредственные соседи их (к югу от бодричей), хотя стодорян отделяла от саксов определенная граница, Эльба, и столкновения не могли быть тут так часты и значительны.
С другой стороны, отдаленные от саксов и жившие на восток от бодричей, велеты или лютичи, враждуя со своими непосредственными соседями, бодричами, готовы были, для удовлетворения этой ближайшей вражды, забывать общую ненависть к немецкому народу и дружить с саксами против своих славянских братьев.
Таковы были политические отношения этих племен, когда к ним приблизилась завоевательная сила франков.
Пипин Короткий начал войну против саксов, последних защитников язычества и племенного быта в Германии; бодричи и стодоряне вооружились за франков (в 748 г.) и сильно помогли им против саксов.
С этих пор, кажется, начался твердый союз бодричей с франками: они так же верно, как Пипину, содействовали и Карлу Великому в его кровопролитной и долгой борьбе с саксами.
В 780 году, Карл, покорив все волости саксов за Везером, дошел, наконец, победителем до Эльбы и расположился лагерем на ее берегу, у впадения в нее Оры (несколько севернее позднейшего г. Магдебурга), напротив земли стодорян. К нему пришли многие тысячи славян с противоположного берега (тут были, вероятно, посланцы и от разных племен бодрицких). Могущественный завоеватель принял в отношении к ним роль верховного распорядителя. Ему нужно было помирить их со своими новыми подданными, саксами; нет сомнения, что он также воспользовался этим съездом, чтобы еще более скрепить союз прилабских славян (бодричей и стодорян) с Франкской державой, союз, от которого вскоре произошли такие важные последствия для славянского Поморья. Он приобрел их себе, говорит современный летописец. Другой летописец уверяет, что многие из этих славян приняли тогда же крещение. Быть может, показание его справедливо; но крещение это не принесло плодов.
II. Поход Карла Великого на славянское Поморье
Несколько лет еще саксы бились против Франкской монархии; последние усилия сохранить свободу племенного быта обнаруживались в местных вспышках и восстаниях. Наконец, Карл мог считать дело законченным и все народы Германии соединенными под своей властью. Тогда он решил обратить союз с поморскими славянами в полное их подчинение. Это не было случайное, отдельное предприятие. Мысль о покорении славянского Поморья входила в состав обширного плана, задуманного Карлом и к исполнению которого он, тотчас после завоевания саксов, приступил одновременно в разных местах. Он замышлял подчинить своей империи все народы, граничившие к востоку с Германией[103]. Балтийские славяне стояли тут наряду с полабскими сербами, с чехами, с аварами, с альпийскими словенцами, с хорватами.
Для покорения славянского Поморья не следовало начинать с непосредственных соседей германского государства, со старых союзников франкского оружия, бодричей: удар, на них направленный, был бы слишком явным вероломством и заставил бы их искать опоры в своих соплеменниках и отложить междоусобную вражду с ними. Вернее было воспользоваться этой враждой и сначала подчинить славян, живших дальше, за бодричами: тогда и бодричи недолго могли бы сохранить свою независимость. Карл так и рассчитал.
За бодричами, в восточной части нынешнего Мекленбурга и западном углу Померании, жили, как мы знаем, племена велетов (иначе называвшихся лютичами), составляя союз, подобно союзу бодрицких племен.
Карл прислушивался к известиям о "преступлениях" этого народа: велеты издавна ненавидели франков и их союзников; вражда к бодричам повела их, без сомнения, не только к дружбе с саксами, но и с датчанами, у которых те из саксов, кто не хотел покориться Карлу, находили защиту и верное убежище. На самих бодричей велеты беспрестанно нападали вооруженной рукой, и бодричи, конечно, неоднократно жаловались на них могущественному королю Запада. Карл посылал требовать, чтобы они прекратили эти нападения, но велеты не хотели слушаться немецкого государя.
В 789 году, когда вся земля саксов казалась спокойной, Карл объявил, что пойдет наказать высокомерие велетов.
Он созвал огромное войско и перешел в Кельне через Рейн со своими франками; фризы прибыли к нему из своих низменностей, поднявшись на судах вверх по одному из рукавов Рейна[104]. Через землю саксов Карл направился к Эльбе, собирая под свои знамена отряды, которые саксы обязаны были выставить. С юга пришли к нему на помощь полабские сербы (из нынешней Саксонии).
Дойдя до Эльбы, он стал наводить переправу. Для соединения берегов реки, разделявшей народы, которые теперь, как бы после долгого отдыха, готовились возобновить давнишнюю свою борьбу, Карл построил на Эльбе два моста: вероятно, войско шло на славян двумя дорогами. Один из этих мостов он укрепил на обоих концах валом и срубом, и оставил там сторожевой отряд. Как видно, поход в славянскую землю возбуждал немало опасений, тем более, что велеты почитались могущественнейшим народом на Балтийском поморье, и казалось нужным иметь, на всякий случай, обеспеченную переправу для обратного пути. Место переправы в точности не обозначено летописцами; но нет сомнения, что оно находилось где-нибудь у низовьев Эльбы, у земли бодричей, надежнейших союзников и проводников Карла; к тому же, через их край пролегал прямой путь к велетам.
Наконец, в первый раз после многих столетий, может быть, в первый раз со времени Аттилы, немецкий завоеватель перешел Эльбу и ступил на славянское Поморье. Бодричи, под начальством своего князя Вилчана, присоединились к Карлу. Силы, которые немецкий государь вел на велетов, были очень велики: славянское Поморье казалось ему нелегкой добычей.
Велеты встали перед немцами и их славянскими союзниками с мужеством, которому воздает похвалу сам жизнеописатель Карла; их войска были многочисленны, произошли значительные сражения. Перед превосходящими силами Карла велеты, как видно, отступали в глубь своей земли, к северо-востоку; Карл, предавая все огню и мечу, достиг р. Пены, которая, как мы знаем, протекала посередине земли Велетской. Он подошел к городу главного князя велетов, Драговита. Этот князь, по выражению летописца, далеко превышал всех прочих князей велетских знатностью рода и уважением, какое внушала его старость. Драговит отказался от продолжения войны: он явился к Карлу со своим сыном и со всеми своими людьми, дал заложников и присягнул в верности немецкому государю и франкам. Было ли это изменой общему делу или последствием общего договора, сказать трудно; но во всяком случае, поступок Драговита надолго решил судьбу славянского Поморья: все прочие князья и жупаны просили мира, представили заложников и подчинились иноземному завоевателю. Карл утвердил Драговита верховным князем земли Велетской, а сам Драговит стал его вассалом. Таким образом, власть Западной империи (хотя еще номинальная) распространилась по всей земле Велетской, до берега Балтийского моря.
Карл победителем возвратился в Германию той же дорогой, какой пришел на славянское Поморье.
Так возобновилась великая борьба немцев со славянами в Балтийском крае. Славянам она добра не предвещала, ибо при Аттиле, почти за триста пятьдесят лет до того, оба народа, оставив между собой течение Эльбы, разошлись почти равносильными, а когда они сошлись опять, при Карле Великом, то немецкий народ явился на поле битвы вдохновенный христианством, обогащенный наследием римской государственности, направляемый единой волей к общей цели, а балтийские славяне противопоставили ему свои языческие верования, свой старый племенной быт, свои внутренние несогласия и междоусобицы.
Действие, происходившее на Балтийском поморье в 789 году, повторялось с тех пор постоянно, до совершенного искоренения там славянской независимости; постоянно находились в этом злополучном крае племена, готовые помочь немцам против своих братьев, как бодричи помогали тогда Карлу; постоянно находились князья, готовые отстать от общей обороны и мириться отдельно с завоевателем, как сделал тогда старый князь Драговит.
III. Плоды союза бодричей с Франкской державой. — Уступка бодричам западной Голштинии
Неизвестно, чем Карл наградил бодричей за их усердные услуги, но, естественно, что как скоро велеты признали над собою верховное владычество Западной державы, то бодричи, поставленные между ними и немцами, вошли в гораздо большую зависимость от Германии; зависимость стала такой, что она могла скоро превратиться в прямое подданство.
Саксы, хоть и много раз побежденные франкским завоевателем, хоть и помогавшие ему против славян, не были еще полностью подчинены. Ближайшие к Эльбе волости их беспрестанно волновались, а залабские саксы, так называемые нордлюды или нордалбинги (жители западной половины Голштинии, непосредственные соседи славян) и слышать еще не хотели о покорности франкам.
В 705 году Карл решился наказать упрямое племя и с большими силами вошел в землю саксов, опустошая ее жестоким образом. Он расположился в Бардской волости (в восточной части нынешнего Ганноверского королевства) у селения Бардовика (близ Люнебурга), где вскоре потом возник большой торговый город. Здесь поджидал он прихода славян-бодричей, которые должны были снова помогать ему в покорении саксов. Франки уже тогда прямо называли бодрицкого князя вассалом своего короля. Действительно, Вилчан поспешил явиться на зов своего владыки, но при переправе через Эльбу он попал в засаду, приготовленную нордлюдами, и был убит. Что стало с его войском, вернулось ли оно домой, потеряв вождя, или присоединилось к франкам, неизвестно. Князем бодрицким стал Дражко; мы также не знаем, был ли он прямой наследник Вилчана, или по какой-либо другой причине выбран народом.
Гибель Вилчана, в котором Карл потерял своего надежнейшего союзника против саксов, раздосадовала его в высшей степени: по выражению летописца, это прибавило ему новой ярости для отмщения вероломному племени. Но настоящих виновников убийства, нордлюдов, он еще не мог наказать: поход в их отдаленный край был слишком опасен, пока земля между Везером и Эльбой не была совсем усмирена. Отложив завоевание Нордалбингии (немецкой части Голштинии) до другого времени, Карл бросился на те волости саксов, которые лежали на морском берегу, между низовьями Везера и устьями Эльбы: жители их были в союзе с убийцами Вилчана и одни одни между полабскими саксами не явились в Бардовик с покорностью. Три года подряд ходил франкский государь на эти волости, жег, грабил, казнил и, наконец, принудил к повиновению. Часть местных саксов он выселил во франкские земли и основал на их месте колонии франков.
Утвердив свою власть в этих краях, Карл отправил послов в Нордалбингию, надеясь теперь склонить нордлюдов к добровольной покорности. Но нордлюды схватили этих послов и убили одних, а других задержали в плену для выкупа; также убили они королевского посла, возвращавшегося из Дании. Карл тотчас собрал большое войско (798), но все еще не решался ступить за Эльбу, в болота Голштинии. Он только опустошил, сильнее прежнего, землю саксов между Везером и Эльбой (где, вероятно, находились еще соумышленники залабских саксов); наказание же самих нордлюдов предоставил он своим неизменным друзьям, бодричам. Побывав у славянской границы на Эльбе и решив своим судом внутренние споры славянских племен, он отправил к бодричам одного из своих полководцев, Эбервина, с другими послами, и поручил им поднять на нордлюдов славянские силы. Бодричи, которых франкские летописцы называют весьма выразительно нашими славянами, вступили в немецкую часть Нордалбингии и стали разорять и выжигать ее. Саксы собрали свои войска, и обе рати встретились в местности, называвшейся Свентана (в середине Голштинии, где теперь местечко Bornbovde, на юго-запад от Плунского озера, на границе немецкой и славянской земли). Произошла кровопролитная сеча, каких в то время видели мало. Бодричей вел Дражко, а правым их крылом командовал посланец Карла Эбервин. Славяне одержали полную победу. Эбервин, вернувшись назад к своему государю, рассказывал, что саксов при первой схватке пало до 4000, что они обратились в бегство и при преследовании потеряли еще множество народа, и что остатки их разошлись по домам.
Победитель Дражко, с другими бодричами, явился, после этого подвига, на поклон к Карлу в Тюрингию и принят был королем с необыкновенными почестями.
Зависимость бодричей от Франкской державы утверждалась все более и более. На другой год после их победы у Свентаны, Карл, стараясь об утверждении своей власти и христианской церкви между покоренными, наконец, саксами, отправил одного из своих сыновей с отрядом войска к Эльбе. Когда молодой королевич (по имени тоже Карл) приблизился к их границе, залабские славяне, бодричи и велеты, явились к нему, как к судье, и он разобрал и решил их взаимные споры и жалобы. Независимо от этого, он исполнил другое поручение своего отца; он вошел в сношения с нордалбингскими саксами. Не оправившись еще от поражения, нанесенного им бодричами, эти саксы предстали в его стан с повинной и дали ему заложников (799 год).
Около четырех лет все в этой стороне было спокойно, пока в Риме (в 800 году) совершался союз главы романо-германских народов с главой западной церкви и возобновлялась, под сенью папства, древняя идея Римской империи. Ничего не было слышно в западной Европе о славянском Поморье, только кое-когда спорили и враждовали между собою мелкие князья балтийских славян — дело обычное. Наконец, в 804 году, новый император захотел посетить свои северо-восточные области, и с большим войском, пройдя всю землю саксов, расположился лагерем близ устья Эльбы. Сюда явился к нему, с множеством подарков, князь Дражко и другие князья славянские. Они изложили Карлу свои распри. В чем состояли они, догадаться нетрудно, хотя летописец прямо не объясняет их; бодричи, конечно, продолжали враждовать с велетами, а князья мелких племен бодрицких, верно, не хотели подчиняться Дражко, как старшему князю. Император выслушал их и произнес свое решение; Дражко он велел признать старшим князем над всеми племенами бодричей, или, как мы можем назвать его, великим князем бодрицким; он провозгласил его, по выражению летописца, "королем" славянским.
Мало того, что германский император вел таким образом балтийских славян к единодержавию и этим, казалось, готовил им своими руками спасение от Германии; необходимость опереться на соседние славянские племена, для окончательного подчинения саксов, побудила Карла Великого к новому делу в пользу этих племен, к такому делу, последствия которого могли быть неизмеримо важны. Когда Карл посетил низовья Эльбы, в 804 году, нордалбингские саксы, ослабленные победой бодричей и уже не находя союзников между своими соплеменниками на западной стороне реки, отдались совершенно на произвол завоевателя. Карл велел переселять их с семействами в глубь Германии и во Францию, а Нордалбингию, т. е. западную часть Голштинии до устья Эльбы и берега Немецкого моря, отдал славянам-бодричам[105].
Конечно, нельзя подозревать в Карле особенного желания покровительствовать славянам и способствовать их политической самостоятельности. Но легко понять, почему он принял тогда это решение. Он был уверен в том, что бодричи ему не изменят и свидетельством тому считал их отношения к соседям: саксам с одной стороны, велетам с другой. Отдать им всю Голштинию казалось Карлу не только выгодным, но и необходимым, чтобы обеспечить себя со стороны третьих, северных, соседей бодрицкой земли, датчан. Датчане прежде уже находились во враждебном отношении к франкам и всеми силами поддерживали саксов в борьбе с Карлом. Предводитель саксов, Видукинд, был зятем датского короля Сигфрида; Видукинд и все вообще недовольные франкской властью саксы всегда находили в Дании готовое убежище; преемник Сигфрида Годофрид все деятельнее и деятельнее выступал против Франкской империи. Именно в этом самом 804 году он собрал на своей границе, в Шлесторпе (ныне Шлезвиге), все свои корабли и войска, и, несмотря на обещание, им данное Карлу, вступить с ним в переговоры и приехать к нему на свидание, вдруг отказался от сношений с Франкской империей. Что же могло быть выгоднее для Карла, как уступкой бодричам западной Голштинии пресечь непосредственное соприкосновение датчан с их старыми друзьями саксами и отделить Данию от империи славянским племенем, искони враждебным датчанам?
Но тем самым бодричи достигали без труда (хотя, правда, по чужой милости) той цели, к которой они стремились столько веков и для которой их мужественные собратья, вагры, проливали столько крови: они достигали полного обладания правым берегом Эльбы. Этим утверждалось окончательно господство славян над прибалтийскими странами, и немцам уже не было прямого к ним доступа; между балтийскими славянами и немцами, по всему протяжению их границы, ложилась, как крепкий рубеж, широкая река, и повод к народной войне между ними исчезал сам собою. Наконец, славяне получали, с устьем Эльбы, великолепное место для торговли, где впоследствии возник Гамбург. Владея им, такой предприимчивый и отважный на море народ, каким были балтийские славяне, мог тотчас выйти из тесного круга сношений, в котором его заключали немцы и скандинавы, и вступить в общение с остальными землями Запада. Германская империя приносила к славянам, мы знаем, христианство, не как чистое учение веры, а как залог светского подчинения их немецкому государству и народу; но от устья Эльбы было близко до Англии, до Англии Виллиброда и Альфреда Великого, которая так ревностно сеяла христианство в Европе, а в Англию путь был уже знаком балтийским славянам. Кто знает, не пришло ли бы к ним оттуда просветительное начало христианства, которое их отталкивало в том виде, в каком оно предлагалось им эгоистической Германией?
Вот какую будущность Карл, следуя своим собственным политическим расчетам, открывал бодричам и их соплеменникам: установление единовластия, прекращение народной войны с саксами на правом берегу Эльбы, сообщение через немецкое море с Западом, наконец, мирное и свободное обращение в христианство.
IV. Удар датчан и франков на бодричей. — Основание немецкой крепости на правом берегу Эльбы
Дар западного государя не пошел бодричам впрок. Скоро отведали они горьких плодов союза с Германией.
Три года прошли мирно; неизвестно, насколько бодричи успели утвердиться в это время в отданной им Карлом земле, но видно, что на устье Эльбы уже начинал водворяться торговый обмен Германии со славянским Поморьем. Когда император Карл, в 808 году, ввел закон о торговых сношениях своих подданных с заграничными землями, то из трех мест, где допущена была мена с балтийскими славянами и учреждено нечто вроде таможен, два пункта назначены были близ устья Эльбы (в северо-восточном углу нынешнего Ганновера), на весьма близком один от другого расстоянии, именно в Бардовике и Шезле, и только один на всем протяжении средней Эльбы, в Магдебурге, где немцы могли торговать со Стодорской землей. Меры, принятые Карлом для устройства торговли со славянами на немецкой стороне устья Эльбы, показывают, как важно было для славян приобретение места, где теперь стоит Гамбург. Заметим кстати, как признак политики Карла в отношении к славянам, даже к верным союзникам его, бодричам, что он строго запретил продавать им оружие и брони; он постановил правила, по-видимому, весьма действительные для прекращения запрещенного торга: у того, кто вез оружие к славянам, весь товар отбирался и половина разделялась поровну между сыщиком и смотрителем торгового пункта; только другая половина поступала в казну.
Еще пока бодричи пользовались милостью западного императора, они могли предвидеть участь, которая их ожидала: 806 год прошел в кровавой войне Германии с ближайшими соседями балтийских славян, полабскими сербами. Война эта, в которой погиб сербский князь Милодух, окончилась тем, что для удержания в покорности подчинившихся Карлу западных племен сербских между Солявой и Лабой (Салой и Эльбой), построена была немецкая крепость (Галла, Halle) на восточном, славянском берегу Салы и основана на границе сербов немецкая марка (или мархия), т. е. ряд военных поселений. Жители марки, поставленные под начальство военного начальника, маркграфа, обязаны были постоянно быть наготове для сражения с пограничными племенами. Эти учреждения коснулись и южной части балтийских славян: Карл занял, в том же 806 году, немецким укрепленным поселением участок на правом же берегу Эльбы, напротив Магдебурга, в земле стодорского племени морачан, которое, вероятно, помогало своим соседям сербам в войне с немцами и этим дало повод к такому распоряжению. Это было первым шагом Германии к водворению своего непосредственного владычества на правом берегу Эльбы, на славянской земле.
Скоро очередь дошла и до бодричей, и тут Германской империи помогли враги ее, датчане.
Датчанам и их смелому вождю, королю Годофриду, конечно, горько было видеть, как франкский завоеватель выводил из Нордалбингии их верных друзей, саксов, и как в этой пограничной с Данией земле утверждались исконные враги датчан, славяне. После переговоров с Карлом, которые, как видно, не привели ни к чему, Годофрид вдруг решился одним ударом сломить силу своих соседей бодричей.
Он снесся с велетами, которые были друзьями датчан, потому что ненавидели бодричей; он сговорился с двумя племенами бодричей, глинянами и смольнянами, которым не по сердцу была власть, дарованная Карлом князю Дражко над всей землей Бодрицкой, и поплыл со своими кораблями к славянскому берегу (808 г.). Велеты, со своей стороны, вторглись в землю бодричей. Годофрид соединился с ними. Началась война в прибрежных местах. Несколько бодрицких градов (т. е. укреплений) взяты были велетами и датчанами; Годофрид овладел и главной торговой пристанью бодричей, которая находилась, кажется, близ нынешнего Висмара и которую датчане называли Рерик (по-видимому, славянское имя ее было Рарог[106] ). Дражко оставил свою родину, где великокняжеская власть, освященная приговором западного императора, окружила его врагами; он бежал, без сомнения, в Германию. Другой бодрицкий князь, Годолюб, в результате измены попал в руки датского короля и был им повешен. Но, лишившись одного князя и покинутый другим, бодрицкий народ продолжал храбро защищаться. Годофрид потерял значительную часть своего войска; лучшие и отважнейшие витязи датские пали; племянник короля, Регивальд, занимавший после Годофрида первое место в войске, был убит при осаде какого-то бодрицкого укрепления, вместе с многими другими вождями. Тем не менее, сила бодричей была сломлена в неравной борьбе, и большая часть Бодрицкой земли (две трети ее, по словам немецкого летописца) обязалась платить дань датскому государю. Этому условию, вероятно, принуждены были подчиниться именно ближайшие к Дании бодрицкие волости в Голштинии и около Висмарского залива.
Весть о нападении датчан и велетов на бодричей принесена была императору Карлу в Ахен, вскоре после Пасхи. Он тотчас отправил к Эльбе своего сына Карла с сильным войском франков и саксов. За бодричей, за своих верных союзников и слуг на славянском Поморье, он ему не велел заступаться (а прежде как усердно брал он сторону бодричей против других славян, велетов!); он приказал ему только стать на берегу Эльбы и действовать против датского короля в том случае, если бы Годофрид вздумал напасть на земли саксов.
Годофрид, вследствие ли потерь в своем войске и приближающегося осеннего ненастья, или из опасения перед франками, решил оставить славянское Поморье. Предварительно он захотел нанести еще один удар Бодрицкой земле — уничтожить ее торговлю. Он разрушил Рарог, несмотря на то, что торговля этого города была чрезвычайно прибыльна для датской казны, в которую от нее поступало много пошлин. Местных купцов он взял на свои корабли и отплыл со своим войском обратно в Шлезторп; тут, как видно, Годофрид поселил захваченных в Рароге купцов, чтобы сосредоточить в своих владениях торговлю южного берега Балтийского поморья, отбив ее у славян. Вскоре Шлейская деревня (Шлезторп) стала именоваться Шлейским городом (Шлезвиг)[107]. Славянская стихия способствовала, таким образом, к водворению торгового мореплавания на датских берегах, которые высылали в эти века много судов на войну и разбой.
По отплытии датчан из Бодрицкой земли, велеты также удалились из нее с захваченной добычей. А затем в Бодрицкую землю вступило войско франков под предводительством Карла младшего. Почему оно до тех пор стояло за Эльбой и не поспешило на выручку бодричам? И с какой целью вступало оно к ним теперь, когда опасность для них миновала? Чтобы восстановить их, освободить от дани, наложенной датчанами, утвердить власть изгнанного великого князя? Нет: политика немецкого государя в отношении к бодричам была теперь уже совсем другого рода. Войско франков и саксов, построив мост на Эльбе, вторглось в волости глинян и смольнян, которые жили по правому берегу этой реки, в юго-западной части нынешнего Мекленбурга; под предлогом наказать их за измену великому князю Дражко и союз с датчанами, молодой Карл принялся разорять их землю. Весьма вероятно (как показывают события, наступившие вскоре), что уже тогда намерением императора было утвердиться военной силой в стране недавних своих союзников бодричей. Но поход его сына не удался; молодой Карл потерял много людей, и возвратился в Германию. Об этой неудаче рассказывает, правда, только одна летопись, а императорский историограф и панегирист Эйнгард пишет, что поход франков в землю глинян и смольнян закончился благополучным возвращением Карла и всего его войска за Эльбу; но, разумеется, первое показание, в особенности когда дело идет о войне с варварами-славянами, заслуживает большего доверия.
Мы сказали, что политика императора в отношении к балтийским славянам была уже совсем не та, как несколько лет перед тем, в то время, когда он нуждался в их содействии для покорения саксов. Теперь земля саксов окончательно вошла в состав Германской империи и начинала жить общей жизнью германо-романского мира. Упрочив за империей границу по левому берегу Эльбы, Карл, естественно, захотел, вследствие самой идеи, руководившей им, как представителем Запада, подчинить империи соседние славянские племена на Балтийском поморье, точно так же, как он пытался, и отчасти успел, сделать это на берегу Адриатики, на среднем Дунае, в Чехии и у полабских сербов.
Пользуясь ослаблением бодричей, он тотчас взял назад у них свой прежний дар, землю нордалбингских саксов за устьем Эльбы (западную Голштинию), и приступил к основанию военной линии в низовьях этой реки, наподобие тех, которые устраивались и по остальной границе империи, для подчинения славянских народов. Еще в конце того же 808 года началось первое учреждение постоянной немецкой военной силы, направленной против славянского Поморья. Военная украина или марка в этой стороне делилась на две части. Одна шла по левому берегу Эльбы, напротив земли глинян и смольнян, или полабцев (прибрежных к Эльбе ветвей бодрицкого племени) и стали основанием так называемой Старой марки, из которой развилось впоследствии завоевательное государство Бранденбург. В этой марке построена была у берега Эльбы крепость Hochbuoki (близ нын. ганноверского местечка Gartow, напротив города славянского племени смольнян, Лончина, теперешнего Lenzen). Другую марку Карл основал на правом берегу Эльбы, в земле нордалбингских саксов, возвращенной от бодричей.
Нет никакого сомнения, что, несмотря на меры, принятые недавно, чтобы вывести отсюда строптивое саксонское население, значительная часть его укрылась в своих жилищах и уцелела под мимолетным владычеством бодричей. Теперь эти саксы из врагов империи сделались ее оплотом и, как видно из событий, вскоре последовавших, горячо приняли к сердцу общее дело Германии против врагов-славян. Вероятно, император, отличавшийся удивительным духом организации, умел дать им правильное военное устройство и усилил их военными поселенцами, набранными в других областях саксов: по крайней мере, мы точно знаем об основании таких колоний в другой марке, учрежденной против балтийских славян, о которой мы только что упомянули. В Нордалбингской марке также построена была крепость; современный летописец не называет ее по имени, но не может быть сомнений, что она стояла на месте нынешнего Гамбурга. На это указывают события и документы ближайшего времени, а также предание, записанное в XI в. Карл не мог не понять важности этого места, как лучшей точки опоры для наступательных действий на север и восток от Эльбы, и хотел сделать из Гамбурга основную точку для преобладания Германии над прибалтийскими славянами и скандинавами: тут должна была, по его предначертанию, возникнуть немецкая митрополия для северных народов. Потому он, при разделении земли саксов на епархии, нарочно не причислил Нордалбингию ни к одной из новоучрежденных епископских кафедр на левом берегу Эльбы. В Гамбурге он заложил (кажется, около 810 года) церковь и для освящения ее вызвал из-за Рейна епископа Трирского, чтобы не дать соседним саксонским епископам предлога к притязаниям на Залабский край. Церковь эту он поручил какому-то священнику Геридагу, которого и предназначал к занятию будущей епископской кафедры в Гамбурге; на случай неприятельского нападения он пожаловал ему во Фландрии монастырь, где он мог укрываться на время опасности. Но Геридаг вскоре умер, и военные заботы в Нордалбингии помешали Карлу приступить к учреждению гамбургской митрополии. Его мысль осуществилась в царствование его сына. Пока нужно было думать еще только о военном утверждении в Нордалбингии. Неразумие бодричей помогло в этом Германии.
Предшествовавшие события еще недостаточно убедили их в опасности со стороны Запада. Они не обратили внимания на то, что Карл, которому они оказали столько услуг, не только не поддержал их во время опасности, но тотчас после нападения на них датчан вступил в мирные переговоры с королем Годофридом. Весь гнев их был направлен на их же братьев, велетов. Как только великий князь Дражко, воспользовавшись тишиной, наставшей после отплытия датского короля, возвратился в свое княжество, он стал готовить месть этим домашним врагам бодрицкого племени. Для этого он поспешил помириться с главным виновником беды, постигшей его и Бодрицкую землю, с датским государем, и даже дал ему в заложники своего сына, лишь бы Годофрид отказался от содействия велетам. Затем он заключил союз с другим исконным врагом своего народа, саксами, содержавшими военную линию на Эльбе, и саксы, действуя уже как подданные императора Карла, обещали бодрицкому князю вспомогательный отряд против прежних друзей своих, велетов (809 год). Замечательная перемена отношений, свидетельствующая о том, что саксы уже забыли свои прежние племенные распри и связи и стали представителями интересов Германской империи в славянских делах. Саксы в 809 году играют ту же роль на славянском Поморье, какую в 789 году играли франки, под предводительством Карла, в противодействии саксам: они теперь поддерживают ближайшую и слабейшую славянскую ветвь, против которой вели так долго пограничную войну, пока стояли на одинаковой с нею ступени племенного быта, и пользуются союзом с нею для нанесения ударов отдаленнейшей и сильнейшей ветви, главной хранительнице славянской независимости на Поморье.
Поход Дражко с отрядом саксов против велетов был весьма удачен. Они опустошили огнем и мечом Велетскую землю и возвратились оттуда с огромной добычей.
Затем Дражко выпросил себе еще большее подкрепление из саксонской марки и пошел войной на смольнян, которые, как мы знаем, отошли от союза бодрицких племен, и, заключив дружбу с врагами немцев, велетами и датчанами, нанесли в предыдущем году значительный урон войску Карла Великого. Бодричи и саксы взяли и разрушили главный город смольнян, который немецкая летопись называет Connoburg: предполагают, что он лежал на том месте, где ныне село Konow, близ городка Domitz, в южной оконечности Мекленбургии. Немецкое название Connoburg, вероятно, переделано из славянского Конёва.
Нет сомнения, что эта война велась не против одних только смольнян, племени слабого, занимавшего, как видно, малое пространство земли. Конечно, смольнянам помогали их соседи и постоянные союзники глиняне и другие ветви бодричей, не хотевшие повиноваться великокняжеской власти Дражко: иначе трудно было бы понять, почему бы Дражко, для борьбы со смольнянами, потребовал у Германии больших вспомогательных сил, чем для похода против могущественных велетов. Важное значение войны, которая велась тогда в крае смольнян, видно из того, что взятие их главного города повлекло за собой усмирение всех бодрицких племен: все они снова покорились Дражко, как своему общему князю.
Но это уже ни к чему не вело. Уже не вернуть было бодричам устья Эльбы и прежнего своего могущества. Германия более и более утверждалась в Нордалбингии и умножала тут свои военные силы, на пороге Балтийского поморья. Еще в том же 809 году император Карл велел собрать во Франции и Германии людей, годных к военному ремеслу, снабдил их оружием и всем нужным для переселения и отправил их морем из Фрисландии в устье Эльбы. Кажется, их водворение возложено было на верного слугу немцев, бодрицкого князя Дражко. Но судьба избавила его от тяжелой обязанности — готовить Германии новую силу к завоеванию его собственной родины. Он был убит в Рароге (известной нам торговой пристани бодричей) людьми, подосланными датским королем Годофридом. Император Карл поручил устройство переселения одному из своих графов, Огборту.
На реке Стыри, впадающей в Эльбу у самого ее устья, выбрано было место для сбора военных сил в Нордалбингии. Место это называлось Эзесфельд. Эгберт и другие графы (волостные начальники) саксов привели сюда вооруженных колонистов, и в марте 810 года приступили к постройке крепости Эзесфельдобург, которая теперь называется Jtzehoe (в западной Голштинии, на север от Глюкштадта). Этим Залабская марка получила окончательное утверждение. Она в предположениях Карла основана была столько же против датчан, сколько против славян, и кажется даже, что желание иметь пограничную точку опоры против датчан, которые начинали сильно тревожить Германию и Францию своими нападениями с моря, более всего побудило тогда Карла к военному занятию Нордалбингии.
Но в своих последствиях эта мера оказалась направленной почти исключительно против славян. С датчанами Германия мало-помалу ужилась: голос кровного родства был сильнее политического соперничества, и Дания вступила в братство западных народов. С балтийскими славянами Германия ужиться не могла, и братства между ними никогда не настало. Для балтийских славян военное занятие Нордалбингии Германией было роковым событием. Немецкий народ, который в 804 году совершенно удалился было за Эльбу, теперь переступил снова эту природную грань и опять обосновался на пороге славянского Поморья, в соседстве бодричей; но то не были уже независимые саксы, разделенные на мелкие племена и волости, а правильно устроенное военное поселение, сторожевой отряд сильного, завоевательного государства. И с тех пор немцы уже не возвращались за Эльбу, а шли вперед шаг за шагом, захватывая земли соседей своих, пока не овладели, наконец, всем славянским берегом Балтийского моря. И тут они не остановились, а шли все дальше и дальше, и успокоились только, когда знамя, водруженное Карлом Великим в Гамбурге и на Эзесском поле, развевалось в Ревеле и Нарве. Нельзя сочувствовать этому подвигу, как всякому насилию и истреблению народностей, но нельзя отказать в справедливой дани удивления железной твердости и настойчивости средневековой Германии: в IX и Х вв. ни слова не говорилось по-немецки на всем берегу Балтийского моря, а в XIV немецкий язык был господствующим от Голштинии до Финского залива.
V. Последние войны Карла Великого с балтийскими славянами. — Немецкая военная линия на правом берегу Эльбы
Бодричи не противились утверждению немецкого владычества в отнятой у них Нордалбингии. Они еще благоговели перед императором. В 810 году Карл пришел с войском в землю саксов, чтобы открыть военные действия против датчан, разорявших берега Германии; тогда бодричи послали в его стан, расположенный у города Вердена на Везере, своих старшин, чтобы просить императора об утверждении у них великого князя, на место убитого Дражко. В этот сан возведен был какой-то Славомир. Почему бодричи выбрали его, неизвестно; мы знаем только, что он получил великокняжеское достоинство не по наследству, помимо прав сына Дражко, Чедрага. Утверждая у бодричей великого князя, Карл, конечно, требовал от них помощи для похода в Данию; но война не состоялась. Предприимчивый Годофрид был убит одним из своих слуг, а наследник его заключил мир с императором.
Между тем, велеты, постоянные враги немцев, напали на марку, основанную Карлом на границе их друзей и союзников, глинян и смольнян. Перебравшись через Эльбу, они, без сомнения, с помощью этих племен осадили крепость Hochbuoki (напротив Ленцена), охраняемую гарнизоном саксов, взяли и разрушили ее.
Первым делом Карла, после примирения с новым королем датским Геммингом, было отомстить славянам за этот урон и восстановить Полабскую украйну. Он послал войско в землю бодрицких племен, живших в непосредственном соседстве с маркой, именно глинян, о которых мы не раз встречали известие, и каких-то бытенцев, если мы только правильно читаем это имя, которое в современных немецких памятниках пишется Bethenzr, Betheniсi. Племя это было незначительно и вскоре исчезло, вместе со смольнянами, в более общем имени полабцев, которое придавалось славянам, жившим на берегу нижней Эльбы, в нынешнем Лауенбургском крае и близлежащей части Мекленбурга[108]. Земля глинян и бытенцев была опустошена, и после того немецкое войско занялось восстановлением крепости Hochbuoki (811 год).
В следующем году Карл снарядил армию против главных соперников Германии на Поморье, велетов. Три войска были одновременно направлены против них: одно пошло через землю бодричей, вероятно, из Нордалбингии, и, конечно, получило от бодричей подкрепление; два других войска двинулись из Полабской марки на север, навстречу первому отряду, шедшему с запада. Велеты запросили мира, дали немцам заложников и обещали покорность императору.
Усмирив таким образом ближайшие славянские племена, не опасаясь датчан, которые заняты были в то время внутренними раздорами, и опираясь на уже построенные укрепления, Карл довершил начатое дело: распространил и утвердил Залабскую марку. "Семь лет земля Нордалбингская была в плену", писал потом в одной грамоте его сын, император Людовик: плен этот был славянский; но (в 811 году) Карл поручил известному нам уже графу Эгберту устроить в ней защиту против язычников. Таким образом основана была военная линия северно-саксонская, отделявшая немецкий и славянский край в Нордалбингии. Сюда мало-помалу возвращались люди, недавно выселенные франкским завоевателем, и христианство начинало водворяться в этой стране. Я уже упомянул об основании церкви в Гамбурге и о предначертаниях Карла касательно учреждения там митрополии[109].
Немецкая военная линия в Нордалбингии соответствовала той цепи рвов и укреплений, которую датский король Годофрид еще в 808 году начал строить от Немецкого до Балтийского моря по реке Эгидоре, для ограждения с юга своих владений, и которая охранялась сторожевыми отрядами. Немецкая линия, как ее, по словам Адама Бременского, установил Карл и его преемники, начиналась у нижней Эльбы, именно от местности Мезенречье[110], т. е. Междуречье, несколько южнее нынешнего Лауенбурга, и шла на север к реке Delvunda (ныне Delvenau или Stecknitz)[111], потом к источникам р. Белины (теперь Bille), прямо на север к Виспирку (теперь Везенберг, на Травне, верстах в 10 на запад от Любека), потом на северо-запад, с некоторыми изгибами по речке Борзнику или Борзнице (теперь Bissenitz) и далее к Болелонкам (теперь Blunk) и, наконец, по течению реки Свентины к Кильскому заливу. При Карле линия эта шла несколько западнее; мы знаем, что она подвинута была до Стекницы в 822 году; прежде, вероятно, р. Былина, впадающая в Эльбу близ Гамбурга, составляла границу. Точно так же и на северной стороне линию, кажется, подвинули от верхнего течения Эгидоры или Эйдера к параллельной с ним Свентине. На запад от Белины, верхнего течения Эгидоры и черты, между ними проведенной, нет ни одного славянского местного названия; очевидно, что там была искони земля немецкая, и что славяне, получив этот край на короткое время от Карла Великого, не успели основаться в нем. В полосе (верст от 5 до 15 шириной) между этой предполагаемой первоначальной границей немцев и военной линией, описанной Адамом Бременским, мы находим несколько славянских имен среди множества немецких. Славянские имена расположены там, можно сказать, тремя кучками: на юге, близ Эльбы, между Былиной и Стекницей, в середине, близ р. Травны, и на севере близ Кильского залива, между Эгидорой и Свентиной[112]. Очевидно, что тут немцы захватили в свою украйну ближайшие участки славянской земли. Это произошло вскоре после основания Нордалбингской линии Карлом Великим, как видно из слов летописца, который говорит: "В 822 году Саксы, по приказанию императора (Людовика), построили за Эльбою крепость на месте, называемом Delbende (у Адама Бременского Delvunde, теперь Delvenau), выгнав оттуда Славян, которые прежде занимали это место, и поставили там, против их набегов, сторожевой отряд Саксов".
Последние два года царствования Карла (813–814) прошли мирно в этой стороне. Славяне ничего не предпринимали. Биограф великого императора, Эйнгард, писал с самодовольством, что все варварские народы от Дуная до Вислы и Балтийского моря, "почти сходные по языку, но весьма разнообразные нравами и образом жизни", были "до такой степени укрощены Карлом, что признали себя его данниками; что кроме Велетов, (лабских) Сербов, Бодричей и Чехов, с которыми он воевал, все прочие, гораздо многочисленнейшие, добровольно поддались ему". В этих хвастливых словах мы слышим отголосок мнений, господствовавших при дворе западного императора. Успех немецкого оружия у пограничных племен славянских, которых не поддержали их восточные братья, ляхи, на Одре и Висле, казался ручательством в покорности остального славянского мира; в Риме и Ахене видели уже осуществление идеальной задачи воссозданной империи, видели уже на деле владычество римско-германского христианства над славянским варварством.
Но в последние годы своей жизни, непобедимый Карл чуял впереди что-то недоброе. Не со стороны миролюбивых и разъединенных, хоть и несметных числом, славян грозила опасность Западу; а со стороны немногочисленных, но предприимчивых, вечно искавших боя и добычи, скандинавов. С первых лет IX столетия какой-то таинственный порыв овладел жителями Дании, Швеции, Норвегии, как будто бы им стало вдруг тесно дома, или они хотели выместить на всем роде человеческом обиду Одина и Тора, покинутых всеми остальными германскими племенами для поклонения кресту Спасителя. Замечательно, что первым признаком приближающейся бури открывается IХ столетие в летописях Запада. Вот слова Эйнгарда: "800 год. Когда настала весна, около половины марта, король (Карл Великий), отправившись из Ахена, осмотрел берега Галльского океана (Ламаншского пролива и Атлантики), построил флот на этом море, которое в то время было тревожимо разбойниками-норманнами, и распределил сторожевые отряды". Какое впечатление должна была произвести на монархию западного христианства, только что осознавшую себя преемницей миродержавного и непобедимого Рима, гордыня датского короля Годофрида, этого первого представителя норманнской деятельности в Европе, который, низложив бодричей, возвышенных Карлом, уже считал землю саксов и фризов своей областью и объявлял, что скоро явится с войском в Ахен, столицу грозного императора! Какое впечатление должен был произвести на поколение, исполненное веры в приметы, тот случай (записанный самим придворным биографом, Эйнгардом), что когда император шел войной (810) на этого отважного вождя норманнов и однажды выступил в голове войска перед восходом солнца из своего стана, вдруг перед ним пронесся по небу, справа налево, как бы светоч, и в ту минуту, как все смотрели на диво, лошадь под государем споткнулась на передние ноги и сбросила его с себя! В народе ходила смутная молва. Один святой муж, как рассказывали в то время, видел во сне, что солнце взошло как бы с севера и понеслось по небу, гонимое тучами, и скрылось, и тучи заволокли все небо.
Что сделают балтийские славяне среди грозы, которая подымалась на Германию и весь запад Европы?
VI. Последние годы мирной зависимости балтийских славян от Каролингской империи. — Славомир и Чедраг
После смерти Карла Великого несколько лет протекло довольно мирно. Нужно было время, чтобы расшатать огромное здание, им воздвигнутое, в котором семья романо-германская достигла своего давнишнего церковно-политического идеала. Преемник Карла, Людовик Благочестивый, не стремился расширить это здание: сил уже недоставало. Оно держалось еще в том виде, как было, и только набеги датчан и других скандинавов, которых западная Европа привыкала называть общим именем норманнов, тревожили спокойствие немецких и французских берегов. Пограничные славяне продолжали повиноваться западному государю, одни по доброй воле и старой привычке, как бодричи, другие из страха перед державой, над которой еще царила великая тень Карла.
В 810 году император Людовик отправил войско в Данию, чтобы усмирить датчан и посадить на датский престол союзника Германии, Гаральда. В то время Данию оспаривали друг у друга две ветви королевского рода: дети Альфдена и дети Годофрида. Первые склонялись к дружбе с Западной империей и к принятию христианства, вторые были представителями язычества и необузданной отваги викингов. После убийства Годофрида (810 год), сначала восторжествовали миролюбивые сыновья Альфдена. Старший, Гемминг, как мы уже сказали, поспешил прекратить войну с немцами. Он скоро умер. Тогда (813 год) сыновьям Годофрида, Олаву и Эрику, удалось выгнать из Дании братьев Гемминга, из которых старший был Гаральд. Они бежали сначала к бодричам, а потом явились ко двору германского императора. Людовик возложил поход в Данию на саксов и бодричей; начальником император назначил своего легата Балдрика. Два раза в продолжение зимы войско саксов пыталось перейти через Эльбу, но переправа казалась слишком опасной вследствие оттепели. Только в середине мая месяца выступили наконец в поход все графы (волостные начальники) Саксонской земли, и все войска бодричей участвовали в нем, по словам летописца. Перешли через Эгидору (Эйдер), пограничную реку Дании, вступили в Синландию (так называлась южная часть Ютландии) и оттуда, после семидневного перехода, достигли берега Балтийского моря. Славяно-немецкое войско расположилось тут станом. Датские вожди стали напротив его с флотом 200 кораблей у какого-то острова близ берега, вероятно, у острова Альзена. Так они стояли друг против друга, датчане — владея морем, саксы и бодричи господствуя на материке: датчане напасть не хотели, немцы и славяне не могли и удовольствовались опустошением окрестных деревень. Жители дали им 40 человек заложников, обещав, вероятно, признать королем Людовикова союзника, Гаральда. С этим ничтожным успехом саксы и бодричи возвратились назад. Гаральд не мог даже остаться в Дании. Он явился к императору, который находился тогда в Падерборне (в земле западных саксов), где проходил общий сейм своего государства; явились также в Падерборн и славяне. Император, которого призывали в Италию возникшие там неожиданные замешательства, поспешил решить дела, предложенные ему славянскими посланцами, оставил Гаральда в Саксонии и уехал.
В следующем году (816 год) император Людовик вновь принимал в своем Компьенском дворце недалеко от Парижа послов от бодричей. По какому делу они приезжали, об этом летопись не упоминает, но вскоре последовало распоряжение, которое взволновало всю Бодрицкую землю. Людовик приказал Славомиру, великому князю или "королю" бодричей, как его называли немцы, разделить свою власть с Чедрагом, сыном прежнего князя Дражко. Никогда еще Германия не позволяла себе такого прямого вмешательства во внутреннее управление соседнего и дружественного славянского племени. Император Людовик обращался тут с бодрицким князем точно так же, как его отец бывало обращался со своими немецкими или французскими герцогами и графами. Впрочем, Людовик, слабый и чуждый каких-либо новых политических замыслов, едва ли сделал это с обдуманной целью усилить влияние империи в славянских землях: его, вероятно, подбили домашние враги Славомира, и мы к этому делу относим посольство бодричей, приехавшее в Компьен. Как бы то ни было, император дал приказание. Славомир был в страшном гневе. Как! Он, который восемь лет спокойно правил, как верховный князь, всей землей Бодрицкой, он, которого утвердил сам великий Карл и который столько раз помогал немцам во главе славянской рати[113], вдруг, без причины, будет лишен власти по прихоти чужого государя. Никогда больше не перееду я через Лабу, воскликнул он: нет, "меня уже не увидят опять при дворе немецкого цесаря!" Тотчас отправил он посольство за море, к датским правителям Олаву и Эрику, которые, конечно, были рады случаю помочь новому врагу немецкого императора и отомстить Людовику за помощь, оказанную их совместнику Гаральду. Славомир легко уговорил их послать войско в Нордалбингию. В скором времени датские корабли вошли в устье Эльбы и поднялись вверх по Стыри; разорив ее берега, они явились под новой немецкой крепостью Эзесфельдобургом. В то же время подступила к ней пешая рать датчан из их пограничной военной линии; к этому войску присоединились бодричи, которые должны были, таким образом, прорвать сторожевую цепь немцев, отделявшую северную марку от славян, и пройти всю Нордалбингию. Это свидетельствует о значительности сил, с какими бодричи выступили в поход, и о недостаточности средств защиты, которыми Германия располагала тогда в этой стороне. Но крепостей ни славяне, ни датчане в это время брать не умели. Немцы отстояли Эзесфельдобург, так что датчане и бодричи сняли осаду и разошлись по домам.
Прошел год. Наконец, собралось немецкое войско в поход против Славомира. К силам, выставленным саксами и их военной украйной, пришло подкрепление из Франконии. У Славомира были враги и завистники между самими бодричами. Они воспользовались нашествием немцев для его низложения; он сам попал в руки немецких начальников, и его привезли пленником в Ахен. С ним же ко двору императора явились, по приказанию немцев, и старшины бодрицкого народа (вероятно, князья мелких племен и жупаны), и явились они обвинителями того человека, который решился ослушаться воли немецкого государя и мечтал о единодержавии и независимости земли своей. Над Славомиром был назначен суд в Ахене: он должен был отвечать на обвинение в измене против немецкого императора, предложенное его соотечественниками, — и западный летописец наивно прибавляет, что он не был в состоянии оправдаться "разумными доводами". Его сослали в одну из областей империи, а великим князем или "королем" бодрицким провозгласили сына Дражко Чедрага.
Но и Чедрагу не долго пришлось властвовать спокойно. Заняв место несчастного Славомира, он по необходимости вступал в те же политические отношения, какие обусловливали деятельность его недавнего совместника. С того дня, как саксы вошли в состав франкской монархии и стали на границе славянского Поморья представителями ее стремлений к преобладанию, союз бодричей с этой монархией, — нужный и естественный, пока их разделяли независимые и обоим одинаково враждебные саксы, — становился совершенно невозможным, ибо этот союз, по понятиям тогдашнего Запада, требовал подданства бодрицкого князя, как вассала, немецкому императору, а такое подчинение влекло за собою подчинение бодричей пограничным начальникам саксов, как наместникам императора в этом крае. Понятно, что Чедраг тотчас же последовал примеру Славомира: он завел сношения с датчанами, чтобы найти опору против Германии. Донесли об его измене императору. Людовик решил низложить Чедрага, и для этого велел отпустить Славомира на родину (821 года). Но Славомир заболел дорогой, в Саксонии; на смертном одре он принял — первый из балтийских славян — крещение, и скончался. Мы назвали Славомира первым христианином из балтийских славян, несмотря на известие, записанное одной германской летописью, о крещении некоторых из них в 780 году. Но если даже это известие не выдумка, то крещение, принятое тогда некоторыми бодричами, союзниками Карла, не имело, очевидно, никакого действительного значения и было не более, как обрядом, которому они подчинились, чтобы угодить могущественному союзнику, нужному для них при тогдашних обстоятельствах. Сорок лет прошло с тех пор, а христианство оставалось совершенно чуждым балтийским славянам. Если бы хоть несколько человек между ними исповедовали его, то Германия не преминула бы позаботиться об учреждении в их земле иерархической власти, содействие которой было бы ей так полезно для ее политического господства над этими племенами. Итак, повторяем, Славомир был первый балтийский славянин, уверовавший во Христа: его предсмертное обращение было, очевидно, не вынужденным, а добровольным делом.
Смерть Славомира избавила Чедрага от опасного соперника. Он остался правителем бодричей. Но, вероятно, опасения, которые он внушал немцам, дали повод к распространению их военной украйны за Эльбой. Мы уже упомянули, что они южную часть этой украйны подвинули, в 822 году, до реки Delrenau, впадающей в Эльбу у Лауенбурга, и выгнали славян из занятого края. Славяне эти принадлежали к бодрицкому племени. Войны, однако, не произошло; напротив, бодричи тогда же отправили к императору послов на сейм, который он созвал в конце года во Франкфурт. Кроме бодрицких послов приехали туда послы от велетов и прочих пограничных славянских народов, так же как от обеих партий, оспаривавших друг у друга датский престол.
Послы бодричей и велетов явились к императору, вероятно, с обоюдными жалобами, и просили его посредничества, как бывало при Карле Великом. Между обоими племенами произошла война, в это ли именно время, или несколько прежде — неизвестно. Летописец, по-видимому, указывает на то, что в ней участвовали преимущественно восточные ветви бодричей, непосредственные соседи велетов. Впрочем, об этой войне мы знаем только, что в ней погиб в битве великий князь велетский, Люб. Этот Люб, по словам летописца, владел Велетской землей вместе со своими братьями; но, поскольку он был старший, то верховная власть принадлежала ему. Он оставил двух сыновей, Милогостя и Целодрага. Народ велетский поставил великим князем или "королем" Милогостя, как старшего сына. Замечательно, что верховная власть не перешла, как бывало в древнее время у других славян, к старшему в роде, то есть к брату убитого князя: это избрание совершилось, по замечанию нашего летописца, согласно народному обычаю. Но затем велеты увидели, что Милогость был недостоин своего сана; тогда они низложили его и провозгласили великим князем младшего брата. Оба, и Милогость и Целодраг, явились в мае месяце 823 года к императору, который в то время снова держал сейм во Франкфурте, и предложили свой спор на его решение. Таково было уже тогда нравственное влияние Западной монархии на мелкие и вечно разъединенные племена балтийских славян! Людовик велел узнать, на чьей стороне действительно воля велетского народа. Иначе он поступить не мог; решение, противное желанию народному, надобно бы было привести в исполнение войной, к которой император не имел охоты, а освящение, данное им народному выбору, составляло для Германии важное нравственное завоевание. Когда Людовик получил удостоверение, что народ велетский действительно стоит на стороне младшего брата, то он утвердил его великим князем, но, отпуская обоих, одарил также и отставленного князя и заставил того и другого дать присягу в верности и в дружбе между собою.
На том же франкфуртском сейме возобновились обвинения против Чедрага, великого князя бодричей, вероятно, со стороны начальников саксонской украйны. Опять стали твердить императору, что он неверен Германии, и подкрепляли подозрения в измене тем, что он долго, под разными предлогами, не являлся ко двору императорскому. Людовик отправил к нему посольство (823 год). Бодрицкий князь старался сохранить мирные отношения к немцам, и когда это посольство поехало обратно, он дал ему в спутники нескольких почетных людей из своего народа, которые его именем обещали императору, что он скоро явится к нему лично. Действительно, он еще в конце того же года, в сопровождении некоторых старшин (вероятно, князей и жупанов) земли Бодрицкой, приехал во Францию, в Компьен, где имел любимое свое пребывание император Людовик. Западный государь признал уважительными извинения, какие он представил о своем долгом отсутствии; "в разных других отношениях, — прибавляет германский летописец, — Чедраг казался виновным", (мы знаем, какого рода были провинности его), но все это было ему прощено во внимание к заслугам его предков, и император щедро одарил его перед отъездом. Германская империя, очевидно, уже не в состоянии была удерживать силой славянское Поморье. В это время по всей восточной границе державы Карла славянские племена мало-помалу свергали немецкое иго. Первые показали пример восстания хорваты, к которым скоро присоединились и альпийские словенцы; чехи перестали быть данниками империи; лабские сербы уже в 816 году пытались освободиться от немцев. Наконец, у бодричей власть Германии стала теперь, очевидно, только номинальной, с тех пор как она простила бодрицкому князю его сношения с заклятыми врагами империи, норманнами, и удовольствовалась наружным выражением покорности со стороны Чедрага.
Великий князь бодричей продолжал свой прежний образ действий, враждебный Германии; но опять в самой земле бодричей возникли распри, и завистники Чедрага снова вызвали немцев на вмешательство в дела славян. Летом 826 года приехали к императору Людовику в Ингельгейм (во Франконии на Рейне) некоторые старшины бодричей, с доносом на своего верховного князя. Они обвиняли его в неповиновении Германии. Император велел объявить Чедрагу, чтобы он явился для ответа на общий имперский сейм, созванный в этот же город к октябрю месяцу, иначе его признают за изменника. Чедраг действительно приехал в Ингельгейм к назначенному сроку. Людовик был в недоумении, в чью пользу решить, великого ли князя, сына заслуженного Дражко, или его противников. Как и в недавнем споре между сыновьями велетского князя Люба, он боялся нарушить значение своего императорского сана приговором, который был бы отвергнут бодрицким народом. Поэтому он задержал Чедрага при своем дворе и отправил к бодричам посольство, чтобы узнать там настоящее расположение народа. Вернувшись, послы донесли, что нашли у бодричей разногласие мнений касательно признания своего "короля", но что лучшие и знатнейшие люди между ними желают возвращения Чедрага. Тогда император взял у него заложников и отпустил его, подтвердив его великокняжеское достоинство.
"Между Бодричами существует разногласие мнений касательно признания своего короля": эти слова немецких послов, приехавших со славянского Поморья в 826 году, служат как бы определением всей политической истории балтийских славян. Закоренелые язычники, удерживаемые своими верованиями в старинном племенном быту, они никак не могли возвыситься до понятия единства народного и государственного. Стоя на самой границе завоевательной империи, наследницы идей древнего Рима, они ей противопоставляли свою племенную раздробленность, свои внутренние раздоры и свои станицы, как они называли священные знамена языческих богов своих. Другой пограничный с Западной империей славянский народ, чехи, рано сознал свое единство, рано променял племенной быт на государственный, рано принял христианское просвещение: но и чехам как трудно было устоять против Германии! Какая же судьба ожидала балтийских славян?
VII. Освобождение балтийских славян от империи Каролингов. — Первая попытка христианской проповеди на Балтийском поморье
Десять лет с лишком ничего не слышно о балтийских славянах. Западная империя была уже так слаба, так истощена раздорами, так изнурена нападениями норманнов, что ничего не хотела предпринимать против балтийских славян. А балтийские славяне, по недостатку единства и общей народной идеи, не пользовались распадом Германии. Вот почему западные летописи в это время совершенно умалчивают о них, и мы, имея единственным источником западные летописи, не можем сказать ни слова об этой любопытной эпохе в жизни балтийских славян.
Мы догадываемся только по позднейшим событиям, что в эти десять лет не стало Чедрага, "короля" бодричей, и что вместе с ним исчезли в бодрицком народе и слабые зачатки единодержавной власти, возникшие под влиянием франкской монархии.
Бодричи и велеты были снова возбуждены к деятельности примером и влиянием скандинавов.
Держава Карла Великого была уже легкой добычей отважных "морских королей" норманнских; но сами норманны начинали испытывать на себе нравственное воздействие христианских народов. В 822 году была сделана первая попытка христианской проповеди между скандинавами реймским архиепископом Эббоном: он ездил в Данию и обратил там много народа. Император Людовик подарил ему в Нордалбингии поместье (Вельна или Вельнау, теперь Munsterdorf) близ крепости Эзесфельдобурга, для того чтобы он мог завести связи с залабскими народами и укрываться в этом поместье в случае преследования. Датский король Гаральд, искавший, как мы знаем, покровительства Германии, склонился, наконец, на убеждения императора Людовика, и в 826 году торжественно принял крещение в Майнце вместе со своими людьми.
Вскоре обстоятельства устроились в Дании так, что Гаральд мог туда возвратиться, а император отправил с ним ревностного корбейского монаха Анскара, уроженца Фландрии[114], чтобы наставлять в вере новообращенных датчан и распространять христианство между северными народами. Этот Анскар был необыкновенным явлением среди современного ему Запада, впавшего в полнейшее равнодушие к успехам христианства между язычниками; такое равнодушие, впрочем, весьма понятно при неурядицах самого Запада в то время; оно доходило до того, что Анскар, хотя богато снабженный благочестивым императором деньгами для его подвига, принужден был ехать в Данию с одним только товарищем-монахом и не мог найти себе других спутников и прислуги. Несмотря на такой недостаток поддержки в самих западных народах, Анскар проповедовал не совсем бесплодно. Он встретил сочувствие не столько в Дании, слишком враждебно расположенной к соседней Немецкой империи, сколько в Швеции. Там многие уверовали и приняли крещение.
В награду за свои подвиги, тридцатилетий Анскар получил (831 год) от императора и папы архиепископский жезл и сан митрополита всех северных народов. Местопребывание новому архиепископу назначено было, по предначертанию Карла, на немецкой земле, на границе скандинавского мира и славянского Поморья, в Гамбурге. В папской булле (884 года) архиепископу гамбургскому давалось полномочие для обращения "Датчан, Шведов, Норвежцев, Фарейцев, Гренландцев, Исландцев, Финнов и Славян" (т. е. балтийских)[115]; он назначался примасом всех северных и восточных народов. Характерно, что в этом перечне северных народов, предназначаемых Западом к призванию в христианство, балтийские славяне занимали последнее место: ближайшие соседи Германии, они поставлены были после отдаленной и темной Исландии, Гренландии, после финнов. Анскар так и понял свою обязанность. Его внимание обращено было исключительно на скандинавские земли; к балтийским славянам он не ездил и даже, как видно из его жизнеописания, весьма подробного, не вошел с ними ни в какие сношения[116]. Все, сделанное им для славян, состояло в том, что Анскар покупал иногда нескольких славянских мальчиков, вместе с датскими, а других выкупал из плена и отдавал их для воспитания в христианской вере в монастырь Тургольт во Фландрии, дарованный гамбургской митрополии для усиления ее доходов. Иных он оставлял при себе; но ему не удалось воспитать ни одного проповедника Евангелия для славянского Поморья; а когда Тургольтский монастырь отошел от него, то местный аббат обратил некоторых из воспитанников в своих крепостных людей.
Тем не менее, нет сомнения, что учреждение немецкой митрополии в земле, недавно еще находившейся в руках балтийских славян, могло испугать этот народ, у которого славянское язычество достигло такой же, если не большей, степени развития и крепости, как германское у скандинавов. Балтийские славяне должны были почувствовать близость опастности, предстоявшей их богам, и вооружиться для ее отражения. Подобное явление представлял в то время и скандинавский мир. Крещение Гаральда и проповедь Анскара в Дании и Швеции разожгла там повсюду страшный фанатизм язычников. Раздраженные опасностью, которая угрожала Одину и Валгалле, скандинавы, с яростью людей отчаянных, обрекавших себя добровольно на смерть, стали бросаться на христианские земли и вымещали на них оскорбление своих богов[117]. Надо прочесть современные летописи и саги, чтобы иметь понятие об ужасе, которым они наполняли в то время население побережья Германии, Франции и Англии.
Против славян-язычников скандинавы не имели такой вражды, хотя воинственная удаль по-прежнему иногда увлекала их к нападениям на их богатые торговые пристани. Сохранилось известие, что один из королей, разделивших между собой Швецию, Амунд, прожив некоторое время изгнанником в Дании, собрал там дружину викингов, чтобы напасть на шведский торговый город Бирку, где стараниями св. Анскара насаждено было христианство и построена церковь. Снарядили 21 корабль; 11 кораблей принадлежали самому Амунду и товарищам его изгнания, остальные — датским удальцам, добровольно присоединившимся к предприятию. Переплыв Балтийское море, они явились под стенами Бирки; жители, призывая имя Христово, приготовились к упорной защите. Тогда дружина Амунда обратилась к языческим гаданиям, которые сказали ей, что тут не будет удачи, и что следует направиться на какой-то отдаленный город в земле славян. Викинги разделились: датчане послушались жребия и поплыли прямо, куда им было указано; Амунд заключил договор со своими соотечественниками и остался в Швеции. Датчане нежданно напали на мирный славянский город, не помышлявший о военной тревоге, захватили там богатую добычу и возвратились домой[118]. Какой это был город, мы не знаем: если позволено сделать предположение, то мы назвали бы Волын на устье Одры, столь известный впоследствии как средоточие торговли славянского Поморья и как постоянная цель норманнских грабителей. Но систематической вражды скандинавские викинги против балтийских славян не имели в то время; это видно из тогдашних саг. Напротив, вследствие уже известных нам обстоятельств, между теми и другими образовалась дружба и согласие. Славяне перестали держать, как в недавнее время, сторону Германской империи против скандинавов. Им выгоднее казалось грабить вместе с норманнами немцев, заодно с ними отразить христианство, одинаково враждебное Одину и Святовиту, и с помощью их свергнуть с себя зависимость от императора.
В 836 или 837 году бодричи и велеты отказались от послушания немцам. В первый раз эти два славянских племени, всегда противоборствовавшие друг другу, являются действующими вместе против общего врага, Германии. Император Людовик отправил против них войско. Освободившиеся славяне, как видно, прибегли тотчас к союзу и покровительству датчан-язычников. Датский король Эрик (Горих) отправил к Людовику посольство, требовать, чтобы Германия отказалась от верховной власти над землей бодричей и передала ее Дании вместе с землей фризов, которая в то время была почти завоевана скандинавскими викингами. Людовик отверг это предложение, которое показалось ему верхом наглости со стороны норманнов, — и война немцев с балтийскими славянами продолжалась. Успех Людовикова войска был весьма сомнителен: правда, военачальники его возвратились к императорскому двору с заложниками и объявили, что славяне усмирены (838 год), но на другой год те же славяне, вместе с датскими викингами, грабили немецкие пределы. Бодричи и велеты тут снова действовали заодно; глиняне, недавно еще и не раз отпадавшие от общего союза бодрицких племен, тоже участвовали в войне. К бодричам, глинянам, велетам присоединились лабские сербы. Войска славян вторгались в марки, устроенные Карлом, и выжигали в них немецкие селения. Император послал против них, в конце лета 839 года, ополчение саксов, тюрингов и аустразийцев (жителей Лотарингии); но германский летописец не упомянул об успехе их против славян: видно, исход войны не был благоприятен для империи; только в земле лабских сербов немцы одержали, победу.
VIII. Действия балтийских славян в союзе с норманнами
Нужен был пятидесятилетний опыт, чтобы убедить балтийских славян в том, что их природный и главный враг — Германия, что для отпора ей следует забыть междоусобную неприязнь. Осуществлявшийся в 838 и 839 годах союз бодричей, глинян и велетов, для общих действий против немцев, представляет первый шаг, сделанный на славянском Поморье к образованию из раздробленных племен народа и государства; но дальше этого балтийские славяне не пошли. Союзы между ними оставались случайностью, которую вызывала иногда настоятельная нужда самосохранения, раздробленность же племен и вследствие того слабость, нерешительность и бессвязность действий продолжали составлять постоянную принадлежность исторической жизни у этих славян.
Они не воспользовались полным бессилием Западной империи в последние годы царствования Людовика Благочестивого и при его сыновьях, для того, чтобы обеспечить себя со стороны Германии и овладеть недавно потерянной ими Нордалбингией, которая стояла перед ними открытой.
Держава Карла Великого представляла около 840 года безотраднейший хаос. Все многоразличные стихии Западной Европы, собранной им воедино, находились в полном разложении. Вражда и мрак царили повсюду. Власть императора стала призраком; сыновья Людовика беспрестанно вооружались друг против друга и бились между собой; не оставалось никакого права, кроме кулачного; норманны безнаказанно разоряли и выжигали города, к которым только могли подъехать их плоскодонные ладьи. После смерти императора Людовика (840 год), между его сыновьями разгорелась упорная война. Старший из них, Лотар, разбитый наголову в кровопролитной битве двумя младшими братьями, прибег к отчаянному средству. Он призвал к оружию нижние сословия народа саксов, обещая им имущество благородных, свободу возвратиться к язычеству и восстановление старого быта. Большими толпами стекались возмутившиеся саксы, которые приняли название стеллингов, под знамена старшего потомка Карла Великого; люди знатного сословия (эделинги) бежали или гибли; свободные земледельцы (фрилинги) и люди, жившие на чужой земле (лассы), стали на время господами на их месте. Лотар пригласил на помощь и датчан, обещая им уступку какого-то края (вероятно, Нордалбингии); ожидали также, что славяне, которых связывало со стеллингами естественное родство бытовых понятий и интересов, соединят с ними свои силы и помогут разрушить окончательно и завоевательную церковь, и завоевательный государственный порядок, наложенные рукой франков на соседние с ними немецкие земли. Опасность эта ясно сознавалась младшими сыновьями Людовика. Но славяне ничего не предприняли, а подобное стечение выгодных обстоятельств никогда уже не повторилось для них.
Брат Лотара, Людовик, которому при разделе Карловой монархии предназначалась Германия, поспешил явиться в землю саксов, и ему удалось мало-помалу усмирить там восстание, тем более, что Лотар ничего не делал для поддержки призванного им к оружию народа. Норманны продолжали нападать на немецкие земли; славяне иногда выступали вместе с ними в поход, но самостоятельно они не действовали. В то самое время, когда восстание саксов было в полном разгаре (841–842 год), морские разбойники вдруг явились под Гамбургом. Нападение было так внезапно, что жители окрестных мест не успели собраться к защите; притом же военный начальник Нордалбингской марки, Бернар, отсутствовал. Архиепископ Анскар хотел выдержать осаду с одними горожанами и жителями пригородной слободы, называвшейся Гамвиком, но напор язычников был так силен, что противостоять им с этими малыми силами было невозможно. Анскар со своими священниками покинул новосозданную митрополию Севера, унося с собой мощи святых; они бежали в разные стороны; неприятель был так близок, что архиепископ, по словам его жизнеописателя, не успел захватить своего плаща. Большая часть гамбургских жителей были умерщвлены. Язычники заняли город и слободу и принялись грабить; на другой день продолжалось разграбление Гамбурга; наконец, они зажгли город и удалились с добычей. Недавно выстроенная стараниями Анскара "дивной работы" церковь и принадлежавший к ней монастырь были истреблены огнем, так же как многие книги, собранные арxиепископом[119].
Кто были эти морские разбойники, уничтожившие новоучрежденную христианскую митрополию в Залабье, не сказано писателем, который передал нам это известие. Другой современник, писавший во Франции, упоминает вскользь о разрушении Гамбурга норманнами. Нет никакого сомнения, что тут действовали и норманны; но все позднейшие легенды, изображающие с разными прикрасами нападение язычников на духовную столицу северной Европы, приписывают его славянам. Они называют виновником гонения, постигшего тогда христиан в Нордалбингии, какого-то славянского князя Борута, который владел страной у немецкой границы. Подробности этой легенды баснословны и спутаны с событиями гораздо позднейшего времени, но участие славян в разрушении Гамбурга кажется вполне достоверным, так как они в то время вообще действовали заодно со скандинавами против ближайших немецких поселений.
Действия их не привели, однако, ни к чему, кроме временной независимости от немцев. Обеспечить эту независимость прочным утверждением на устье Эльбы они не сумели; они пропустили время замешательства, когда государственная власть почти перестала существовать в северной Германии; Нордалбингия осталась по-прежнему немецкой землей, хотя страшно разоренная и на время совершенно беззащитная. Славяне видели возле себя развалины военной линии, устроенной Карлом Великим, и дожидались, пока другой немецкий государь принялся ее восстанавливать несравненно крепче, чем она была прежде.
В 844 году, когда мятеж саксов был усмирен, Людовик, король немецкий, решил пойти войной на балтийских славян, чтобы наказать их за все нападения на Германию. Удар был направлен на бодричей, ближайших ее соседей. Старший князь их, Гостомысл, был убит; другие князья и народ изъявили покорность немцам, по уверению западного летописца, но снова взялись за оружие, как только Людовик вступил на их земли[120]. В 848 году славяне опять нападали на немцев, вместе с датчанами. Шестьсот датских кораблей, снаряженных королем Эриком, вошли в устье Эльбы и снова разграбили Гамбург, где саксы уже успели восстановить укрепления. Славяне, как кажется, помогали им. Король Людовик с войском саксов пошел навстречу неприятелю и вступил в бой с норманнами; он одержал над ними победу. Датчане удалились; на обратном пути саксы напали на славян и взяли у них какой-то город (вероятно, близ нижней Эльбы).
Победа, одержанная немцами, а также другие обстоятельства, склоняли короля датского Эрика к миру с Германией. Он отправил посольство к Людовику в Падерборн, где был созван немецкий сейм. Туда же явились и посланцы от славян, может быть именно от тех прибалтийских племен, которые сражались вместе с датчанами. Мир, заключенный тогда (845 год) между Германией и Данией, был вскоре скреплен сближением датского государя с христианским проповедником. Со времени разорения Гамбурга датчанами и славянами, архиепископ Анскар жил изгнанником на левом берегу Эльбы[121], посещая иногда Гамбург и Нордалбингию, для поддержания там христианства. В Нордалбингии, кроме Гамбурга, находились в то время только три приходские церкви[122], и то на западном краю ее, далеко от славянской земли, которая, таким образом, оставалась вне христианского влияния. Король Людовик воспользовался первым удобным случаем, чтобы пристроить скитальца-архиепископа. Восстановление гамбургской митрополии казалось невозможным, до такой степени власть Германии упала в этом крае, поэтому Людовик назначил Анскара епископом в Бремен, как только это место стало свободным[123] в 847 году. Гамбургская митрополия была соединена, таким образом, с бременской епархией; Гамбург продолжал именоваться главным городом, но "епископ Севера" жил с тех пор в Бремене: миссионерская деятельность Запада удалилась еще больше от славянского Поморья, и еще исключительнее устремлена была на скандинавов, с которыми Бремен имел морем постоянные сношения. Получив новую точку опоры и новые средства для своей деятельности, Анскар стал часто ездить в Данию с государственными поручениями от короля Людовика, приобрел благоволение короля Эрика, построил церковь в Шлезвиге и обратил многих датчан. Затем он посетил также Швецию и восстановил там христианство, почти искорененное языческой реакцией в то самое время, когда разрушена была гамбургская митрополия. Но на славян он во все время своей деятельности в сане бременского епископа (847–865), точно так же как и преемник его Римберт (865–888), его ученик и жизнеописатель, не обращал никакого внимания. Христианство нисколько не проникало к ним. Мало того: их пример, как немецкий государь писал папе в 880 году, потрясал христианскую веру в самих саксах, их соседях, из которых многие (по всей вероятности, преимущественно в Нордалбингии) возвращались в то время к языческим богам.
С тех пор, как Дания вошла в мирные сношения с Германией, и балтийские славяне стали спокойны: в продолжение тринадцати лет (845–858), не слышно ни о каком столкновении между ними и немцами. Этим подтверждаются наши слова, что балтийские славяне, вследствие своих внутренних отношений, не имели никаких самостоятельных политических замыслов и побуждаемы были в то время к деятельности только влиянием скандинавов: бессильное немецкое государство не помышляло тогда о нарушении их независимости; тем они и довольствовались. Но как они пользовались этим временем внешней безопасности, продолжали ли свои внутренние раздоры, мы решительно не знаем. Из последующих событий видно только, что они остались чуждыми того стремления к внутреннему единству и сосредоточению, которое именно в эту эпоху (во второй половине IX в.) проявлялось повсеместно у других славянских народов, под Карпатами, на Висле и на Ильмене. Балтийские славяне не тронулись из своего племенного быта.
IX. События на славянском Поморье до совершенного уничтожения власти Германии над северо-западными славянами. — Начало проповеди Кирилла и Мефодия у северо-западных славян; ее окончание
Несмотря на мир, заключенный между датским и немецким королями, норманнские викинги продолжали нападать на империю Каролингов. Уделы двух старших братьев Людовика страдали от них ужасно. Особенно отличался своими подвигами Рорик, племянник датского короля Гаральда. С дружиной своих норманнов он еще в 830 году завоевал часть Фрисландии[124], в области лотарингского короля Лотара II, который вынужден был признать его властелином этого края. В 837 году Рорик, сговорившись с королем Лотаром, снарядил свои корабли и поплыл в Данию, где получил от короля Эрика удел для поселения, между р. Эйдером и морским берегом, т. е., вероятно, западную часть нынешнего Шлезвига. Воинственный норманнский витязь водворился, таким образом, на самой границе Залабской марки и мог войти в сношения со своими близкими соседями, бодричами. Бодричи и глиняне стали нападать на Германию. По всей вероятности, их подстрекал к тому Рорик, который служил орудием короля лотарингского для противоборства Людовику немецкому.
Вся восточная граница Германии была в опасности. Уже несколько лет немцы вели постоянные войны с соседними славянами: сербы на Сале и верхней Эльбе беспрестанно восставали против устроенной Карлом Великим военной украйны[125]; чехи и моравы, уже слагавшиеся в могущественное государство, наносили Германии тяжелые удары; словенцы и хорваты враждовали с ней, и даже болгары приходили словенцам и хорватам на помощь, по наущению Франции. Вот, наконец, и славяне на нижней Эльбе и у Балтийского моря присоединяются к этому общему ополчению славянских народов против Германии, раздражившей их завоевательными попытками Карла. В июле 858 года немецкий король Людовик вынужден был отправить три армии против славян: одну против моравского князя Ростислава, другую против лабских сербов, третью, наконец, весьма значительную, под предводительством своего младшего сына Людовика, против бодричей и глинян. Сам король германский в то же время предпринял поход против брата своего, Карла, короля французского. Пока он там воевал, норманны напали на землю саксов; должно полагать, что это была дружина Рорика, вторгшаяся в Нордалбингию. Летописец говорит, что немцы отбили их, а про то, что сделано было против бодричей, вовсе не упоминает. Из этого мы заключаем, что результат похода был ничтожный, быть может, он и не состоялся, и войска, назначенные против балтийских славян, обращены были на защиту границы от норманнов и их союзников славян. На верхней же Эльбе, вооружение сербов приняло такой угрожающий вид, что немецкий король бросил дела свои во Франции и поспешно возвратился в Германию (в начале 889 года).
Средневековые западные летописи, вообще столь скупые на слова, когда дело идет о славянах, а тем более о славянах-язычниках, становятся еще скуднее в эту мрачную на Западе эпоху. А как светла и радостна была она на всем пространстве славянского мира: повсюду независимость, на севере и востоке заря политической жизни, начало государственной организации, на юге заря жизни духовной, начало просвещения народного! У балтийских славян эпоха эта прошла бесплодно, не оставила по себе никаких следов внутреннего развития.
Я упомянул о походе немцев в 858 году против бодричей и глинян. Затем, на три года, о балтийских славянах снова прекращаются известия. В 862 году Германия опять вооружается против них. Ведет войска в этот раз сам король Людовик; он идет ратью на бодрицкого князя Дабомысла, о котором ничего другого мы, впрочем, не знаем. Летопись, составлявшаяся в немецком монастыре Фульде, повествует, что король, предприняв поход против бодричей, принудил их мятежного князя Добомысла покориться ему и дать, в числе других заложников, своего собственного сына. Но на этот раз мы можем судить о правдивости германского летописца, сравнив его свидетельство с рассказом Гинкмара, епископа реймского, который писал во Франции и не считал нужным льстить немецкому королю и превозносить успехи его оружия. Он говорит, что король Людовик, готовясь к походу против славян (бодричей) и их князя (Дабомысла), просил содействия своего племянника Лотара, короля лотаринского; Лотар обещал, но потом не приехал. Немецкий король пошел, однако, войной на этих славян с одним из своих сыновей, Людовиком. Поход ему не удался: он потерял некоторых из знатнейших лиц своего войска, не имел никакого успеха и возвратился в Германию, удовольствовавшись тем, что ему дали каких-то заложников[126]. Свидетельство французского епископа Гинкмара важно для нас, как доказательство, до какой степени средневековые летописи, сочинявшиеся в Германии, искажали истину событий в отношении к "варварам", язычникам, славянам: мы видим, как под пером фульдского монаха война крайне неудачная преобразилась в блистательный успех. К сожалению, случаи, в которых мы можем проверить немецкие источники летописцами других стран, менее враждебных к славянам, чрезвычайно редки, особенно когда дело идет о племени прибалтийских ляхов; это отдаленное языческое племя мало обращало на себя внимание Франции, Англии, Италии; оно беспокоило только Германию, и одна Германия писала о нем. Таким образом, принужденные восстанавливать его историю почти единственно по немецким сказаниям, мы должны постоянно иметь в виду ту долю неправды, которая внесена нашими источниками во все наши сведения о четырехсотлетней борьбе этих славян с Германией. Конечно, общий смысл их истории от этого не изменяется: все-таки в этой четырехсотлетней борьбе немецкий народ остался победителем, и таким победителем, что он мог беспрепятственно истребить все племя балтийских ляхов; но победитель скрыл многие частные свои поражения и предал забвению многие доблестные подвиги своего несчастного противника.
После неудачного похода 862 года Германия пять лет не тревожила балтийских славян: по крайней мере, о них мы ничего в летописях не читаем. Против других славян устремляла тогда ослабевшая Германия все силы, что у нее оставались. Славянская держава, которая возрастала на среднем Дунае и уже грозила баварским границам, была в то время опаснейшим врагом немецкой земли. Но под 867 годом записано в летописях, что норманнский викинг Рорик, о котором у нас уже была речь, снова стал грозить нидерландским берегам, и что против него должен был выступить лотарингский король; в то же время король немецкий выслал своего сына, Людовика младшего, с ополчением саксов и тюрингов против бодричей и велел остальным войскам Германии держаться наготове; он собирался вести их в случае нужды. Снова видна связь между враждебными действиями Рориковой дружины против Каролингской державы и движением балтийских славян, принудившим Германию вооружиться на них. Мы не знаем только, произошло ли в этот раз столкновение; летописец ничего больше не говорит об этом походе против бодричей.
Бодричи и все вообще славянское Поморье уже пользовалось полной независимостью и безопасностью от Германии. Только с мелких пограничных племен, живших вдоль Эльбы на самой черте пограничных военных немецких поселений: с глинян, соседей Саксонской марки, с суселцев, ветви лабских сербов, живших в углу между Салой и Эльбой, подле Тюрингской марки, и других местных племен, взымалась или, по крайней мере, требовалась немцами дань. В 877 г. племена эти отказались платить ее. Летопись рассказывает, что немецкий король Людовик (младший) послал к ним своих людей, которым удалось усмирить их без боя. Они взяли с них нескольких заложников и большие подарки и принесли своему государю известие, что эти славяне "возвратились в прежнее свое подданство"[127]. Вероятно, о дани уже речи не было, и король удовольствовался посланными ему подарками: ибо затем мы видим уже эти мелкие пограничные с немцами племена в такой же полной независимости, какой пользовались уже почти сорок лет более сильные и отдаленные бодричи.
В 871 году Германия, все более и более распадавшаяся изнутри, напрягла остаток своих сил для того, чтобы восстановить свое владычество над юго-западными славянами, над державой Велико-Моравской. Усилие это закончилось страшным поражением, которое придало славянской юго-западной державе совершенно новое значение, дало ей первенство в славянском мире, поставило ее в равное положение с целой Германией. А через шесть лет после великой победы славян под Велеградом Моравским, в 877 году, мы видели, что северо-западные племена славянские, на берегу Салы и Эльбы, довершили свое освобождение от немецкого владычества. Теперь оставалось только, чтобы они вступили в связь с центром славянской жизни, с державой славян прикарпатских. От Великой Моравии северо-западные славянские племена могли получить основания государственного порядка, зачатки которого, приносимые из Германии, к ним не прививались (нам известно, как неудачны были попытки учредить у бодричей единодержавие под покровительством императоров). Что еще важнее, от Великой Моравии северо-западные племена славянские могли получить зародыши христианства, проповеданного народными просветителями Кириллом и Мефодием. Из этих рук балтийские славяне не стали бы отвергать учение новой веры, как отвергали его, когда оно являлось к ним в сопровождении латинских молитв и политического подчинения немецкому государству, немецкому народу.
Действительно, Велико-Моравская держава начала уже простирать свое связующее и просветительное влияние на северо-запад до Эльбы. Чехия добровольно подчинилась верховной власти славянского государя, царствовавшего в Моравском Велеграде, славного до сих пор в народных поверьях Святополка; она добровольно приняла крещение из рук славянского апостола Мефодия (около 874 года). Вслед за Чехией и лабские сербы, ближайшие соседи балтийских славян и их союзники в последних войнах с Германией, вошли в состав нового славянского государства: они, которые еще так недавно платили дань немецким королям, стали платить ее теперь Святополку моравскому. До нас не дошло известий о том, как это произошло, хотя мы можем предполагать, что лабские сербы, находясь, по самому положению своему, в постоянной опасности от немцев, добровольно искали защиты и покровительства единоплеменного им, могущественного соперника Германии, государя моравского, по примеру чехов, своих соседей. Мы не знаем также, проникла ли к лабским сербам, вместе с политическим влиянием Моравии, проповедь Мефодия; но если позволено сделать предположение, при совершенном отсутствии современных данных, то мы готовы утверждать, что и к этому отдаленному племени принесены были, в краткую эпоху господства православной славянской проповеди в Моравии и Чехии, зачатки христианского учения. Этим и объясняется для нас, что в следующее время христианство, даже как оно предлагалось немецкими властями, духовными и светскими, уже не встречало у лабских сербов особенного сопротивления; они легко и охотно стали христианами; борьба их с немцами, в течение первой половины Х столетия, велась за независимость, но не имела в себе того ожесточенного фанатизма, с каким соседи сербов, балтийские славяне, защищали, вместе со свободой, своих языческих богов. Скорому и легкому принятию христианства лабские сербы преимущественно обязаны были тем, что они избегли полного истребления, какому подверглись прибалтийские племена, и что хоть частица их края, некогда обширного, сохранила доныне славянский язык и славянскую народность.
Если бы дано было время восточному христианству, проповеданному народными славянскими просветителями, окрепнуть в Моравии и Чехии и с тем вместе укорениться между лабскими сербами, то оно, без всякого сомнения, скоро подвинулось бы оттуда далее на север и овладело бы племенами балтийских ляхов, стодорянами, бодричами, велетами, поморянами, как оно начинало уже проникать к восточным ляхам у Вислы. История всех этих земель приняла бы другой оборот, южный берег Балтийского моря остался бы славянской землей. Общение между чехами и балтийскими ляхами существовало. Сын и преемник первого чешского христианского князя Боривоя, Вратислав, женился (в последних годах IХ в.) на Драгомири, "родом из лютейшего народа Лютицкого, из земли, называвшейся Стодорскою". Она была матерью св. Вячеслава, знаменитого исповедника и мученика чешского, и Болеслава I, при котором Чешское государство достигло небывалого доселе могущества. Правда, Драгомирь не изменила характеру своего племени, сама была тверже камня, по выражению летописца, в языческом упорстве; она погубила своего родного сына Вячеслава за его ревность к христианству. Но при других условиях, общение между чехами и балтийскими ляхами могло бы продолжаться и принесло бы, рано или поздно, свои плоды; влияние чехов-христиан преодолело бы фанатизм поклонников Святовита; образ свирепой Драгомири, вероятно, сменился бы вскоре светлым образом другой женщины, подобной той Дубравке, которая из Чешской земли принесла христианство в Польшу.
Но вторжение венгров, уничтожение Велико-Моравской державы, истребление славянской народности и христианства в самом центре деятельности Кирилла и Мефодия, в одно мгновение заглушили главный источник просвещения для северо-западных славян. Племена прибалтийские еще не успели услышать слова христианской проповеди на родном языке, к ним не успела дойти страница Евангелия в славянском переводе, когда ученики Кирилла и Мефодия принуждены были удалиться за Дунай и сосредоточить свои действия исключительно между болгарами и сербами. Отделенные от южных славянских земель дикими язычниками мадьярами, чехи и надвисленские ляхи уже не в состоянии были сохранить учение, переданное им первыми их просветителями; славянское богослужение уступило у них место латинскому, общение с православными землями Востока заменилось подчинением главенству папы и верховной власти немецкой империи. Если предание Кирилла и Мефодия долго еще жило между чехами, то лишь в постоянном гонении, скрываясь от бдительности латинского духовенства, и действовать на другие славянские народы оно было не в состоянии. Еще легче и скорее заглушены были слабые зачатки православного славянского христианства у лабских сербов, если действительно оно успело проникнуть к ним, как мы предполагаем.
Снова сомкнулся, едва открывшись на несколько лет, тот круг, который отделял балтийских славян от всех источников свободного христианского просвещения и приковывал их к теократической Немецкой империи. Снова им представлялся единственный выбор: принять христианство от Германии и вместе с тем стать, в силу понятий романо-германской Европы, подданными немецкого государства, или биться до последней капли крови за свободу и язычество. Для чехов вследствие их внутренней сосредоточенности и благоприятных условий местности, для поляков вследствие их отдаленности, подчинение Западной державе не было особенно тягостно и, ограничиваясь вассальными отношениями их правителей к немецким государям, едва ощущалось самим народом. У балтийских ляхов, напротив, раздробленность и относительная слабость, близость к Германии и народная вражда с нею, все это должно было обратить подчинение Западной державе в непосредственное подданство, и в подданство не только главе государства, императору, но и проводникам его воли, пограничным саксонским начальникам и самому племени саксов, на которое падала обязанность держать императорский меч и римский крест над соседними варварами, славянами. Что же оставалось делать балтийским ляхам? Выбрать между неравной борьбой или тяжкой неволей. Выбор для них не мог быть сомнительным, и через сто лет после того, как над западно-славянским миром промелькнула народная проповедь восточного христианства и, заглушенная в самом начале, погасла там, не коснувшись прибалтийских племен, для которых она была бы единственным выходом, единственным средством спасения, — через сто лет, говорю я, после этой эпохи, историк саксов, Видукинд[128], мог уже ясно сознать роковые отношения балтийских славян к своему народу и написал эти знаменательные и в его время еще пророческие слова: "Много дней проходит, что они борются с переменным счастьем, Саксы для славы и обширного, пространного владычества, Балтийские Славяне, чтобы найти свободу или же крайнее рабство".
Х. Балтийские славяне во время полного упадка Германии в конце IX и начале X века; их вторжения и переселения в немецкие земли
Не скоро еще, однако, смогла Германия снова начать эту борьбу, завещанную ей Карлом Великим и всеми преданиями немецкого племени; и вот, в пору самого глубокого ее упадка, когда она казалась легкой добычей славян, напиравших на нее от Голштинии до Адриатического моря, судьба послала ей с дальнего востока, из-за Волги и Дона, на помощь степную орду: мадьяры, как мы сказали, задавили центр западно-славянского мира; они раздробили западно-славянский мир и приготовили будущее его падение перед немецким народом. Тяжело досталось на первых порах и самой Германии от этих дикарей. До Бремена, до Страсбурга и до Констанцского озера, через все немецкие земли, простирали мадьяры свои жестокие набеги, и вопли подымались со всех концов немецкой земли против свирепой орды. Но Германия должна признать, что эта орда спасла ее от опасности для нее бесконечно страшнейшей: она ее предохранила от соединения и развития сил у соседних славян, в то именно время, когда сам немецкий народ и весь запад Европы, переходя через хаотическое брожение к образованию органических народностей и государств, были безоружны перед юным славянским племенем, радостно ощутившим свое политическое бытие. Делом мадьяр было то, что этой хаотической Германии не противостала какая-нибудь стройная, цельная славянская держава, которая обняла бы всю ширину средне-европейского материка, что зародыш такой державы был уничтожен в самом зачатке, и что, затем, возле Германии остались по-прежнему, как было при Карле Великом, бессвязные племена славянские, ждавшие спокойно, пока немецкий народ выйдет из своего хаотического брожения, установится, сосредоточится и бросится на них.
Вся история балтийских славян с того времени, как Германия отказалась от владычества над ними, до той поры, когда она возобновила попытки покорить их, в продолжение сорока с лишком лет (877–919) не представляет ни одного блестящего, выдающегося факта. Славяне живут себе по-старому, пользуясь минутной независимостью, не помышляя о том, как бы упрочить ее в будущем. Германия не тревожит их, и этого с них довольно. Со своей стороны, и они не тревожат Германии, или тревожат так мало, что при большом протяжении границы, открытой их набегам, при слабости ее защиты и при множестве нанесенных им в прежнее время обид, эти нападения кажутся совершенно ничтожными; только изредка летописец упоминает о каком-нибудь частном набеге того или другого славянского племени на пограничные места Германии; а в то же время как часты, как обширны, как беспощадны были нападения на нее других, отдаленнейших от нее и несравненно слабейших народов, норманнов и мадьяр!
Связного исторического рассказа об этой эпохе в жизни балтийских славян мы не можем представить. Нам приходится здесь сохранить отрывочный способ повествования летописцев того времени.
В 880 году норманны устремились на Германию с особенной яростью и ударили на нее в двух местах: на Шельде и на Эльбе. На Шельде, в Нидерландах, они были отбиты; но в земле саксов (вероятно, в Нордалбингии) удальцы севера одержали одну из самых славных своих побед (2 февраля). Поражение саксов было полное; несколько столетий жило о нем воспоминание. Оружие норманнов и неожиданно выступившая из своих берегов река (без сомнения, Эльба) уничтожили все войско саксов: тут погиб герцог саксонский Брун, дядя знаменитого впоследствии короля Генриха Птицелова; с ним погибли 11 графов Саксонской земли со своими полками и 18 служилых королевских людей вместе с их дружинами; наконец, погибли два епископа, Тиотрих Минденский и Маркварт Гильдесгеймский, которые, по возникавшему в эту эпоху на западе обычаю, сражались в рядах войска. В этой великой победе участвовали и славяне — без сомнения ближайшие к саксам и датчанам бодричи и лютичи. О епископе Маркварте летописец говорит, что он убит был славянами; но главную роль в битве играли норманны: славяне составляли, как видно, только вспомогательную рать, которую норманны вызвали идти на немцев. Оттого большая часть летописцев даже не упомянула об их участии в этой войне.
Победа эта отозвалась далеко между славянами: она подстегнула лабских сербов и чехов к нападению на Тюрингию. Тем более замечательно, что ближайшие к норманнам и саксам прибалтийские племена, бодричи и лютичи, перед глазами которых произошло страшное поражение их непримиримых врагов, не воспользовались им и не устремились на землю саксов. Но после всего, что мы сказали о политическом характере этих племен, такое явление нам совершенно понятно. Балтийские славяне остались спокойными в своих границах, и девять лет немецкие летописцы о них не упоминают.
Немецкий король Арнульф, который успел на несколько лет восстановить единство и силу Германии и вел непрестанную борьбу с велико-моравским королем Святополком, в 889 году, пользуясь кратким сроком мира с Великой Моравией, обратил свои взоры на славянское Поморье. Заключив мир с норманнами и разными славянскими племенами, он созвал войско, чтобы идти на бодричей. Войско было весьма большое, говорит летописец, но поход закончился несчастливо, и Арнульф скоро возвратился и распустил свою рать. Разрыв с бодричами продолжался до 895 года, но, как видно, без особенно важных предприятий с той или другой стороны. Наконец, в 895 году, бодричи прислали к Арнульфу посольство с подарками и предложили ему мир, на все условия которого он охотно согласился.
Император Арнульф, еще кое-как сдерживавший Германию, умер в 899 году. "Со всех сторон, пишет немецкий историк, опасность и гибель окружали государство, а все-таки на престол возвели дитя, сделали его хранителем обуреваемой власти. Итак, настало то, что должно было случиться; Германия распалась и стала добычей внешних врагов. Наступило в немецких землях время глубочайшего позора и самого плачевного замешательства". Далее, тот же историк приводит картину тогдашнего внутреннего состояния Германии, как ее рисует современник, констанцский епископ Соломон: "Повсюду распри, между графами и между вассалами, междоусобия раздирают волости и племена, в городах свирепствует мятеж, закон попирается ногами, и именно те, которые должны бы были защищать землю и народ, подают самый гибельный пример. Вельможи, отцы которых некогда подавляли восстания, теперь сами разжигают междоусобную войну. Хворое дитя, носящее имя короля, лишает нас возможности иметь настоящего властителя. Его юность неспособна к оружию, к суду и расправе. Его хилое тело, его бессилие и отсутствие мужественного духа делают его презренным для своих и внушают врагам такую смелость, что они отваживаются на все…"
Между этими врагами появляются и балтийские славяне. В 902 году они опустошали Саксонию, но скудная летопись ничего не прибавляет к этим кратким словам. Самые страшные, самые разрушительные враги Германии были, однако, в то время венгры. Вторжение их в пределы Германского государства начались еще в 899 году. Но гораздо смелее, яростнее начали они терзать ее, когда закончили завоевание славянской державы, бывшей между Карпатами и Дунаем, и тут себя обеспечили. На север от Карпат они, по-видимому, не хотели распространять своих завоеваний; поэтому местные славяне находили в них союзников, которые готовы были заодно с ними бросаться на Германию, как на свою добычу.
Между северо-западными славянами в это время особенно часто поднимали оружие на немцев лабские сербы, гораздо чаще, нежели балтийские славяне; а из всех лабских сербов, кажется, особенно воинственны были гломачи (или далеминцы, как их называли немцы), жившие на левом берегу Эльбы, между этой рекой и речкой Каменицей, теперь Chemnitz в нынешнем Саксонском королевстве. Мы знаем, что они нападали на Тюрингию в 880 году. В 892 году погиб, с целым своим войском, в пределах соседнего с гломачами небольшого племени хутичей, епископ вирцбургский Арнд, и это поражение, которое произвело глубокое впечатление в Германии, едва ли обошлось без участия гломачей, ставших, как видно, в то время главой союза соседних с ними мелких племен. Постоянно воевал с гломачами храбрый герцог саксонский Оттон. В 906 г. он послал против них с войском своего сына Генриха, впоследствии знаменитого короля, восстановителя Германии; этот поход был его первым воинским опытом. Гломачи испугались сильного немецкого войска и призвали на помощь венгров. Мадьярская рать, проведенная ими в землю саксов, опустошила ее ужасно и возвратилась к гломачам с громадной добычей. "Но тут, прибавляет летописец, эти Венгры встретили другую рать венгерскую, которая грозила поднять орудие на их союзников, Славян, за то, что они пренебрегли ее помощью, а тем указали путь к такой огромной добыче. Вследствие того, Саксония подверглась вторичному нашествию Венгров; а между тем, первое войско, ожидая возвращения второго, стояло в земле Гломачей, которая от этого, в свою очередь, доведена была до такой нищеты, что жители в тот год принуждены были покинуть свою родину и идти зарабатывать хлеб у других народов".
Таков рассказ саксонского летописца о первом вторжении венгров в северные края Германии. Мы имеем право сомневаться в точности этого рассказа, там где говорится о двух венгерских армиях, поочередно отправившихся грабить Саксонию, из которых первая дожидалась возвращения второй, живя за счет лабских сербов. По всей вероятности, мы читаем тут у летописца народное предание саксов, смысл которого был тот, что вторжение венгров в их землю, хотя совершившееся с помощью славян, а может быть и вызванное ими, обошлось самим славянам почти так же дорого, как их врагам.
Как бы то ни было, нашествия венгров на самые отдаленные края северной Германии с тех пор не прекращались.
Вся Германия пала перед этими дикарями, как беспомощная жертва. Стоит прочесть современные летописи, чтобы понять тогдашнее оцепенение немецкой земли. Прочитаем подряд все, что говорит об этом времени относительно подробная германская летопись, известная под именем продолжения Регинона:
"907. Баварцы, вступив в бой с Венграми, поражены были с великим уроном, и в этой битве погиб герцог Лиутбальд, которому наследовал в герцогстве его сын Арнульф.
908. Венгры, снова перейдя границы, опустошили Саксонию и Тюрингию.
909. Венгры вступили в Аламаннию (Швабию).
910. Франки (т. е. франконцы), вступив в бой с Венграми на границе Баварии и Франции (т. е. Франконии), были частью побиты, частью обращены в бегство плачевным образом. В этой битве погиб граф Годеард, оставив двух малолетних сыновей, Удона и Гериманна, которые впоследствии стали славными и знатными во Франции (т. е. Франконии).
911. Король Хлодвиг, сын императора Арнульфа, умер; ему наследовал в королевстве Конрад, сын убитого Адалбертом Конрада.
912. Венгры снова, не встречая ни в ком сопротивления, разорили Францию (Франконию) и Тюрингию. Архиепископ Хатто умер, человек весьма сильный и мудрый, которому наследовал Геригер. Оттон, герцог Саксов, умер.
913. Весьма жестокая зима. Венгры опустошили часть Аламаннии (Швабии), и побиты были у реки Инна Баварцами и Аламаннами. В том же году Эйнгард, епископ спирский, ослеплен был графами Бернгардом и Конрадом.
914. Отберт, епископ страсбургский, убит. Епископ Саломон пленен.
915. Венгры опустошили всю Аламаннию огнем и мечом, а равно прошли по всей Тюрингии и Саксонии и дошли до монастыря Фульды.
916-917. Венгры чрез Аламаннию проникли в Алзацию (Эльзас) и до пределов Лотарингского королевства. Эрхангер и Барахтольд казнены. Арнульф, герцог баварский, взбунтовался против короля".
Мы видим, почти ничего не записано в тогдашней германской летописи, кроме венгерских набегов да внутренних беспорядков.
Германия дошла до того, что она казалась безжизненным трупом. В это время, наконец, и балтийские славяне покинули свое прежнее исключительно оборонительное положение и вышли вместе с другими народами на поживу, т. е. на разорение земли немецкой. "В те дни, говорит Адам Бременский, ужаснейшая напасть обрушилась на землю Саксов, ибо с одной стороны Датчане и Славяне, с другой Чехи и Венгры опустошали там церкви (вместо чехов было бы правильнее и согласнее с другими известиями назвать лабских сербов, их соседей). В то время, продолжает тот же летописец, гамбургская епархия была опустошена Славянами, бременская — Венграми". Разорение Бремена венграми случилось в 916 году. К этому же времени следует, по всей вероятности, отнести и разорение гамбургской епархии или Нордалбингии славянами (т. е., конечно, ближайшим славянским племенем, бодричами).
Мы видели, как скудны известия немецких летописцев; к тому же летописи составлялись в то время еще только в средней и южной Германии, во Франконии, Швабии, Лотарингии, и т. д. В земле саксов стали вести летописи только во второй половине Х века, когда тяжелые для Германии события первых годов этого столетия частью изгладились из памяти, частью обратились в общие, неопределенные воспоминания. Вот почему до нас не дошло никаких подробностей о тогдашних нашествиях балтийских славян на Германию. Мы знаем только, что балтийские славяне вторгались в то время в немецкие земли, что они действовали там заодно с датчанами и, вероятно даже, как прежде, были ими побуждаемы к этим предприятиям, наконец, что они, вместе с датчанами, разорив сначала Нордалбингию, стали потом переходить за Эльбу и, по словам летописца, "наполнили землю Саксов великим ужасом": обо всем этом сохранил нам воспоминание Адам Бременский. Самое сильное нападение датчан на немецкие области, сопровождаемое, как видно, и вторжением славян за Эльбу, произошло в 919 году. А в это самое время король немецкий Конрад, слабый и беспомощный, на смертном одре, завещал престол своему сопернику и врагу, герцогу саксонскому Генриху и поручил его крепкой руке спасение Германии, и немецкий народ провозгласил своим королем этого мужественного, настойчивого, могучего душой и телом саксонца. Началась новая эпоха, в которую немецкий народ стал главным двигателем и решителем судеб Европы; началась новая эпоха и для балтийских славян, та эпоха, в которую Германия возобновила и стала приводить в исполнение неудавшееся предприятие Карла Великого — завоевание и порабощение славянских племен на южном берегу Балтийского моря. Племена же эти, как мы видели, в пору отдыха, которую судьба им послала, — в пору полной независимости и торжества над немцами, — ничего не сделали для того, чтобы обеспечить себя от возобновления и исполнения замысла Карла Великого.
ПРИЛОЖЕНИЕ. Сказания об Оттоне Бамбергском в отношении славянской истории и древности
А. Котляревский
Осипу Максимовичу Бодянскому, моему первому учителю в славяноведении
Историческая справка
105.. — 1139
В истории последних времен немецкой империи мы встречаем одно имя, которое с равным почтением называют летописи политической жизни, летописи церкви, культуры и искусства. Как бы в противовес бурным стремлениям и раздорам века, своеобразная личность одиноко идет вперед дорогою мира и плодотворной примиряющей любви; на этом скромном пути она оставляет прочные, хотя и не одинаково видные, следы своей неутомимой человеческой энергии, и потому справедливо вызывает признательность современников и потомства.
Мы говорим об Оттоне I, епископе бамбергском.
Оттон принадлежал к тем замечательным личностям цельной природы, которые, отдаваясь известной идее, умеют и найти средства к ее выполнению, и достигнуть желаемого. Он обладал преимущественно практическими талантами в благороднейшем смысле этого слова: с умом образованным, ясным и проницательным он соединял характер твердый, деятельный и находчивый, но в то же время — ровный, спокойный, чуждый крайностей и проникнутый гуманизмом, способный разрешать противоречия и вносить мир среди вражды и разлада. Хотя душа и чувства его не были чужды увлечениям, он строго держался твердой почвы реальности; самые помыслы его, бесспорно чистые и возвышенные, не переходили за черту выполнимого, везде он умел соблюсти меру и стремился только к возможному, осуществимому благу. Вот почему его деятельность приносила такие обильные плоды, и он так редко испытывал горечь неудачи или обманутой надежды.
На дорогу жизненного опыта Оттон вышел довольно рано: нужда заставила его, еще юношу, отказаться от изучения "высших наук" того времени и побудила искать деятельности. Узнав, что в Польше нуждаются в ученых, он переселился туда и стал наставником мужской школы. На первое время новое положение было хорошо тем, что, обеспечив существование Оттона, дало ему средства восполнить пробелы своего образования; вскоре, однако, миролюбивый характер, ум, ученость и достоинство жизни его приобрели общее уважение и открыли ему более широкую деятельность. Положение наставника юношества ставило его в прямые, непосредственные отношения ко многим знатным и влиятельным лицам государства; узнав его способности, они нередко прибегали к его совету и поручали ему деловые переговоры. Так стал он известен и самому князю Владиславу Герману, который принял его ко двору и сделал своим капелланом. К сожалению, биографы не входят в подробности этого периода жизни Оттона; можно, однако, предположить, что и тогда уже его влияние на общественные дела было довольно значительно; так, известно, что, стремясь теснее связать Польшу с Германской Империей, он подал Владиславу Герману мысль вступить в брак со вдовствующей сестрой императора Генриха IV, Юдитою, и сам, в качестве польского посланника, с достоинством и успехом выполнил это предприятие; известно также, что и дальнейшие сношения Польши с Империей происходили при его прямом участии и посредничестве. В таких обстоятельствах узнал его Генрих IV; он полюбил молодого, способного капеллана и, желая предоставить ему деятельность, более достойную его талантов, призвал к себе. С этого времени Оттон принимает участие в судьбах немецкой Империи. С императором особенно сближало его одинаковое направление религиозного чувства. Если верить биографу, Оттон скоро возвысился до звания канцлера Империи и хранителя печати, и его заботе поручена была постройка знаменитого собора в Шпейере. Счастливое окончание этого трудного, но славного дела доставило ему епископскую кафедру. В 1102 г. скончался Руперт, епископ бамбергский, и Генрих, оставив без внимания желание многих знатных людей занять освободившееся место, назначил ему в преемники Оттона и утвердил его "кольцом и посохом".
Бамбергская епископия была средоточием церковной и политической деятельности того времени; Оттон, таким образом, становился одним из главных лиц Империи. Положение его было трудное и по обширности обязанностей, и по историческим обстоятельствам: спор папы и императора об инвеституре епископов посредством "кольца и посоха" находился в самом разгаре. Требовались необыкновенные дарования, чтобы держаться с достоинством среди борьбы и выйти из нее с добрым именем, требовалось много самоотвержения, чтобы в такое сложное время не отдаться личным интересам и не пренебречь ради них служением общему благу. С большинством духовных лиц того времени Оттон вполне разделял начала, поставленные знаменитым Гильдебрандом: императорская инвеститура епископов представлялась ему нарушением святыни, и авторитет папы стоял в его мнении гораздо выше авторитета императора; но, в то же время, он не мог забыть, чем был обязан последнему, и потому стоял в стороне от борьбы и вступал в нее только тогда, когда виделась хоть малейшая возможность соглашения интересов церкви и государства, и только затем, чтобы согласовать эти интересы и внести мир среди враждующих сторон. Политика мира вполне отвечала естественным наклонностям Оттоновой природы, и если — как нередко бывает при столкновении двух интересов, она не всегда сохраняла Оттона от подозрений и упреков в двусмысленных поступках, то все же удержала за ним высокое положение и тем дала средства выполнить те направленные к благу человечества задачи и предприятия, которыми особенно славно имя Оттона. Не останавливаясь на важных трудах его по восстановлению бамбергского епископата, трудах, которые снискали полную признательность истории, укажем только на образовательную и художественную его деятельность: ученые занятия находили в нем дружественного покровителя, двух известных историков времени (Еккегарда и Вольфрама) он сделал настоятелями своих монастырей, и их усилиями здесь принялись и утвердились науки; в особенности же старался он распространить образование среди народа на родном ему языке, и сам был отличным народным проповедником. С именем Оттона история искусства соединяет некоторые знаменитые памятники благородного романского стиля: соборы (напр. шпейерский и бамбергский), церкви и монастыри, которые не только воздвигнуты на его средства, но и, можно сказать, при его личном художественном участии, как знатока и любителя архитектуры и искусства вообще. Биографы его подробно рассказывают о его любви к изящным постройкам, любви, источником которой было столько же религиозное воодушевление, сколько и образованный вкус и развитое чувство художника.
Оттон был уже в преклонном возрасте, когда новая сильная и смелая идея овладела его душой: он решился идти к отдаленному народу Севера, чтобы вывести его из мрака язычества на свет божественной истины. Оттона не устрашили опасности трудного предприятия, с самоотвержением и свежестью юноши он взялся за него, настойчивостью, умом и любовью победил препятствия — и полный успех увенчал его славный подвиг.
"Епископ Оттон был преемником Оттона Великого в деле миссии Востока; но не мечом заставил он поморян принять христианство, а проповедью и, может быть, еще более — делами любви и добра. Дело епископа было прочнее, чем дело могучего оружия императора. Равным образом, Оттон бамбергский был и сознавал себя преемником св. Адальберта и сродных с ним по направлению духа иноков-пустынников, но он начал и исполнил свое дело не в том смысле, как понимали его эти подвижники, стремившиеся только к венцу мученичества: он дорожил успехом, о котором они мало заботились, он дружественно отнесся к народу, который желал обратить, они же, казалось, отступились и отвратились от порочного света" (Гизбрехт).
Жития Оттона, как исторические источники
Жизнь еп. Оттона, обильная и внешними происшествиями и многими подвигами нравственного величия, после его смерти (в 1139 г.), недолго оставалась предметом одних устных признательных воспоминаний: еще были в живых его товарищи, прямые свидетели и участники трудов его, как появились три отдельных описания его жизни, произведения священника Эбона, схоластика Герборда и неизвестного инока прифлингенского монастыря.
Важные вообще, как источники истории средних веков, "Жизнеописания" Оттона бамбергского и в ряду источников истории и древности балтийских славян занимают не только видное, но, можно сказать, — главенствующее место. Тогда как все анналисты, не исключая даже Титмара и Саксона Грамматика, собирают расхожие слухи о славянах или знакомятся со славянским бытом, так сказать, внешним образом, во время войны и официальных отношений, спутники Оттона, от которых идут сведения его жизнеописателей, имеют возможность наблюдать жизнь славян в свободных, естественных ее проявлениях и при обстоятельствах, которые прямо вводят их в среду народного быта и его порядков. Правда, наблюдения эти не чужды случайного характера и некоторой монашеской брюзгливости: высшая цель миссионеров часто заслоняла их этнографическую любознательность, но при всем том — они сумели подметить в жизни славян многие важные черты и передать их правдиво и отчетливо.
Важность сообщаемых "Жизнеописаниями" Оттона сведений давно замечена и оценена наукою, но лишь с недавнего времени историческая критика располагает этими памятниками в настоящем, чистом их виде. Когда началось научное изучение источников средневековой истории, открыли и несколько жизнеописаний Оттона; но то были не первичные, современные изображаемым событиям произведения, а более поздние компиляции и переделки их. Самые замечательные и важные из них принадлежали аббату Андрею Лангу (писал в конце XV ст.) и так называемому Анониму. Заключая в себе новости несомненной достоверности и древности, Сборники Андрея и Анонима надолго удовлетворили историческую пытливость ученых, и компиляция или переделка долго принималась за непосредственный источник. Исследование Перца (Monumenta Germaniae historica) возбудило новые поиски в этом отношении, но они не привели к успешному результату. Первоначальные "Жизнеописания" не отыскались. Тогда, принимая во внимание все, уже известное, обратились к решению вопроса о составе сборников. Рассмотрев, с пристальным вниманием к самым мельчайшим подробностям, текст андреевских Сборников и сличив с ними переделку Анонима, Клемпин пришел к заключению, что Андрей буквально списал два произведения Эбона и Герборда, современников Оттона. Весь агиографический труд компилятора заключался в том, что он смешал отдельные части двух древнейших источников, вставил особое сочинение ученика Герборда и прибавил ко всему этому свои вступительные посвящения. Изыскания Клемпина не ограничились одним общим заключением: он отметил и указал несомненные признаки, по которым можно было определить, что собственно принадлежало Эбону и что написано Гербордом. Так появилась возможность восстановить утраченные тексты древнейших памятников. Этот труд и был предпринят для собрания Перца — Р. Кэпке. Он проверил заключения Клемпина по многим рукописям сборных "Жизнеописаний", устранил дополнения компиляторов и, приведя в естественный исторический порядок отрывки, напечатал свою реставрацию памятников в XII томе "Monumenta Germaniae historica". Вскоре счастливый случай помог Гизебрехту младшему (Вильгельму) отыскать и отдельный текст Гербордова "Диалога". Открытие оправдало вполне заключения Клемпина и реставрацию Кэпке: последняя, и то, только в "Диалоге", отступала от настоящего текста, главным образом, во внешнем расположении материала; во всем же существенном, исторически важном — они сходились буквально. Но вместе с тем, открытый памятник предлагал несколько новых исторических данных, опущенных Андреем и потому — не вошедших и в реставрацию Кэпке. Важность этих данных побудила последнего предпринять новое издание Гербордова произведения. В то же время, и Ф. Яффе опубликовал свою рецензию текста обоих памятников, не отступающую, впрочем, ни в чем существенном от реставраций Кэпке.
Так, можно сказать, только теперь наука получила возможность правильно воспользоваться двумя столь важными источниками славянской древности!
Рассмотрим отдельно каждое "Жизнеописание" с точки зрения источника славянской древности и истории.
1. Эбон. О личности Эбона известно немногое: он был монахом и священником монастыря св. Михаила в Бамберге и здесь, около 1151–1152 г., решил описать, в назидание потомству, деяния Оттона. Труд свой Эбон разделил на три книги: в первой он изложил события жизни, церковной и политической деятельности Оттона до времени его поморской миссии, во второй — он сначала рассказывает о прежних неудачных попытках христианской проповеди в славянском Поморье, о том, как у Оттона явилась мысль и созрела решимость снова предпринять это трудное дело, затем — подробно передает весь ход первого путешествия; в третьей книге заключается повесть о втором путешествии бамбергского епископа к поморянам, кратко указываются черты последней монастырской деятельности Оттона и обстоятельства его кончины. Судя по некоторым местам биографии, Эбон еще застал Оттона в живых, видел и знал его лично, но этот личный источник сведений биографа — не богат и не разнообразен: или Эбон не был очевидцем блестящего периода деятельности Оттона, или же он стоял совершенно в стороне от событий, только все, принадлежащие его личному опыту и наблюдению, известия ограничиваются немногими заметками о мелких домашних происшествиях жизни Оттона, напротив, все важное — почерпнуто из посторонних источников. Определить их — не трудно. Оставляя в стороне первую книгу, как чуждую нашему предмету, во второй мы замечаем три различных источника: рассказ о прошлой миссионерской деятельности в стране поморян, о причинах, побудивших Оттона к путешествию и приготовлении к нему — принадлежит священнику Удальрику; все описание первого путешествия идет, по всей вероятности, от самих спутников Оттона; наконец, двенадцатая глава книги заключает в себе отдельное послание Оттона к папе Каликсту II. Вся третья книга, за вычетом, быть может, незначительного заключения, списана с показаний того же Удальрика. Так как историческая ценность произведения Эбона стоит в прямой зависимости от степени достоверности его источников, то мы обязаны внимательно осмотреть последние. Удальрик, священник основанной Оттоном церкви св. Эгидия, находился в самых близких отношениях со своим епископом, когда Оттон задумал идти к поморянам, он прежде прочих избрал себе в товарищи Удальрика и его первого призвал для обсуждения предприятия. Внезапная болезнь помешала ему, однако, принять непосредственное участие в первом путешествии Оттона, зато во втором — он является прямым сподвижником поморянского апостола и разделяет все его труды. Таким образом, свидетельства Удальрика, как лица близкого к Оттону и непосредственного очевидца всего происходившего и встречавшегося во время второго его путешествия, не могут не внушать доверия, тем более, что он был наблюдатель хорошо образованный и правдивый. Известия Удальрика, насколько можно судить по их пересказу у Эбона, сосредоточивались, главным образом, на личности Оттона, делах его и событиях, непосредственно к нему относившихся. Отдавшись интересам своего патрона, Удальрик как будто сдерживает свои побочные воспоминания, он редко вдается в них и еще реже останавливается на их подробностях, он замечает и указывает только необыкновенное и потому так часто минует важное, хотя и обыденное. Отсюда — некоторая скудость или сжатость его рассказа, доходящая порой до полной неясности. Вообще, жизнеописатель в Удальрике значительно перевешивает наблюдателя-путешественника, но при всем том сведения, им приводимые, имеют для нас очень важное значение: они отмечены чертами такой внутренней правды, которая исключает всякую мысль о преднамеренном искажении или приукрашивании действительного; что передает он, то было в действительности, образованность дает ему правильную меру оценки явлений и порядков чуждого быта, и если иногда он слишком доверяет слуху, или позволяет себе комментарии, то делает это весьма осторожно и тем дает средства отличить действительные факты от случайных толкований их или устной интерпретации. Иное следует сказать о том разделе Эбонова труда, в котором излагаются ход и обстоятельства первого путешествия Оттона. От кого бы жизнеописатель ни получил эти сведения: записал ли он их со слов какого-нибудь спутника Оттона, собрал ли из разных источников, во всяком случае, это не был надежный свидетель, а эти источники — источники недостоверные. Кроме ошибок и неточностей в передаче событий, рассказ носит на себе такие признаки потускневшего, смутного воспоминания, которые прямо указывают, что свидетель не принадлежал к числу точных, образованных наблюдателей: круг его умственных интересов — узок, он не дорожит действительностью и ее подробностями, он ищет только чудеса и любит рассказывать о них с особенной обстоятельностью, так что, устранив из этой части биографии чудесное, историк получает сухой, бессвязный и очень неточный рассказ о первом путешествии Оттона. Правда, и здесь есть кое-какие сведения, которыми исследователь славянской древности должен воспользоваться, есть цельный рассказ, важный для него по своим подробностям, но первые должны быть предварительно проверены по другим источникам, последний же — единственное место во всей второй книге, где обнаруживаются черты самого действующего лица. Что касается до письменного акта или послания Оттона, то подлинность его не может подлежать ни малейшему сомнению, но содержание — требует критики. Оттон дает папе отчет о результатах своей миссии и представляет перечень своих наставлений поморянам и лютичам, между прочим — он запрещает им и исполнение некоторых языческих обрядов. Можно предположить, что такие запрещения указывают на факты славянского язычества, ибо запрещать всего ближе то, что практически существует в самой жизни; но это мнение будет поспешно. Действительно, в акте есть несколько прямых указаний на славянские языческие обычаи, но есть и общие запрещения, целиком взятые из апостольских и церковных постановлений, и только примененные или обращенные к славянам в силу общего средним векам понятия о том, что явления язычества везде одни и те же, т. е. везде исходят от духа злобы. Возвратимся к Эбону. Естественным представляется вопрос, как воспользовался биограф своими источниками: передал ли он их в том самом виде, как получил, или изменил их сообразно каким-нибудь своим особенным взглядам и видам. Этот вопрос разрешается только приблизительно. Эбон был человек до известной степени образованный: он хорошо знает священное писание, знаком также и с классическими писателями, но общий уровень его воззрений на мир и историю не возвышается над монастырскими понятиями того времени, его интересы — интересы отшельника, его ум склонен к сверхъестественным объяснениям, его поэтическая фантазия легко отдается чудесному и предпочитает его обыденности; но в то же время Эбон — человек правдивый, любящий истину и далекий от всякого умышленного обмана. Потому, если позволительно, и даже должно — думать, что под его благочестивым пером некоторые известия источников могли сократиться, потускнеть в своих красках и принять чуждое им освещение, то полностью следует отбросить мысль о каком-либо намеренном с его стороны искажении этих известий. Природа Эбона была слишком проста для такого поступка.
2. Герборд. Если Эбон при описании жизни Оттона еще мог располагать некоторым запасом личных наблюдений и опытом, то Герборд в этом отношении уже вполне предоставлен руководству сторонних свидетелей: он был чужестранец и вступил в монастырь св. Михаила шесть лет спустя по смерти Оттона. Какие причины побудили его взяться за труд нового жизнеописания Оттона, об этом он не говорит, но можно полагать, что произведение Эбона не удовлетворяло его: он нашел непосредственного свидетеля и участника первой миссии, который рассказал ему о ходе событий несравненно обстоятельнее источника Эбона; он не был доволен и простыми монашескими воззрениями Эбона, и его литературными приемами, и потому, кажется, решился представить новое изображение подвигов лица, составлявшего предмет религиозного почтения и гордости бамбергского духовенства. Своему произведению Герборд дал форму диалога между Тимоном, приором монастыря св. Михаила, и Сефридом, пресвитером — монахом той же обители; первый рассказывает о домашних событиях, второй — о путешествии и деятельности Оттона у поморян, а также и обо всем, сюда относящемся. Подобно произведению Эбона, и Диалог Герборда разделен на три книги: во второй также излагаются события первого путешествия Оттона, в третьей идет рассказ о втором путешествии, первая книга содержит обзор церковной, монастырской и политической деятельности бамбергского епископа в разные периоды его жизни; наконец, заключительные главы третьей книги, странным образом, посвящены описанию рождения, воспитания и жизни Оттона до вступления его на епископскую кафедру. Источники Гербордова Диалога указаны им самим: прежде всего — это Тимон и Сефрид, реально существовавшие лица. Конечно, нельзя думать, что они передавали события и вели беседу теми самими словами, какие им приписывает Герборд; этого нельзя допустить уже и потому, что значительная доля рассказа о втором путешествии, как увидим, заимствована из письменного, стороннего источника, но нельзя также отвергать, что Тимон и Сефрид избраны в действующие лица Диалога не случайно и по своему непосредственному участию в предмете речи, потому именно, что биограф был им обязан важнейшими сведениями. Это естественное предположение вполне оправдывается и со стороны личности Тимона и Сефрида, и со стороны самого Гербордова рассказа. Тимон был воспитанником Оттона, пять лет находился у него в услужении, и до самой своей смерти (ум. 1162) не оставлял монастыря. Всегда будучи близок к епископу, он должен был быть хорошо знаком и с его монастырской деятельностью, и с обыкновениями его частной жизни. Согласно с этим, и все рассказы Тимона в Диалоге касаются или монастырской и домашней стороны жизни Оттона, или вообще его характера. Иное находим мы у Сефрида: как человек, проживший пятнадцать лет вместе с епископом, он хорошо знал обстоятельства его частной деятельности и жизни, но для него дороже были другие воспоминания. Когда Оттон собирался в первое путешествие к поморянам, он просил Удальрика избрать ему верного и способного к делу слугу. Тот указал на Сефрида клерика, который с высокими умственными качествами соединял важное по тому времени искусство писать. Оттон одобрил этот выбор: и хотя Удальрик принужден был за болезнью остаться дома, но Сефрид отправился с Оттоном и разделил все труды и опасности трудного предприятия. Воспоминания Сефрида об этом первом путешествии составляют содержание второй книги Гербордова Диалога: здесь на каждом шагу виден образованный очевидец событий, обстоятельный наблюдатель и верный свидетель. Некоторые происшествия переданы так живо и с такими правдивыми подробностями, что кажется, будто бы Сефрид записывал их по горячему следу: любознательность его не довольствуется внешним наблюдением явлений диковинных, бросающихся в глаза, она умеет отыскать и заметить и простые, но важные черты; умеет ухватить самую сущность их. Понятно, как важны для нас его свидетельства! Можно полагать, что Сефрид принимал участие и во втором Оттоновом путешествии, но в его описании Герборд руководствовался другими свидетельствами: он заимствовал из книги Эбона важнейшие показания Удальрика, о которых было сказано выше. Не желая, быть может, подвергнуться упреку в заимствовании, а иногда и вследствие недостаточного знакомства с предметом, Герборд нередко передает в неточном виде известия своего источника, но взамен того он рассказывает о некоторых событиях независимо и обстоятельнее Эбона и нередко дополняет его новыми данными, которые, быть может, идут от Сефрида и отличаются свойственной ему правдивостью. Отсюда видно, что хотя третья книга Диалога и не столь ценна, как вторая, но все же заключает в себе такие материалы, которым никак нельзя отказать в важности. Герборд был гораздо образованнее Эбона: с обширной начитанностью он соединял богословскую ученость, кроме того, обладал критическим умом, который не удовлетворяется простым фактом, но доискивается причин его. Как историк, он стоит гораздо выше Эбона, и нет причин думать, чтобы он стоял много ниже своего предшественника в желании точно передать известия источников и в стремлении к правдивости. Правда, как мы замечали, он искажает некоторые известия Удальрика, но, кажется, не с намерением исказить самый факт, а по особой, в средние века нередкой, причине: как образованный литератор, он стремится сообщить своему рассказу изящную литературную форму: простые известия своих источников он распространяет в картины, оживляет их драматическими положениями действующих лиц и психологическим анализом их поступков и побуждений. Словом, он хочет предложить не только назидательное, но и занимательное чтение. Этим стремлением к изящной литературной форме следует, по нашему мнению, объяснить и те длинные ораторские речи, которые Герборд нередко вкладывает в уста действующих лиц: здесь виден только ложный исторический прием, а не намеренное искажение действительности. Понятно, что при таком способе передачи известий источников, при отсутствии личного знакомства автора с делом, исторические ошибки и неточности были неизбежны; их у Герборда достаточно, но от ошибок до умышленного искажения фактов еще далеко, а тем более таких фактов, которые принадлежат совершенно чуждому миру и не возбуждают никакого желания нарушить их истину. Не замечая, чтобы Герборд заведомо и с намерением искажал показания своих источников, мы не имеем права отказать ему в доверии, но не можем, в то же время, и положиться на него безусловно: критика здесь необходима, она должна быть разборчива, но не имеет нужды быть подозрительной.
Из нашего рассмотрения произведений Эбона и Герборда открывается, что они друг друга взаимно дополняют. Обстоятельства первого путешествия Оттона переданы у Герборда подробно и со всей обстоятельностью очевидца и внимательного наблюдателя, у Эбона же рассказ о них неточен, наблюдения поверхностны и, за немногими исключениями, очень кратки; наоборот — второе путешествие, его происшествия и обстоятельства изложены у Эбона с основательностью непосредственного свидетеля, у Герборда же они в главном пересказываются со слов последнего и притом не всегда точно. Большего внимания заслуживают дополнения к ним Герборда, идущие, быть может, от Сефрида. Итак, во всем, что касается первой миссии — предпочтение должно быть отдано Герборду, касательно же второй — Эбону; тем не менее, не могут быть оставлены без внимания и известия Эбона о первом путешествии, и оригинальные прибавления Герборда ко второму: при всей краткости и кажущейся незначительности их, они, как свидетельства очевидцев, хотя бы смутные и неотчетливые, не только представляют важное пособие, но, по отчетливой критической проверке их другими известиями, получают и самостоятельное значение.
3. Прифлингенский монах. Вслед за Диалогами Герборда появилось вскоре и третье жизнеописание Оттона, судя по всем признакам — составленное каким-нибудь монахом прифлингенского монастыря. Произведение это имеет незначительную историческую ценность: большую часть своих известий автор заимствовал из Эбона и Герборда, то буквально списывая их свидетельства, то передавая их в сокращении. В описании некоторых обстоятельств он, однако, отступает от этих источников и, кроме того, иногда приводит такие факты, которые вовсе неизвестны ни Эбону, ни Герборду. По собственным словам прифлингенского биографа — он получил эти сведения от известных духовных лиц, но кто были они — остается неизвестным. Скорее всего, следует думать, что они не были из числа настоящих свидетелей, а принадлежали к посторонним почитателям Оттона, которых в то время было немало, особенно в бамбергской епархии. Им известно было о делах и подвигах поморянского апостола очень многое; даже более, чем было в действительности, потому что главным источником их сведений служило устное сказание. Рассказы о чудесных приключениях бамбергских миссионеров в отдаленной стране язычников распространялись быстро в среде монахов и духовенства; переходя из уст в уста, они, естественно, не могли сохранить своего первоначального вида и облекались поэзией; мало того — рождались новые легенды, далекие и от действительности, и даже от правдоподобия. Так сложился целый ряд монастырско-поэтических сказаний об Оттоне, и эти-то устные легенды послужили источником всех оригинальных известий прифлингенского биографа, по крайней мере — они имеют решительно сказочный, поэтический, но никак не исторический характер. Что касается до разногласий биографа с Эбоном и Гербордом, то им нельзя придавать особо важного значения: они объясняются отсутствием исторического смысла и основательного знакомства с предметом; чувство уважения к исторической истине и стремление следовать ей — совершенно незнакомы прифлингенскому монаху; он знает только требования рассказа и им одним хочет удовлетворить, передавая особенно видное, известное и поучительное из жизни Оттона; потому его перо свободно распоряжается сторонними показаниями и легко отдает предпочтение какому-нибудь малоизвестному легендарному рассказу перед ясными свидетельствами письменных источников.
По всему этому — произведение прифлингенского монаха не имеет для нас значения источника в собственном смысле: самостоятельная часть его основывается на слишком зыбкой почве устных преданий и лишена исторической достоверности. Но и устная молва может заключать в себе известную долю истины, особенно, когда она идет вслед за самими событиями; отвергнуть вполне ее нельзя; потому исследователь, кажется, вправе допустить показания прифлингенской биографии в качестве второстепенного, дополнительного пособия; во всяком случае — он обязан отметить особенно важные правдоподобные черты столь древнего памятника, хотя бы и приходилось оставить истину их под сомнением.
Переходя к извлечению славянского материала из этих трех или, вернее, — двух важных исторических памятников, считаем необходимым наперед точно определить внешние приемы такой работы.
Славянская часть "Жизнеописаний" Оттона передается нами полно, русский текст представляет связное историческое обозрение поморского путешествия и проповеди бамбергской миссии. Факты славянского быта и древностей — полное, упорядоченное собрание материала. Хотя главной целью были свод и передача фактов, но и здесь мы по возможности старались удовлетворить требованиям критики, и потому устранили из изложения все очевидные агиографические преувеличения, литературные отступления, принадлежащие не исторической действительности, а личным воззрениям и литературным приемам биографов. Если тексты биографов сильно отличаются друг от друга, мы сводим их в русском изложении, или следуем одному, более обстоятельному и достоверному; если же отличия в текстах незначительны по объему, но могут иметь для нас какой-нибудь интерес или значение, избираем один главный текст и в скобках приводим все существенные отклонения другого. События и обстоятельства, не относящиеся к области славянского быта, передаются сокращенно только в русском пересказе. Относительно последнего считаем долгом заметить, что, несмотря на все наши усилия удержаться в границах точного исторического изложения, самая задача труда полагала иногда непреодолимые затруднения; стремясь к строгой исторической достоверности, следовало устранить многие частные черты источников, сомнительные или недостоверные в применении к известным событиям, но полные внутренней, бытовой правды и драгоценные для археолога. Не отвергнув произвольно многого важного, мы не могли поэтому изложить историю поморской деятельности Оттона и довольствуемся передачей событий и обстоятельств ее на основании прямых источников. Только там, где представлялась возможность не нарушать бытовой правды фактов, требования исторической критики имели для нас всю свою обязательную силу.
До миссии
Призвание языческих народов в христианское общество, распространение между ними истинной религии и христианских обычаев — составляло духовную и политическую потребность времени. Среди забот о водворении общественной безопасности и мирной жизни, среди тяжелых дум о предстоящей кончине мира и дня Страшного Суда — идея христианской миссии получила деятельное, воодушевляющее значение: в исполнении ее воины и политики видели свой прямой долг и верное средство укротить "неистовство" язычников, а благочестивые люди верили найти исполнение заповеди Спасителя и искупление грехов.
На Севере Европы миссия приобретала тем большее значение, что под ее покровом шло исполнение политических расчетов и предприятий: религиозные цели, так сказать, освящали практические стремления. Вот почему в эту новую обетованную землю стремились не только скромные подвижники с знаменьем мира и любви, но и целые полчища крестоносного воинства, огнем и мечом распространявшего духовную свободу и политическое порабощение. Войны саксов, Дании и Польши с балтийскими язычниками имеют столько же политический, сколько и крестовый характеры, они предпринимаются под знаменем христианства, и первым условием пощады и мира ставят побежденным контрибуцию и принятие новой религии. Правда, нередко христианская идея совершенно заслонялась корыстными побуждениями и становилась одним лишь благовидным официальным предлогом: но для лучших людей эпохи она всегда сохраняла живое значение нравственного долга и вызывала к деятельности, достойной доброго признания истории.
К числу таких людей принадлежали князь польский Болеслав III Кривоустый (1102–1139) и епископ бамбергский Оттон I.
Правление Болеслава было рядом продолжительных и жестоких войн и с внешними врагами, и с внутренними нарушителями государственного порядка. С одной стороны на Польшу нападали чехи, мораване, угры; с другой — дикий и жестокий народ русских, которые, заручившись помощью половцев, пруссов и поморян, очень долго сопротивлялись польскому оружию, но, после многих поражений, принуждены были, вместе со своим князем (Святополком), просить мира. Мир был скреплен браком Болеслава с дочерью русского князя (Сбыславою?), но — ненадолго: через несколько лет умерла русская княгиня, оставив Болеславу одного только сына (Владислава), а за этим возобновились вскоре и неприязненные отношения между тестем и зятем.
В совете Болеслава сидел воевода Петр (Власт), человек очень острого ума, сильный и храбрый. Видя большие затруднения укротить русских оружием, он советовал употребить хитрость и предложил свои услуги на такое дело. Взяв тридцать сильных воинов, он перебежал к русскому князю (Володарю галицкому), притворился, будто бы недоволен Болеславом, и сумел приобрести расположение князя, который сблизился с ним и часто поручал ему исполнение дел. Однажды русский князь был на охоте и, увлекшись, отдалился от своих; его окружали только Петр со своими польскими товарищами. Воспользовавшись таким удобным случаем, Петр захватил силою русского князя и представил Болеславу, который вскоре взял за его освобождение такую огромную сумму денег и такие богатства, что обессиленная и доведенная до нищеты Русь смирилась, и уже более не тревожила поляков войнами. В условиях мирного договора, который был заключен Болеславом с русским князем и лучшими людьми земли, стояло обязательство не подавать помощи поморянам. Это племя "языческое, ненавистное и необузданное" беспрерывно совершало набеги на польские земли. Стремясь доставить мир государству и обезопасить его пределы, Болеслав решился или совершенно искоренить беспокойное племя, или мечом привести его к истине христианства и покою. Достигнуть этого было нелегко: поморяне имели на окраинах своей земли многие, природой и искусством укрепленные, города и крепости; при грозившей опасности они сносили сюда свое имущество и были готовы к вооруженному отпору. Несмотря, однако, на сильное сопротивление — поморские походы Болеслава были удачны и вели за собою, как выражается Саксон Грамматик "бремя невыносимого опустошения". В особенности славны были взятия городов Штетина и Наклы. Штетин, метрополия всего Поморья, со всех сторон окруженный водою и болотами — казался неприступным; Болеслав в зимнее время 1121 г., не без опасности, провел свои войска по льду и беспрепятственно занял город. Укрепленную и сильную Наклу он взял приступом и предал огню, а окрестности так опустошил огнем и мечом, что, три года спустя, местные жители показывали спутникам Оттона в разных местах развалины, пожарища и груды трупов, как будто поражение случилось недавно. Рассказывали, что Болеслав предал смерти 18 тыс. воинов, а 8 тыс. с женами и детьми увел пленными в свою землю и расселил по граничным городам и крепостям, поручив им защиту государства от внешних врагов и наказав обратиться в христианство.
"Поморское грубое варварство" должно было покориться; жители и князь (Вартислав) обязались платить дань и принять христианство. Тщетно, однако, Болеслав искал между епископами своей земли деятелей для предстоящей миссии; им, кажется, слишком памятен был прежний печальный опыт подобных предприятий, чтобы отважиться на новое, потому они отказывались под разными предлогами. В начале 1122 года ко двору Болеслава неожиданно пришел епископ Бернгард, испанец по происхождению, и объявил князю о своем намерении проповедовать Евангелие в языческой стране поморян. Болеслав был рад этому, но, кажется, не считал Бернгарда способным выполнить трудную задачу и предвидел неудачу; он не скрывал опасности предприятия: "Народ поморский, говорил он, имеет дикие, звериные нравы и скорее готов претерпеть смерть, чем подчиниться игу христианства". Бернгарда, однако, не устрашили опасности: его душа горела желанием или обратить неверных, или украситься венцом мученика ради Христа; он просил только дать ему проводника и переводчика и, получив их, как истинный последователь Спасителя, необутыми ногами и в одежде бедняка вышел на предстоявшую ему деятельность. Успех не отвечал его ожиданиям. Граждане города Волына, куда он прибыл и где проповедовал, умея судить только по внешности, встретили его по одежде и спросили: кто он и от кого послан? Когда Бернгард назвал себя слугою истинного Бога, создателя неба и земли, посланным от него для того, чтобы обратить их от заблуждения язычества на путь истины, волынцы пришли в негодование: их неискушенный разум не мог соединить идеи высшего божества, полного славы и богатства, с видом крайней бедности, в которой явился его посланник; они приняли Бернгарда за обманщика, пришедшего ради материальной наживы и потребовали, чтобы он удалился. Напрасно Бернгард предлагал доказать свое божественное призвание посредством чуда, прося зажечь какое-нибудь жилище и бросить самого его в огонь, он утверждал, что выйдет оттуда здрав и невредим; жрецы и старейшины, по совещании, решили, что это человек безумный: "теснимый нуждою, говорили они, он не дорожит жизнью и, предлагая нам зажечь какой-нибудь дом, желает отомстить за свою неудачу: пожар неизбежно распространится, и весь город погибнет. Нам не следует слушать безумца, но не годится также и предать его смерти: он — бедный странник, а убийство странников, это дознано опытом соседей, навлекает бедствия; лучше, без обиды, посадив в ладью, устраним его из наших пределов". Пока шло совещание, Бернгард, сгорая жаждой мученичества, схватил секиру и начал рубить священный, удивительной величины столб. Волынцы не снесли подобного оскорбления, они бросились на проповедника и избили его до полусмерти; но лишь только пришел он в себя, как снова принялся проповедовать; тогда жрецы силою увлекли его из середины толпы, посадили вместе с капелланом и переводчиком в ладью и отправили в море, запретив приближаться к пределам их земли. Бернгард возвратился к Болеславу и со слезами рассказал свою печальную историю; для него ясна была причина неудачи: "Не зная духовных потребностей, волынцы судят по внешнему виду, — говорил он; они отвергли меня из-за нищеты моей, но если среди них явится проповедник, исполненный внешнего блеска и богатства — они обратятся к христианству". Слова Бернгарда не прошли даром: Болеслав ими скоро воспользовался. Отдохнув несколько дней у польского князя, Бернгард отправился в Бамберг и пришел туда во время государственного съезда, в ноябре 1122 года. Ученость Бернгарда, его строгие добродетели приобрели в Бамберге общее уважение, они сблизили с ним и епископа Оттона, который часто расспрашивал о его проповеди в Поморье и о тамошнем народе. Бернгард заметил необыкновенный интерес Оттона к делу христианской миссии и, желая видеть в нем более счастливого преемника, изложил причины своей неудачи и советовал идти к "варварам" не иначе, как в блестящей обстановке, с помощниками, с богатым запасом материальных средств. "Еще, — предупреждал он, — берегись требовать от язычников чего-нибудь из имущества их, а добровольно приносимое вознаграждай большими дарами, чтобы они поняли, что ты пришел к ним не ради стяжания, но единственно по любви к Богу и для проповеди Евангелия". Рассказы Бернгарда поселили в Оттоне желание идти на подвиг христианского просвещения язычников. Это желание выросло в твердую решимость, когда Болеслав Кривоустый, все еще занятый заботою обращения поморян, прямо обратился к нему, как к старому знакомцу и другу своей юности, вызывая его на это трудное, но славное предприятие. В письме, которое Болеслав писал по этому поводу к Оттону, он излагал свои трехлетние тщетные усилия найти проповедника для поморян, просил Оттона принять на себя этот подвиг и обещал со своей стороны всевозможную помощь и людьми, и другими средствами.
Первая проповедь Оттона в Поморье
В приглашении Болеслава Оттон услышал голос Провидения, призывающий его на подвиг. Он посоветовался с клиром и отправил к папе Каликсту II посланника, испрашивая апостольского разрешения и благословения на трудное дело. Ответ папы был благоприятен, и Оттон стал готовиться в путь. Ему нужны были надежные помощники; прежде прочих он остановился на любимце своем, священнике Удальрике. Призванный к совету, Удальрик немедленно решился следовать за своим патроном. Кроме священника Вернера и переводчика Адальберта, избранных самим Оттоном, решено было взять и клерика Сефрида, на которого указал Удальрик, как на юношу расторопного, усердного и к тому же искусного писца. Помня печальный опыт и наставления Бернгарда, слыша, что в богатом Поморье почти вовсе нет нищих и бедняки вообще презираются, Оттон позаботился явиться туда в обилии и внешнем блеске: он взял с собою не только богатый запас вещей, необходимых при богослужении, но и много одежд, драгоценных тканей и иных подарков, назначенных для знатных и богатых людей той страны.
Изготовившись и устроив домашние дела, Оттон хотел отправиться, но неожиданная болезнь Удальрика удержала его на некоторое время: ему тяжело было расстаться с мыслью иметь товарищем человека столь близкого, и он решил повременить. Так прошло три дня; болезнь, однако, не прекращалась, и, дорожа временем, Оттон оставил Удальрика и выступил в путь в начале мая 1124 г. Надежда, что Удальрик скоро оправится и присоединится к миссии еще раз заставила Оттона остановиться на некоторое время в монастыре Михельфельд, но, получив известие, что больному не легче, он простился с провожавшими его и последовал далее. Освятив на пути некоторые храмы, Оттон, через чешский лес, пришел в Чехию; здесь, в монастыре Кладрубы, его ожидали посланники чешского князя Владислава и сопровождали в Прагу, где он был встречен епископом Мегингардом с особым почетом.
В Праге Оттон не медлил: через Садскую он скоро прибыл в замок Милетин, где в то время находился сам князь, принявший его с чрезвычайным радушием. Богато одаренный Владиславом, знаменитый миссионер, в сопровождении чешских, а потом польских послов, мирно продолжал свой путь через Варту, Немч, Вратиславу, Калиш и Познань. Он часто останавливался и уклонялся с прямой дороги в сторону для проповеди Евангелия. Везде его встречали с торжественным вниманием и почетом. В Гнездне, куда, наконец, прибыла миссия, сам Болеслав, вместе с знатными людьми земли своей, вышел к ней навстречу за город босым и торжественно проводил Оттона в главный храм. В Гнездне миссия оставалась целую неделю: нужно было собраться и приготовиться к предстоящему труднейшему путешествию. Болеслав позаботился доставить Оттону все необходимое: он снабдил его людьми для служб, которые одинаково хорошо знали немецкий и славянский языки, дал много подвод, на которых везли продовольствие и вещи, наградил в обилии и деньгами своей страны. В помощники к Оттону князь назначил трех священников и военного сотника Павликия, человека деятельного и умевшего толково говорить с народом. Простившись с Болеславом, Оттон и спутники его двинулись далее и пришли к крайнему пределу польской земли, к пограничной крепости Узде. Отсюда Павликий отправил послов к поморскому князю Вартиславу, чтобы предупредить его о прибытии Оттона. Вартислав был в то время в Старьграде; получив известие, он немедленно выступил навстречу миссии.
"Земля поморская, как ясно из ее наименования, лежит около моря. Если взглянуть на ее положение в целом, как относительно заводей и морских заливов, так и сухой почвы, она представляет собой как бы треугольник, т. е. три стороны, которые, подобно линиям, концами сходятся и образуют три угла, так, однако, что один угол более двух других, он и простирается до страны лютичей к Саксонии и на север к морю, постепенно загибаясь. Таким образом, Поморье имеет за собой на море Данию и небольшой, но многолюдный остров Руяну; над собою т. е. направо от севера — землю половцев (славян?), пруссов и Русь; перед собою же, т. е. на юг небольшим концом достигает границ Угрии и Моравии, наконец, на обширном пространстве граничит с Польшею до пределов земли лютичей и Саксонии. Народ этот (поморский), искусный в войне на суше и море, привыкший жить разбоем и грабежом, был всегда необуздан в природной своей дикости и совсем чужд христианского богопочтения и религии. Сама же земля дает жителям в изобилии рыбу и диких зверей и очень богата хлебом, овощами и семенами. Нет страны обильнее медом и плодоноснее пастбищами и лугами. Вина у жителей нет, да они и не стремятся добыть его; но их меды и пиво, тщательно приготовленные, превосходят даже и фалернские вина".
Возвратимся к нашим путешественникам.
За Уздой, по другую сторону реки Нотеци, тянулся огромный, мрачный лес, лежавший границею между Польшей и Поморьем. Через него шла дорога Оттона и его товарищей. Они находились среди девственной природы, где дотоле почти не бывала нога человека; только Болеслав в прежние годы проходил с войском по этому месту и обозначил свою дорогу засеками и знаками на деревьях. По этим знакам пробиралась и миссия, встречая на каждом шагу препятствия и опасности: их подводы вязли в болотах, огромные змеи и дикие звери угрожали нападением, птицы — тревожили их криком. Через шесть дней трудного пути проповедники достигли берега реки, которая составляла собственно границу Поморья. Здесь ожидал их Вартислав, пришедший с пятью сотнями воинов и остановившийся лагерем на другом берегу; он перешел с немногими реку и приветствовал приход Оттона. Вартислав был христианином, но из страха перед язычниками скрывал свою религию. В то время, когда епископ, князь и Павликий, отойдя в сторону, вели разговор через переводчика, спутники Оттона остались с людьми князя и испытывали сильный страх, видя себя в первый раз лицом к лицу с "варварским, диким народом". Заметив смущение пришельцев, поморские воины вздумали позабавиться над ними и начали пугать их ложными страхами: вынув острые ножи, они угрожали заколоть их, делали вид, что хотят зарыть их в землю и пронзить их головы, выдумывали и другие роды мучений, сопровождая все это шумным криком. Несчастные не знали образа мыслей и намерений поморского князя, они стояли окруженные "дикими лицами варваров", одни среди нисходившей ночной темноты, в виду только что оставленного страшного леса; они думали, что приходит конец их, что им предстоят немедленные мучения и смерть, и поручали себя Богу исповедью, молитвами и пением. Но свободно вздохнули они, когда князь ободрил их своим дружеским словом; и вскоре сами, вместе с "варварами", смеялись над своим страхом. Оказалось, что воины Вартислава втайне были христианами; это ободрило миссионеров, и они скоро начали "поучать тех, на которых прежде и взглянуть не могли со страха". Оттон, не медля, начал действовать, он поднес князю в дар посох из слоновой кости. Князь был доволен, поблагодарил Оттона, потом, обратясь к своим воинам, сказал: "Какого отца послал нам Бог и какой отеческий подарок, для меня он приятнее теперь, чем во всякое другое время". На другой день князь назначил из своих людей проводников-слуг для Оттона и приказал, чтобы по всем тем местам Поморья, которые составляли княжью собственность, епископ пользовался даровым гостеприимством. Миссия, перейдя реку, вступила в Поморье и, следуя за проводниками, направилась к крепости Пырице, Вартислав же отправился по своим делам.
По дороге путешественники встретили несколько небольших, опустошенных войной, деревень и немногочисленных жителей, которые только что собрались после погрома и разорения. Спрошенные — желают ли принять христианство, они поверглись к ногам епископа и просили научить их вере и крестить. Так окрещено было тридцать человек, и положено счастливое начало великому делу.
Миссионеры приблизились к княжьей крепости Пырице еще засветло, и глазам их представилось необыкновенное зрелище: был день языческого празднества (около 4 июня), к нему изо всей области собралось более четырех тысяч человек; все сборище шумно предавалось играм и пению. Оттон остановился: странники сочли неблагоразумным и неосторожным появиться теперь среди народа, разгоряченного питьем и разгулом, они провели ночь без сна, не отваживаясь зажечь огонь и разговаривая вполголоса. Утром епископ отправил Павликия и посланников Вартислава в крепость. От имени князей они приветствовали старейшин; объявили, что прибыл епископ, присланный им для проповеди народу христианской религии, и убеждали достойно принять его и почтительно слушать его наставления. Такова была воля князей. Кроме того, говорили они, епископ — человек почтенный: он богат, ничего не требует и ни в чем не нуждается, сюда пришел ради вашего спасения, а не за прибылью. Посланники просили их вспомнить последние бедствия и свои обещания и не противиться более христианству, законам которого покоряется весь мир. Старейшины пришли в затруднение: под разными предлогами они желали выиграть время, чтобы достойно выйти из положения; говорили, что такое важное дело нуждается в спокойном, зрелом обсуждении; но Павликий с послами, подозревая хитрость, требовали немедленного решения, грозили, что иначе они огорчат пришедшего епископа и тем разгневают самих князей. Узнав, что Оттон находится вблизи, старейшины не отказывались долее, они держали совет сначала между собою, потом с Павликием и послами — и решили принять епископа; затем они вышли с ними к народу, который, против обыкновения, еще был в сборе и не расходился по деревням, и ясною, приветливою речью изложили перед ним обстоятельства дела. Скоро и легко склонился весь народ на предложение своих старшин; проведав же о присутствии Оттона, поднял страшный крик и просил скорее призвать его, желая видеть и слышать его прежде, чем закончится праздник и каждый возвратится домой. Вместе с Павликием и послами к Оттону отправились некоторые обитатели крепости и приветствовали его от имени знатных людей и всего народа, они почтительно приглашали его к себе, говоря, что никто не оскорбит его и все искренно готовы повиноваться ему. Епископ двинулся к крепости. Когда жители издали увидели длинный ряд подвод, множество лошадей и людей, они пришли в смятение и начали подозревать воинское нападение, но, узнав истину, успокоились и быстро, "подобно потоку" — устремились навстречу, окружили пришельцев, с любопытством разглядывали их и их вещи и так провожали до самого места пристанища. Перед входом в крепость было пространное место, на нем разбила свои шатры миссия, и "варвары" дружественно и мирно во всем помогали ей. Оттон немедленно приступил к делу: он облекся в церковные одежды, по просьбе Павликия и старейшин взошел на высокое место и оттуда через переводчика начал говорить к народу: он благодарил его за дружеский прием, указал на причину своего прихода и убеждал принять христианство. Все сборище "грубого" народа, как один человек, согласилось последовать новому учению. Целую неделю поучали Оттон и его приближенные народ истинам религии, правилам и обычаям христианской жизни; затем он назначил трехдневный пост и приступил к крещению. Мальчики, женщины и мужчины, каждый крещен был отдельно и притом — с устранением всего, что могло показаться странным народу, или оскорбить его природное чувство стыда. Достоинство образа действий и обращения Оттона, его внешняя и внутренняя чистота и приличие вызывала похвалы у язычников. Так крестилось в Пырице около семи тысяч человек. С крещением не окончилось дело проповедников: они пробыли в тех местах около двадцати дней, посвящая все время проповеди и поучению народа истинам веры, церковным постановлениям и христианским обычаям; они учили его, между прочим, и христианскому календарю, делению года на месяцы и недели. Желая еще более упрочить свое дело, Оттон построил часовню, освятил алтарь и снабдил эту первую, скромную церковь всем необходимым для богослужения. Язычники приняли все это с благодарной радостью и оставили свои старые суеверия и языческие обычаи.
Время, однако, было отправиться далее: впереди предстояла еще богатая жатва. Оттон созвал новообращенных и еще раз объяснил им таинства веры и связанные с ними условия христианской жизни, он запрещал им языческое идолослужение и обычаи: "будучи язычниками вы не знали таинства брака, говорил он, не соблюдали верности одному супружескому ложу, но, по желанию, имели много жен. Теперь же, если кто из вас до крещения имел несколько жен, тот пусть изберет из них одну себе по нраву, других же отпустит. Слышу я также, что женщины предают смерти новорожденных девочек. Сколь ужасно это — нельзя выразить словами: даже дикие звери не поступают так с детенышами своими! Вы должны оставить это убийство: родится ли ребенок мужского или женского пола — вскормите рождение ваше с одинаковою заботливостью".
Простившись с духовными детьми своими, Оттон и его спутники, под руководством послов, прибыли [24 июня] в княжеский город Камину. Здесь находилась княгиня, законная жена князя, она была склонна к христианству и со всем домом своим почтительно приняла проповедников. Еще до прибытия Оттона, когда он трудился в Пырице, она тайно посылала туда разведать обо всем происходившем и, узнав об успехах христианства, старалась расположить к принятию его сначала своих приближенных, а потом и других, кого могла. Поэтому ли, или по другой причине — миссия не встретила противодействия в Камине; народ согласился принять новое учение. Более сорока дней посвящены были поучению, проповеди и крещенью: ежедневно толпою приходил и уходил народ того места и из окрестной области; труда было много, но и жатва обильна. Среди таких занятий Оттона в Камину пришел князь поморской земли Вартислав со своею дружиною, он извинился перед епископом, что дела правления столь долго задержали приход его и отдавал теперь себя и своих в полные услуги миссии; он также дружески приветствовал поцелуем и пожатием руки каждого из спутников Оттона и вообще — был рад видеть таких гостей у себя в доме. Так как дальнейший путь проповедников лежал по водному сообщению от города к городу, то князь приказал управителям своих деревень принять лошадей и вьючный скот их и поместить на лучшие пастбища земли; когда потом животные возвращены были владельцам, последние нашли их до того откормленными, что каждый с трудом мог узнать ему принадлежавшее.
Немедленно приступил Оттон к крещению княжеской дружины; те же из нее, которые были уже христианами, но, по сожитию с язычниками, не могли удержаться в пределах христианской жизни — а к числу таких принадлежал и сам князь — очистились покаянием и были снова приняты в лоно церкви. Сознавая несовместность обычая многоженства или наложничества с христианскою чистотою жизни, князь торжественно, при епископе и народе, отрекся от двадцати четырех наложниц, которых, по языческому обычаю, он имел кроме своей законной жены. Примеру князя последовали и многие другие, жившие доселе также во многоженстве. В Камине Оттон построил и освятил храм, одарил его всем необходимым для богослужения и назначил сюда одного из своих священников, а князь даровал новой церкви владения и содержание священнику; народ не только из города, но и из деревень собирался ежедневно в храм, благочестиво соблюдая воскресный день и другие праздники.
В это время случилось происшествие, которое не могло не казаться нашим проповедникам знаменательным и чудесным. Неподалеку от города, в одной деревне жила богатая и знатная вдова, окруженная многочисленной семьею и деятельно правившая домом своим. Муж ее при жизни имел свою собственную стражу в тридцать лошадей со всадниками, а это казалось в той стране чем-то очень значительным: силу и могущество знати и воевод там определяли количеством или числом лошадей, говоря: "силен, могуч или богат тот или иной: он может держать столько, или столько-то коней"; узнав число лошадей всякий разумел число воинов, ибо каждый воин имел только по одному коню; а кони земли той были велики и сильны; каждый воин сражался без щитоносца, носил плащ и щит и довольно ловко и бодро выполнял свои военные обязанности. Только князья и воеводы имели одного или двух слуг. Вдова столь знатного человека с презрением относилась к христианству, она говорила, что поклоняется отеческим богам и ни за что не обратятся в новую суету от старых преданий своих отцов. Случилось так, что в один воскресный день, во время жатвы, народ собирался в церковь; вдова же не пустила слуг своих и приказала им идти на жатву: "глядите, говорила она, какие сокровища и богатства даровали нам наши боги, их щедротами обильны мы всяким добром, славою и всем другим; потому отказывать в почитании им — преступление немаловажное". Хозяйка сама отправилась со слугами на поле: она хотела дать им личный пример и рассеять их ложный страх нарушения христианского праздника; но — так рассказывала молва — лишь только рука ее взялась за серп, как вдова внезапно поражена была неожиданным ударом. Весть о происшествии быстро распространилась и, объясненная в христианском смысле, оказала свое действие: слуги умершей немедленно пришли в церковь и просили крещения, верующие еще более укрепились в вере, остаток неверующих устремился к ней.
Получив от князя послов и проводников, а именно знатных граждан Домислава с сыном, Оттон, в начале августа, отправился по озерам и морским заливам к городу Волыну. Город этот был велик и крепок, а жители его жестоки и варварского нрава. Когда проповедники уже приближались к городу, проводники их начали медлить и тихо, с боязнью переговариваться между собою. Оттон заметил это и спросил о причине. Они отвечали, что боятся за него и его приближенных. "Волынцы, говорили они, всегда отличались жестокостью и необузданным нравом; лучше будет, если тебе угодно, переждать на берегу до наступления ночи; войдя же теперь открыто в город — мы возбудим против нас толпу народа". Совет представлялся благоразумным: по некоторым городам князь имел свое особое жилище и двор со строениями; и был такой закон: кто, преследуемый врагом, скроется в это пристанище, тот пользуется правом неприкосновенного убежища, остается там невредим и безопасен. Проникнув под покровом ночи в княжье место и будучи в безопасности, проповедники, по мнению проводников, могли более успеть в своем деле, постепенно входя в сближение с гражданами и сообщая им цель своего прихода. Совет был принят, и ночью миссия перешла в жилище князя. Наутро пришельцев увидели жители; они приходили и уходили, снова являлись, разглядывали странников, спрашивали — откуда они, зачем пришли, и друг другу сообщали о происшедшем. Скоро бешенство овладело толпою: вооруженная топорами, мечами и другим оружием, она, без всякого уважения к месту, ворвалась на княжий двор и прямо угрожала проповедникам смертью, если они немедленно не оставят своего убежища и самого города. На княжьем дворе стояло очень прочное здание, сложенное из огромных бревен и досок и называвшееся ступою или пиралем, сюда путники снесли с корабля и скрыли все ценное: бумаги епископа, свои пожитки, священные вещи, деньги и другие драгоценности; сюда, в страхе перед раздраженным народом, скрылись теперь епископ и прочие клерики; Сефрид же, страдавший сильной лихорадкой, лежал в другом доме; услышав шум и неистовые крики, он собрался с силами, стал на ноги и с порога увидел двор, полный народа, вооруженного копьями и другим оружием. Толпа буйствовала и требовала их выйти. Проповедники медлили, как бы надеясь, что волнение утихнет, но оно росло и, наконец, перешло в яростное нападение; толпа бросилась на ступу и начала рубить и крушить кровлю и стены. Странники пришли в ужас, и только епископ мужественно радовался предстоявшему во Христе мученичеству. Когда Павликий и послы увидели, что оставаться там становилось все более и более опасно, они бросились к народу, требуя молчания. Толпа несколько утихла, и послы сказали, что если они не хотят уважить княжьего места, пусть, по крайней мере, позволят им мирно уйти из города; за что и откуда такое ожесточение против них? "Мы пришли предать смерти, отвечал народ, лживого епископа и других христиан, которые оскорбляют наших богов; но если вы хотите спасти его — вот дорога, идите и уведите его поскорее из города". Улицы Волына были болотисты и грязны, по ним проходили мосты и везде положены были доски от грязи. Павликий взял епископа за руку и повел вперед, скромно убеждая следовать, как можно скорее. Так, не без затруднения, прошли проповедники через толпу от княжьего двора до помоста, но здесь один из варваров, человек сильный, метнул издали огромное копье, стараясь поразить епископа в голову. Оттон отклонился, и копье угодило ему в плечо; когда же варвар повторил свой удар, а другой также издали бросил в него копьем, епископ упал с помоста в грязь на руки проводников своих, Павликия и свящ. Гильтана. Мужественный Павликий не оставил Оттона; не смотря на грозные копья, он сошел с помоста по колено в грязь и поднял поверженного епископа, принимая на себя многие удары. Другие священники и клерики, защищавшие своего патрона, также подверглись многим ударам палками и копьями. С великим трудом пришельцы оправились и, достигнув снова помоста, продолжали свой путь из города, горожане оставили их, усмиренные более разумными. Перейдя через озеро [Дивенское], Оттон и его спутники разобрали за собою мост, чтобы помешать новому нападению, и отдохнули на поле между овинами и житницами. За озером, которое окружало город, проповедники оставались целых семь дней; они все ожидали, что, может быть, горожане одумаются и переменят свои мысли. В продолжение этого времени некоторые из них часто ходили в город, а также и "лучшие люди" Волына приходили к Оттону, извиняясь за происшедшее и перекладывая всю вину на глупых и низких людей из народа. Епископ беседовал с ними о христианской религии, напомнил им имя и могущество князя польского, говорил, сколь худо может быть им, когда он узнает об оскорблении, нанесенном его миссионерам, указывал на обращение в христианство, как на средство отклонить грозу. "Лучшие люди" приняли совет и, возвратясь в город, обстоятельно обсуждали дело; наконец решили: поступить так, как поступят штетинцы; ибо огромный и знаменитый город Штетин считался матерью всех городов поморской земли, и Волыну негоже принять новую религию прежде, чем она будет признана авторитетом Штетина.
В числе граждан Волына был некто Недамир, человек богатый и авторитетный; тайный христианин — он вместе с сыном часто посещал Оттона и оказывал ему всякое внимание и защиту. Когда епископ, узнав о решении волынцев, хотел немедленно отправиться в Штетин, Недамир не только предложил к его услугам три ладьи с припасами, но и сам с сыном взялся быть проводником его. Штетин, как замечено выше, был главным городом всех городов поморской земли, в нем заключалось три высоких холма, был также и особый княжий двор.
Под руководством Недамира и его сына проповедники прибыли в город ночью; Оттон поместился в жилище князя, а Недамир, опасаясь возбудить против себя неудовольствие штетинцев, в тишине отплыл домой. Поутру Павликий и послы отправились к старшинам и объявили им, что от князей прибыл епископ для проповеди Евангелия, советовали и побуждали принять его. Старшины отвечали отказом: они не желали оставлять законы отцов своих и были довольны религией, какую имели. "У христиан, говорили они, есть воры и разбойники, им отсекают ноги, выкалывают глаза; всевозможные преступления и наказания совершает христианин над христианином; пусть минует нас такая религия". На этом ответе стояли и прочие. Проповедники провели там более двух месяцев, но почти ничего не достигли. Озабоченные долгим и бесполезным пребыванием в Штетине, послы пришли к мысли спросить князя польского, велит он оставаться там или идти назад, что думает он об упорстве Волына и Штетина? Граждане не без боязни узнали о намерении пришельцев, но все же просили отправить послов, говоря, что с ними пойдут и их люди; если князь дарует им прочный мир и облегчение дани, если послы утвердят это обоюдным письменным условием, то они охотно согласятся принять христианские законы. Послы с Павликием отправились. Оттон, между тем, все заботился о своем деле: он устроил дважды в неделю, в торговые дни, когда народ сходился сюда со всей волости, церковные ходы с крестом по рынку и при этом проповедовал.
Сельский народ, в своей простоте, привлеченный новизной дела, оставлял свои занятия и охотно слушал епископа, хотя и не решался уверовать; в определенные дни он сходился на рынок более ради этого зрелища, а не для торга.
Счастливое обстоятельство помогло Оттону. Одним из знаменитейших граждан Штетина был Домислав, человек высокого ума, богатый и знатного происхождения, он пользовался таким почетом, что даже сам князь Поморья Вартислав ничего не предпринимал без его совета и согласия. Воля Домислава направляла как общественные, так и частные предприятия, и не только большая часть Штетина была полна его родными и ближними, но и в окрестных местностях родственные связи его были столь обширны, что едва ли кто мог противиться ему. Оттон видел, что если ему удастся обратить к христианству Домислава и его родственников, — весь народ последует их примеру; но человек этот был твердого характера и сверх того — находился в отлучке. Домислав имел двух юных сыновей, которые часто посещали епископа и с любопытством расспрашивали о христианстве; Оттон заметил и воспользовался этим: своим приветливым обхождением, своими рассказами он так привлек юношей, что они объявили желание креститься. Мать их, женщина уважаемая и значительная в городе, узнала об этом тогда, когда они были уже христианами; она поспешила к епископу и вместо горьких упреков, благословляла дело его: она была христианка, в юности ее разбойнически похитили из христианской страны и, как женщину благородного происхождения и красивую, отдали в жены богатому и знатному язычнику Домиславу. Пример подействовал: скоро епископ крестил не только домочадцев Домислава, но и родных и соседей, мужей, женщин и детей. Своим духовным первенцам Оттон подарил богатые одежды, которые велел тогда же вышить золотом, золотые пояса и красивую обувь. Это обстоятельство имело важные последствия; дети показывали подарки своим сверстникам, хвалили Оттона и тем привлекли к христианству много других. Недоверие граждан к епископу начало исчезать; многие из них, видя, как он выкупал пленных, истлевавших в цепях и на палях, принимали его даже за видимое божество. Домислав скоро узнал об обращении жены и детей: оскорбленный, быть может, тем, что все произошло без его ведома и согласия, он даже заболел и угрожал Оттону изгнанием; когда же, возвратившись, увидел, сколь много соседей и сограждан обратились к христианству, сам последовал за ними.
В ту пору возвратились Павликий с посланниками, они принесли с собою письменной договор и послание Болеслава к поморскому народу вообще и штетинцам в особенности. Князь обещал прочный мир и долгую дружбу, если они примут христианство, в противном случае грозил гибелью, пожаром и вечною враждой; он укорял их за недостойное обращение с Оттоном и говорил, что только уступая совету и просьбам его и посланников, ради скорейшего принятия христианства, он решился следующим образом облегчить тяжесть служебной повинности и трибута: "Вся поморская земля должна ежегодно платить польскому князю, кто бы он ни был, только триста марок серебра ходячего веса. В случае, если князю предстоит война, поморяне помогают ему так: девять человек достаточно снаряжают в поход десятого оружием и деньгами и во время его отсутствия верно пекутся о доме его. Соблюдая все это и следуя христианству — заключал князь, — поморяне будут иметь наше рукобитье на прочный мир, и радость вечной жизни и во всех обстоятельствах защиту поляков, как друзей и союзников". Собралось вече, и перед народом и старшинами прочтено было послание Болеслава, все радовались, конечно, гораздо более, чем в то время, когда были покорены при Накле; оставив всякое противоречие, все решились принять христианство.
В городе Штетине находились четыре здания, называемые континами ‹Гильфердинга кутинами. Прим. ред.›. Одна из них, главнейшая, была построена с удивительной отделкой и искусством: внутри и снаружи по стенам ее находились резные изображения людей, птиц и зверей, представленные столь естественно и верно, что, казалось, они дышат и живут; но что редко встречается — краски наружных изображений отличались особою прочностью; ни снег, ни дождь не могли потемнить или смыть их: таково было искусство живописцев! В это здание, по старому обычаю предков, приносилась законом определенная десятина награбленных богатств, оружия врагов и всякой добычи, приобретенной в морских или сухопутных боях; здесь сберегались золотые и серебряные сосуды и чаши, которые в праздничные дни выносились как будто из святилища; и знатные и сильные люди гадали, пировали и пили из них. В честь богов в главной контине сохранялись также огромные рога туров, украшенные позолотой и драгоценными каменьями и пригодные для питья, рога, приспособленные к музыке, кинжалы, ножи и всякая драгоценная утварь, редкая и прекрасная на вид. Три другие контины были менее значимы и менее украшены: внутри их кругом расставлены были скамьи и столы, потому что тут происходили совещания и сходки граждан: в определенные дни и часы они собирались сюда затем, чтобы пить, играть или рассуждать о своих делах.
Немедленно по прочтении послания Болеслава, Оттон с деревянного возвышения обратился к народу с проповедью: он убеждал поспешить с принятием христианской религии, отказаться от глухих и немых истуканов, разрушить святилища, уничтожить изображения, нетерпимые истинным Богом. Народ, однако, все еще страшился богов своих, обитавших в храмах и идолах; необходим был разительный, убеждающий пример их бессилия, чтобы подвигнуть его к уничтожению прежней святыни. Видя это, Оттон сам решился положить начало спасительному делу: вооружившись топорами и крючьями, он и его приближенные стали разорять контины и храмы. Граждане стояли и ждали, что сделают боги в свою защиту; не замечая никакого противодействия, они, наконец, усомнились в их могуществе и бросились разрушать и грабить свои святилища, унося строительный материал их на домашнее употребление. Так очень скоро разрушены были все четыре контины. Народ определил отдать проповедникам все сокровища, хранившиеся в главной контине, но Оттон отстранил предложение и велел разделить их между собою. В Штетине стоял идол с тремя головами на одном теле и назывался Триглавом; уничтожив туловище, епископ взял и унес с собою три смежные головы, как бы в знак победы; впоследствии он переслал их в Рим, представляя папе и всей Церкви видимый памятник трудов своих. Был также в Штетине огромный густолиственный дуб, под ним протекал приятный источник; простой народ почитал дерево священным и оказывал ему большое чествование, полагая, что здесь обитает какое-то божество. Когда епископ хотел срубить дуб, народ просил оставить его, обещая впредь не соединять с этим местом и деревом никакого религиозного поклонения, а пользоваться ими ради простого удовольствия. В числе важных предметов язычества штетинцев, на которые Оттон обратил внимание, был огромный вороной конь, очень тучный и быстрый, он считался столь священным, что никто не осмеливался сесть на него; круглый год он стоял без всякого употребления, смотрел же за ним внимательно один из четырех храмовых жрецов. Когда граждане намеревались отправиться в поход против врага, или за добычею, то имели обычай предузнавать исход предприятия посредством этого коня следующим образом: раскладывали на земле девять копий на расстоянии локтя одно от другого, затем, оседлав и взнуздав коня, жрец-смотритель брал его под уздцы и проводил три или четыре раза взад и вперед через лежащие копья. Если конь свободно проходил, не задевая ногою копий или не разбрасывая их, то предвещалась удача и народ шел с уверенностью на предприятие; в противном случае спокойно оставался дома. Оттон, не без сильного противодействия со стороны некоторых, устранил этот род гадания, а равно и метание деревянных жребиев, посредством которых производились предвещания об удаче морских битв или грабежа; во избежание соблазна он велел продать вещего коня в чужую землю, уверяя при этом, что он более годится для упряжи, чем для предвещаний. Епископ убеждал народ уважать христиан, как братьев, не убивать, не продавать и не мучить их в плену, не тревожить и не грабить границ их, но дружески относиться к ним; женщинам же он запрещал жестокий обычай умерщвления новорожденных девочек, ибо там до того времени было в обычае, если какая женщина рождала много девочек, то, ни во что вменяя убийство, некоторых из них убивали, чтобы удобнее присматривать и заботиться о других.
Очистив город от язычества и устранив обычай многоженства, епископ объяснял народу по деревням и городским площадям истины и догматы христианства, и новая религия везде принималась беспрекословно: в огромном городе, где считалось девятьсот отцов семейства без жен, детей и прочей толпы — не нашлось ни одного, кто, после общего согласия, воспротивился бы истине Евангелия; недоволен был только жрец-блюститель известного священного коня, всячески старавшийся противодействовать Оттону, но он вскоре умер, и смерть его, к пользе дела, объяснили наказанием божьим. Обряд крещения горожан и приходившего деревенского народа исполнился установленным порядком; затем Оттон построил и освятил две церкви, одна (во имя св. Адальберта) стояла среди торгового места, на холме Триглава; другая (во имя св. Петра) — на площади перед входом в город. Епископ снабдил их всем необходимым для служения и оставил одного из своих спутников священником.
Между тем, волынцы узнали об успехе Оттоновой проповеди в Штетине: они тайно посылали сюда осторожных и разумных разведчиков, которые наблюдали за действиями проповедников. Не найдя в них никакого обмана и хитрости и видя общее обращение штетинцев в христианство, посланные возвратились в Волын, передали обо всем своим согражданам и превозносили превосходства новой религии. Возбужденные этим, волынцы отправили к Оттону почетных послов и призывали его к себе, говоря: "Мы не смели нарушить закона отцов и предков наших без согласия больших людей, которые находятся в метрополии нашей Штетине, но после того, как твой Бог покорил через тебя наших старейшин, мы, оставив всякое противоречие, готовы слушать твои наставления и принять учение спасения". Оттон и сам не забыл прежнего решения волынцев: по обращении Штетина он хотел немедленно поспешить к ним; но его просили прежде посетить две крепости, Градец и Любин, которые находились недалеко от Штетина и принадлежали к ее погосту. Окрестив жителей этих крепостей, освятив алтарь и назначив священника, Оттон со спутниками спустились Одрою к морю и прибыли по благоприятному ветру к Волыну. На этот раз волынцы дружелюбно приняли проповедников: не только город, но и вся область приняла христианство, и таково было множество приходившего народа, мужей, жен и детей, что в два месяца неустанного труда Оттон с сотрудниками едва успели исполнить таинство крещения. Дело не обошлось, однако, без противодействия со стороны главных хранителей язычества, жрецов: не имея силы вести открытую борьбу, они тайно старались возбудить ненависть против епископа и погубить его. По разорении языческих святилищ и уничтожении идолов, жрецы скрыли золотое изображение особенно чтимого ими Триглава, унесли его из области и отдали на хранение какой-то вдове, проживавшей в небольшой деревне, где почти невозможно было обнаружить его. Вдова берегла истукан, как зеницу ока: она, обернув покрывалом, спрятала его в дуплистом пне огромного дерева, так что нельзя было даже и видеть его. В пне оставалось только небольшое отверстие, куда влагалась жертва, и в дом вдовы приходили для совершения языческих обрядов. Оттон проведал об этом и, боясь, чтобы идол не привлек снова к язычеству грубого и неокрепшего в вере народа, обдумывал способ, каким можно было бы добыть святыню язычников. Он видел, что прямым путем этого нельзя достигнуть: жрецы, узнав о его намерении, постараются укрыть идол в более скрытое место, потому он решился тайно отправить к вдове одного из своих спутников " Германа, человека разумного и знавшего язык туземцев. Посланник должен был идти переодетый в народную одежду, как будто для принесения жертвы Триглаву. Герман купил себе шапку и плащ, какие носили туземцы, и не без затруднений и опасностей отыскал известную вдову; он уверял ее, что спасся от морского крушения помощью призванного Триглава и хочет теперь принести ему благодарственную жертву. Женщина указала пришельцу здание, где стоял пень, в котором скрывался идол и научила его, куда нужно было вложить жертву. Герман поспешно вошел в здание, бросил в отверстие пня драхму серебра, чтобы по звуку металла могли думать, что он приносит жертву и быстро вытащил назад брошенные деньги. Он внимательно рассматривал предметы, думая, как бы исполнить данное поручение; идол Триглава так тщательно и плотно был прикреплен к дереву, что не было возможности не только отделить, но даже и двинуть его; но на стене висело седло Триглава, очень ветхое и негодное ни к какому употреблению. Герман оторвал его от стены и ночью унес с собою к епископу, как доказательство своих усилий овладеть истуканом Триглава. Оттон отказался от дальнейших попыток: он опасался, что туземцы объяснят его стремления жаждой золота, потому удовольствовался тем, что, собрав знатных и старейших, взял с них клятву оставить почитание Триглава, сокрушить истукан, а все золото употребить на выкуп пленных.
Когда Оттон еще был в Волыне, возвратились в город многие из волынцев, ходившие по торговым делам за море: они также не оказали противодействия христианству и были немедленно крещены. В Волыне епископ построил две церкви; одна — в честь св. Адальберта и Вячеслава, особенно уважаемых туземцами, стояла в самом городе, на месте, где прежде происходило языческое богослужение; другая — в честь св. Петра за городом на обширном и приятном поле. Так как Волын был центром Поморья и жители его отличались энергией и упорством, то князь Вартислав и правители земли определили быть в нем главному местопребыванию епископа: они надеялись, что постоянное присутствие наставника смягчит нравы грубого народа и удержит его от возврата к языческой жизни.
Из Волына, через Камину, миссия прибыла в Клодно. Жители города только что возвратились с морских островов, куда бежали, скрываясь от польского погрома. Проповедники не встретили здесь никакого противодействия своему делу, они свободно водрузили знамя креста, приводили в истинную веру и поучали народ. Так как местность была приятна и лесиста и предлагала обильный материал для построек, то они основали обширную церковь благородного стиля в честь св. креста и поспешили далее к богатой, ожидавшей их впереди жатве. Перейдя реку, протекавшую возле Клодны, они нашли какой-то обширный и просторный город, опустошенный огнем и мечом и лежавший в развалинах. Повсюду видны были следы пожарища и кучи наваленных трупов. Немногочисленные оставшиеся в живых жители рассказывали, что они — слуги тех, которые были здесь убиты или пленены польским князем, им удалось спастись бегством от гибели, и они возвратились теперь на родное пепелище. Они не успели еще порядочно устроиться и жили между развалинами стен, покрыв их сверху кровлею из ветвей и хвороста. Оттон предложил им утешение и окрестил их. В то же время он привел к христианству и многих жителей, приходивших сюда из окрестных сел.
Отсюда проповедники пришли к Колобреге, лежавшей на берегу моря. Город был почти пуст, потому что жители по обычаю купцов отправились торговать в море, на острова. Остававшиеся дома говорили, что они не могут решиться на что-нибудь новое без прочих сограждан и потому некоторое время отказывались принять христианство, но потом уступили настойчивым увещаниям Оттона… Окрестив их, основав алтарь и жертвенник и устроив все необходимое для возникавшей церкви, Оттон с сотрудниками перешли в Белград, отстоявший на один день пути от Колобреги. В Белграде они имели тот же успех.
Из всего Поморья миссии оставалось теперь посетить еще четыре города: Узедом, Волегощ, Гостьков и Дымин с принадлежащими к ним погостами, селами и островами; но на это уже не доставало времени: стояла глубокая зима, да и дела бамбергской епархии требовали немедленного возвращения Оттона; потому он решился в Белграде положить предел своей деятельности и отправиться в обратный путь по прежней дороге… Он снова навестил места, в которых трудился, и снова имел случай в Клодне, Волыне и Штетине приобрести многих для христианства. Это были торговые люди: во время первого крещения они, по своим делам, находились в чужих землях и возвратились домой уже после того, как Оттон удалился. Крещение их и утверждение в вере народа, на этом раз дружественно и радостно встретившего проповедников, несколько задержало Оттона. Видя общее расположение и любовь к себе поморян, он даже, если верить Герборду, хотел навсегда остаться у них, но был удержан от этого своими спутниками. В начале февраля 1125 года миссия вышла из пределов Поморья в Польшу, потрудившись в нем, таким образом, около восьми месяцев.
В Гнездне их встретил с великим почетом и благодарностью князь Болеслав и, богато одарив всех, приказал проводить до пределов Чехии. Оттон, видимо, торопился поспеть в Бамберг к празднику Пасхи, поэтому, предоставив устройство новой поморской епископии заботливости и попеченьям Болеслава, быстро прошел Чехию и 24 марта 1125 года был встречен в Михельфельде своим народом и церковным причтом. В Бамберг он торжественно вступил в самый день светлого Воскресенья (29 марта), народ, духовенство и монахи окрестных монастырей приняли его со слезами радости, как будто воскресшего из мертвых, и торжественный гимн приветствовал приход нового апостола Поморской земли.
Общее впечатление, вынесенное проповедниками из долгого странствия по славянскому Поморью не было мрачным: они видели страну, богато одаренную природой и людей, правда, грубых, но отличавшихся и многими добрыми качествами. Собирая в одно целое свои воспоминания, Сефрид так отзывается о Поморье: "Страна невероятно обильна рыбою, добываемою как из моря, так из рек, озер и прудов; на один динар можно купить целый воз свежих, вкусных и жирных сельдей; в таком же изобилии водится и дичь: олени, дикие быки и кони, медведи, кабаны, свиньи и всякие другие звери. Здесь добывается в излишестве масло от коров, молоко от овец, жир от баранов и козлов, и мед; обильно родится пшеница, конопля и мак, и всякого рода овощи, и если бы в стране произрастали виноградная лоза, маслина и фиговое дерево, ее можно бы назвать обетованною землею по богатству плодоносных деревьев. Между жителями господствует такая честность и общительность, что они не знают, что такое кража и обман и не запирают своих ящиков и сундуков; мы не видели там ни замков, ни ключей, и сами они удивлялись, когда увидели запертыми наши вьюки и сундуки. Платье свое, деньги и все дорогое они сохраняют в покрытых сосудах и бочках, не опасаясь никакого обмана, потому именно, что не испытали его. Что особенно вызывает удивление — их стол никогда не стоит пустым, никогда не остается без яств, но каждый отец семейства имеет отдельный дом, опрятный и чистый, назначенный только для удовольствия. Здесь всегда стоит стол с различными напитками и яствами: принимаются одни, немедленно ставятся другие; нет ни мышей, ни кошек, но чистая скатерть покрывает яства, ожидающие потребителей; и в какое время кто не захотел бы поесть, будут ли то чужие, гости или домочадцы, их ведут к столу, где стоит все готово". Было, однако, много и темных сторон в жизни и нравах поморского народа. На некоторые из них указывает Оттон в официальном отчете о своей деятельности, представленном папе Каликсту II. Ознакомившись со страной поморских язычников и некоторыми городами земли лютичей при проповеди христианства, епископ нашел необходимым воспретить туземцам следующее: предавать смерти новорожденных дочерей — какое беззаконие было сильно между ними распространено, — иметь многих жен, хоронить мертвых христиан между язычниками в лесах и на полях, полагать сучья на могилы их и исполнять всякие языческие обычаи, строить идольские капища, прибегать к ведуньям, производить гадания.
Вторая проповедь Оттона в Поморье
С обращением Волына и Штетина, двух важнейших городов славянского Поморья в христианство, язычество, казалось, было подорвано в самом корне; но не так было на самом деле. Вековые убеждения, верования и привычки народа не могли сразу исчезнуть, они только до поры-времени посторонились и скоро потянули неофитов на прежнее.
Неизвестно, что происходило в Поморье по уходе Оттона, только не прошло и трех лет, как он получил известие, что Волын и Штетин снова возвратились к обычаям язычества. Рассказывали, что это случилось таким образом. Город Волын, в котором стояла огромная колонна с воткнутым копьем, посвященным, будто бы, Юлию Цезарю, имел обычай праздновать в начале лета торжество какого-то божества; на этот праздник для игр и плясок сходилось множество народа. Когда волынцы обращались в христианство, тогда, по приказу Оттона, преданы были огню большие и малые идолы, стоявшие на открытом месте. Некоторые из жителей тайно унесли и скрыли несколько небольших, украшенных золотом и серебром изваяний. Пришло время названного языческого праздника, сошелся с обычным усердием со всей области народ и предавался различным играм и пиршеству, когда к нему вынесли сохраненные изображения его прежних богов. Этого было достаточно, чтобы разгоряченный веселием народ снова возвратился к старому языческому обряду служения им. Но среди игр и плясок по языческому обычаю в городе вдруг произошел пожар и распространился с такою быстротою и силою, что жители не только не могли спасти что-либо из своего имущества, но и сами едва избежали смерти. Когда огонь стих, они возвратились в опустошенный город и увидели среди пожарища церковь св. Адальберта, которую Оттон, за недостатком камня, выстроил из досок; она полусгорела, но трапеза, крытая тростником и внизу опоясанная полотном, осталась невредима. Народ принял это за чудо и снова, отказавшись от идолов, обратился в христианство. Хотя исход дела не мог не радовать Оттона, но самое происшествие показывало, как еще не тверды в вере были волынцы.
Доносились вести и о шаткости христианства в Штетине. Штетин, огромный город, больший, чем Волын, располагался на трех холмах; самый высокий из них находился в середине и был посвящен верховному языческому богу Триглаву. Здесь стоял трехглавый идол; золотая повязка покрывала его очи и уста. Жрецы уверяли: верховный бог имеет три головы потому, что властвует над тремя царствами: небом, землею и преисподней, золотая же повязка покрывает лицо его в знак того, что он не обращает внимания на проступки людей, как будто не видит и молчит о них. По обращении в христианство этого могущественного города, идолы были преданы сожжению, на трехглавой горе построена церковь в честь св. Адальберта, а другая, во имя св. Петра — за городской стеной; жертвы и богатые дары, которые прежде обильно приносились жрецам и языческим святилищам отошли на церкви. Это, как полагали, возбудило жрецов: видя, что прежние роскошные доходы их со дня на день все более слабеют, они искали случая возобновить их, обратив народ к прежней религии. Случилось, что в городе возникла большая смертность; народ прибег к жрецам, спрашивая о причине; жрецы говорили, что это — наказание за отход от религии отцов и грозили немедленной смертью, если не умилостивят своих старых богов жертвами и обычными приношениями. Слово подействовало на суеверные, запуганные умы: собралось вече, снова отыскали идолов, и снова все сообща торжественно совершили языческое служение. Возбужденная толпа бросилась затем на христианские храмы и наполовину разорила их, но, дойдя до алтаря, остановилась и обратилась с призывом к главному жрецу довершить разрушение. Рассказывали, что при этом произошло чудо: жрец взял секиру и уже готовился разорить святилище, как внезапно отступил и упал, пораженный ударом. Как бы то ни было, народ не уничтожил христианских святилищ, но рядом с ними воздвиг языческие капища и двоеверно поклонялся и немецкому богу, и прежним богам своих отцов.
В то же время в Штетине случилось происшествие, не оставшееся без влияния на утверждение христианства. На северо-запад от славянского Поморья находится Дания, отделенная от него морем; ширина моря здесь такова, что если в ясный день стать на нем в равном расстоянии от обеих земель, то они представятся взорам в виде легких облачков. В Штетине жил один гражданин по имени Вирчак, знаменитый и воинской славой и своими богатствами: он часто ходил за добычей в Данию, подобно тому, как и датчане производили частые разбойничьи набеги на Поморье. В то время, когда город вернулся к своим языческим богам, сильный Вирчак снарядил шесть кораблей и пустился новым набегом на Данию, но там его ждала непредвиденная засада, и он попал в плен со всеми товарищами. Датчане предали последних жестокой смерти, а предводителя, в расчете на хороший выкуп, заключили в тяжкие оковы и бросили в темницу. Каким-то чудом Вирчаку удалось избавиться: в малой ладье он, с попутным ветром, переплыл море и благополучно возвратился в родной город. Свое чудесное освобождение он объяснял заступничеством Оттона, к богу которого он обращался с мольбами о спасении. Так рассказывал он своим согражданам, и те, во свидетельство происшествия, повесили самую ладью на входные городские ворота. Хотя рассказ Вирчака и должен был расположить жителей к христианству, но, под влиянием жрецов, они остались в прежнем заблуждении.
Весть, что штетинцы впали в двоеверие, что они служат истинному Богу и идолам, возбудила христианскую ревность Оттона. Он решил снова идти в Поморье, имея намерение побывать на этот раз и в тех местностях, которых не мог посетить в первое путешествие. Запасшись в обилии всем необходимым и выбрав достойных товарищей, между которыми находился теперь и любимец его, свящ. Удальрик, Оттон отправился в путь за три дня до праздника Пасхи (31 марта, 1127 г.). Не желая, быть может, утруждать своим присутствием чешского и польского князей, или по какой иной причине, Оттон следовал теперь другой дорогой, через Саксонию. В Галле он закупил много драгоценных тканей и других вещей, предназначенных для подарков, и, отправив их по ручному пути до пределов лютичей (до Гавельберга), сам направился туда через Магдебург. Гавельбергская епископия так была разорена частыми набегами язычников, что в ней едва оставались слабые следы христианства. В самый день прихода Оттона в Гавельберг (около 15-го апреля) — город праздновал торжество "какого-то идола Яровита" и был со всех сторон украшен знаменами. Епископ остановился у ворот города и, призвав правителя Вирикинда, упрекал его за попущение такого язычества; Вирикинд оправдывался; он говорил, что никак не может побудить народ принять учение веры от архиепископа Норберта, который своей жестокостью до того вооружил всех против себя, что люди скорее были готовы принять смерть, чем иго подобного рабства. Вирикинд упрашивал Оттона раскрыть городу его заблуждения, уверяя, что народ гораздо охотнее послушает его увещаний, чем приказаний своего архиепископа. Оттон согласился и с возвышения, бывшего перед городскими воротами, проповедовал собранному народу слово спасения. Жители легко отказались от языческого празднования, говорили даже, что при другом архиепископе они скоро и добровольно примут и само крещение. Одарив Вирикинда деньгами, а его жену — богато украшенною Псалтирью, Оттон запасся здесь всем необходимым для путешествия, уложил пожитки на тридцать подвод и просил Вирикинда дать ему проводников; но тот, вопреки прежнему обещанию, отказался: путь миссии лежал через страну неприятелей, и он боялся, что стража его попадет в руки врагов и погибнет. Оттон с товарищами отправились одни, без проводников. Пять дней они шли по обширному лесу и вышли к большому озеру; здесь им встретился человек в малой ладье, и они приобрели у него значительное количество рыбы. К общему изумлению, рыбак не принял от них в вознаграждение ни денег, ни иных вещей, а согласился взять только некоторое количество соли; он рассказывал, что уже семь лет не видел хлеба и жил одной рыбой и водой из озера; бедняк с женою убежали сюда во время польского погрома, захватив с собою только топор и большой нож (косырь); среди озера они нашли небольшой островок, построили хижину и жили в безопасности; летом они заготовляли большой запас сушеной рыбы, которой питались во время зимы; потому соль была для них необходимее денег. В тех местах обитало племя мораван; они услышали о добром епископе и просили его крестить их; но Оттон не мог исполнить их желания: он находился в епархии архиепископа магдебургского и считал неуместным свое вмешательство в ее дела; поэтому он советовал жителям обратиться к их главному наставнику, Норберту. Туземцы наотрез отказались последовать совету: они жаловались, что Норберт угнетает их жестоким рабством и снова изъявляли полную готовность следовать внушениям кроткого Оттона. Тронутый этим, он обещал, с дозволения папы и согласия архиепископа магдебургского, посетить их на обратном пути, по выполнении своей миссии.
Путники прибыли в поморский город Дымин во время военной тревоги. Незадолго перед тем, император Лотар, вторгнувшись в страну лютичей, сжег их главный город с языческим святилищем; лютичи хотели теперь вознаградить свою потерю опустошением Дымина и пленением его граждан; последние мужественно защищались и просили князя Вартислава о помощи. В то самое время, когда Оттон со свитою и пожитками приближался к Дымину, лучшие его граждане держали вече на поле перед городскими воротами; увидев, что с высот, окружавших город, с шумом спускается большой обоз, народ пришел в беспокойство: он думал, что это нападение лютичей, и поторопился войти в город и приготовиться к отпору. Не замечая, однако, на мнимых врагах никаких воинских доспехов, дыминцы скоро узнали Оттона, уже известного им по слухам, и поспешили к нему навстречу. Правитель города был известен Оттону еще по первому путешествию; он дружески принял проповедников, но не мог предложить гостеприимства, говоря, что ждет других гостей (конечно, самого Вартислава), и назначил для размещения их место в старом замке, располагавшемся вне города. Там путники и разбили свои шатры, надеясь отдохнуть от трудной дороги. Оттон немедленно призвал старейшин и убеждал их принять христианство.
Хотя дыминцы и ожидали в ту ночь прибытия князя Вартислава с поморским войском для защиты их от лютичей, но слух, что лютичи сами имели намерение выступить против Вартислава к Дымину, сильно тревожил город. Войско Вартислава было разделено на две части: пехота следовала в лодках по воде, конница — по берегу; последняя, по расчету, должна была прийти к Дымину ранее, чем пехота; но случилось так, что сильный ветер пригнал ладьи с пешим войском быстрее обыкновенного и до прибытия конницы. Когда та пришла и заметила в ночной темноте стоявшее войско, то, не ожидая встретить своих, подумала, что это враги. Произошла довольно продолжительная и шумная стычка. Устрашенные криками и звуком оружия, спутники Оттона погасили огни и, полагая, в чем уверял их переводчик Альбин, что толпа язычников-лютичей напала на войско князя и истребила его, побуждали друг друга к побегу. Оттон отправил Альбина на разведку, но когда тот переплыл реку, то спокойствие уже водворилось: обе стороны узнали друг друга. Между тем, правитель города со своей стороны прислал к Оттону воина с объяснением происходившего. Вартислав был очень рад приходу Оттона, но, спеша поутру выступить с войском на добычу, не мог тогда же свидеться с ним и, через посланного, советовал как можно скорее перебраться на другую сторону реки и здесь ожидать его возвращения. Князь удивлялся, как проповедники остались невредимы в эти два дня, среди столь частых воинских движений врагов. Около полудня в той стороне, где лежала земля лютичей, показался столб дыма: то был знак грабежа, а к вечеру возвратился и сам князь с войском, обремененный большою добычею. Проповедники видели, как воины делили между собою награбленное: одежду, деньги, скот и всякое другое имущество. Затем делили пленников. Слышались вопли и плачь: муж разлучался с женой, родители с детьми, попадая к разным владельцам. Это были язычники, но несчастная судьба их тронула сострадательного епископа, и он не мог удержаться от слез. Довольный и удачей предприятия, и присутствием Оттона, князь желал сделать ему приятное: он подарил свободу более юным и слабым пленникам и постарался не разлучать тех из них, для которых особенно горька была разлука; со своей стороны, епископ выкупил и отпустил на волю многих пленников-христиан. Обменявшись речами и подарками, Вартислав и Оттон занялись своими делами. Быть может, вследствие переговоров с князем, Оттон не медлил долее в Дымине; он приказал сложить на ладьи пожитки и отправил с ними по реке Пене в Узноим большую часть своей свиты, сам же с немногими следовал туда сухим путем. Благодаря усилиям священников, оставшихся в Поморье от первой миссии, христианство уже успело распространиться и в Узноиме; Оттону пришлось только довершить дело. Расположение Вартислава к христианству ясно обнаружилось еще во время первой миссии; известно также, что сам он был христианин, но, живя среди язычников, не мог следовать правилам христианской жизни. Теперь он желал прочно утвердить новую религию и с этой целью к 22 мая назначил в Узноиме общий съезд воевод, знатных людей и жупанов своей земли.
Когда они съехались из Дымина и других городов и сели на вече, Вартислав держал к ним речь о приходе епископа; напомнил, что и прежде в их страны приходили многие проповедники слова божья, но нашли здесь смерть. Еще недавно был распят один из них, останки которого собрали и предали честному погребению капелланы епископа. Князь указывал на высокое положение Оттона в империи и нравственный подвиг его самоотвержения: "С таким знаменитым посланником папы и императора, говорил он, нельзя и не должно поступать неуважительно; если вы откажете ему в повиновении или чем огорчите, то, услышав об этом, немедленно явится с войском император и разорит вконец вас и землю вашу". Вартислав предлагал общим голосом обсудить дело и с должным уважением принять епископа. Знатные люди и старейшины составили совет; они долго находились в нерешительности и колебались, смущаемые противоречиями жрецов; наконец, более разумная сторона совещания, склонная к христианству, взяла верх, и, таким образом, принято было решение обратиться в новую религию.
Окрестив в Узноиме всех знатных, Оттон отправил наперед в другие города, по двое в каждый, своих священников, которые должны были известить народ об обращении высших людей и скором прибытии его самого. Двое из таких посланников, священник Удальрик и переводчик Альбин пришли в богатый город Волегощ. Они были с почетом приняты женой правителя города, которая тотчас накрыла стол и предложила им обильное угощение; священники пришли в изумление, встретив такую ласку и гостеприимство в "царстве диавола". Когда они удовольствовались пищей, Альбин, знавший по-славянски, тайно сообщил ей причину прихода их и как, вследствие совещания в Узноиме, все знатные люди отказались от идолослужения и приняли христианство. Известие это до того поразило домохозяйку, что она долгое время не могла прийти в себя. На вопрос Альбина о причине ее ужаса, она объяснила, что им грозит неминуемая погибель, так как городские власти и весь народ постановили предать их немедленной смерти, если они появятся в Волегоще. Добрая женщина скорбела, что ее дом, спокойный и гостеприимно открытый для всех странников, сделается местом убийства! Проведай о приходе Удальрика и Альбина кто-нибудь из городских начальников, дом ее сейчас окружат и или сожгут со всеми, в нем находящимися, или принудят ее выдать пришельцев. Желая спасти их, хозяйка указала комнату в верхнем отделении дома, где до поры-времени они могли скрыться, а слугам своим велела увести их лошадей с пожитками в свою отдаленную деревню. В городе, однако, уже распространился слух о прибытии проповедников и о месте их нахождения. Скоро на двор ворвалась разъяренная толпа и искала их, чтобы предать смерти. Жена правителя города созналась, что, действительно, к ней приходили чужестранцы, но, удовольствовавшись пищею, скоро ушли, и она не могла узнать, кто они и куда идут. Толпа поверила и успокоилась на этом ответе. Причиной этой тревоги, по мнению Удальрика, был один жрец, который, слыша об успехах христианской проповеди, пошел на хитрость: он облекся в плащ и другие священные одежды и до рассвета, тайно, вышел из города в ближний лес; заметив какого-то шедшего на рынок крестьянина, жрец внезапно остановил его; тот, сильно испуганный необыкновенной встречей, видя священные белые облачения, вообразил, что ему явился сам верховный бог, и в ужасе пал ниц на землю. Жрец сказал: "Я бог твой, которому ты поклоняешься; не бойся, но восстань и иди немедленно в город, там поведай властям и всему народу слово мое: если придут ученики того обольстителя, который вместе с князем находится теперь в Узноиме, да предадут их немедленной смерти; иначе — погибель грозит городу и всем жителям". Жрец скрылся, а крестьянин, придя в себя, поспешил передать гражданам волю мнимого божества, и они единодушно решили привести ее в исполнение.
Удальрик и Альбин недолго скрывались в своем убежище: на другой же день (по Герборду — на третий) пришел Оттон с князем и воинами и освободил их. Уже вечерело, когда некоторые из спутников Оттона захотели посмотреть находившееся в городе языческое святилище и отправились туда, не приняв никаких предосторожностей. Жители подумали, что они хотят зажечь их святилище, на улице собралась вооруженная толпа и грозила пришельцам нападением. Ввиду опасности, Удальрик счел нужным остановить товарищей, и они поспешили удалиться; но клерик Дитрих, который шел впереди всех, слишком поздно заметил отступление своих; он был уже у дверей самого храма и теперь, внезапно захваченный толпой, не зная, куда скрыться, в испуге вбежал в святилище. Там на стене висел огромной величины щит искуснейшей работы, обтянутый золотом; никому из смертных не дозволено было прикасаться к нему в обычное время, ибо язычники соединяли с ним какое-то религиозное предзнаменование; щит был посвящен богу войны Яровиту и только в военное время мог быть тронут с места. Тогда его несли впереди войска и верили, что через это останутся победителями в битвах. Дитрих увидел щит и, быстро овладев им, выбежал навстречу разъяренной толпе. При виде священного вооружения, жители, в деревенской простоте своей, вообразили, что это явился сам Яровит, одни в ужасе ударились в бегство, другие — пали ниц на землю; Дитрих же, когда опасность миновала, бросил щит и присоединился к своим.
Оттон оставался в Волегоще целую неделю, и усилия его увенчались успехом: весь народ принял христианство. Разрушив языческие храмы, заложив основание церкви, епископ оставил здесь одного из спутников своих, священника Иоанна, и поспешил в город Гостьков. Там находился богато украшенный и отстроенный с удивительным искусством храм; жители употребили на него триста талантов и гордились им. Соглашаясь принять христианство, они просили Оттона и даже предлагали ему значительную сумму денег, чтобы только он не разрушал этого украшения города. Но Оттон не согласился сохранить языческую святыню, говоря, что она, по его уходе, будет причиной их отступничества и гибели. Идолы, стоявшие в храме, были изваяны с невероятным изяществом и отличались столь удивительной величиной, что несколько пар быков едва могли сдвинуть их с места. После того, как им отрубили руки и ноги, выкололи глаза, вырвали ноздри, их вывезли через мост для сожжения; приверженцы язычества стояли при этом зрелище и сильно вопили, как бы желая помочь богам своим и призывая погибель на голову разрушителей отечества; другие же, более благоразумные, говорили, что если бы идолы были действительно боги, они могли бы защитить себя сами. В то самое время, когда Оттон разрушал в Гостькове знаменитое своей художественной отделкой языческое святилище, его пришли проведать послы маркграфа Адальберта, а также и бамбергские вестники, которые, согласно прежде данному приказанию, принесли различные предметы житейской необходимости, ибо Оттон содержал себя и своих спутников на собственные средства, во избежание толков, что он пришел в далекие, богатые страны ради своей нищеты, с целью стяжания, он ничего не требовал и ничего не принимал от туземцев: когда же близкие к нему знатные люди предлагали что-либо добровольно, — нужны были усиленные просьбы, чтобы склонить его на принятие; но в таком случае он с почетом предлагал им взамен что-нибудь драгоценное из своих запасов, отдавая всегда большее против принятого. По разрушении святилища и уничтожении идолов, Оттон окрестил народ и занялся постройкой церкви. К освящению ее прибыл правитель города, Мицлав, который уже был крещен вместе с прочими знатными людьми во время сейма в Узноиме. Оттон обратился к нему с увещанием исправить прежнюю жизнь: нет ли на его совести какого насилия, нет ли пленников, взятых им ради денег. Последнее оказалось справедливым; у Мицлава в темницах содержалось много датских должников-христиан, которые, по просьбе Оттона, и были немедленно освобождены; равным образом, Мицлав даровал свободу пленникам-язычникам, хотя за ними считались большие преступления и невыносимые обиды.
Во время обряда освящения церкви не оказалось необходимого сосуда с золой; и, так как его нигде не могли доискаться, то Удальрик сам отправился в подземелье, где находилась зола. Там, в дальнем отделении, заключен был один узник. Услышав чьи-то шаги, он со стоном протянул руку из темницы; изумленный Удальрик подошел и увидел юношу, обремененного тяжкими оковами на шее, груди и ногах. На вопрос о причине, узник рассказал, что он — сын какого-то знаменитого датчанина и заключен в темницу, как заложник, потому что отец его должен Мицлаву пятьсот марок. Набрав золы, Удальрик возвратился к епископу и передал ему, что видел и слышал. Оттон не решился на этот раз лично просить Мицлава и поручил это дело Удальрику и Адальберту, своему переводчику. Неохотно склонился Мицлав на их убеждения: датчанин был должен ему весьма значительную сумму денег и заключение его сына в подземной темнице представлялось действием справедливым; после долгих увещаний и просьб, наконец, он уступил и велел своей страже освободить должника.
По освящении церкви Оттону предстояло иное важное дело: пронеслась весть, что Болеслав, князь польский, с огромным войском снова вторгся в пределы Поморья. Причина этого была следующая: поморяне не выполнили своих обязательств, возвратились к язычеству, восстановили разрушенные укрепления и крепости и, понадеясь на свои силы, отказались от платежа дани. Оскорбленный этим, Болеслав решил наказать и снова покорить их своей власти. Когда поморяне узнали, что войско князя находится поблизости, они пришли в ужас; одни бежали и сносили свое имущество в укрепленные места, другие вооружались и имели намерение защищать свои пределы. Знатные люди и старейшины единодушно обратились к Оттону и просили его о совете и защите. Он успокоил их, обещая лично отправиться к Болеславу и удержать его от войны. Оставив все свои вещи и свящ. Удальрика в Узноиме, Оттон быстро собрался и, вместе со спутниками и лучшими людьми земли, выступил в путь. Присутствие последних было необходимо, потому что они хорошо знали положение дел и могли отвечать на обвинения князя. Болеслав встретил Оттона с почтением и оказал ему полное расположение, но, узнав о причине прихода, очень изумился. "Это племя, говорил он, с такой страшной свирепостью опустошало набегами мою землю и народ, что даже не щадило могил усопших праотцев, вырывая и разметывая кости их по полям". Болеслав удивлялся, как остались в живых проповедники, когда еще недавно один такой был распят поморянами на крестовой пале. Оттон говорил, что поморяне приняли теперь христианство, и он пришел именно за тем, чтобы отвратить от них грозу войны; иначе, возмущенные в самом начале христианской жизни, они могут уклониться от прямого пути. Болеславу нелегко было отказаться от давно задуманного предприятия; он опасался вызвать общее презрение своего народа, если не возместит должным образом обидчику, поморскому князю. Желая, однако, уважить Оттона, он соглашался прекратить войну, если Вартислав сам в смирении придет к нему и станет просить о милости. Немедленно посланы были за князем Вартиславом и Удальриком почетные послы, причем наперед обеспечена была безопасность прочного мира. По прошествии трех дней, Вартислав и Удальрик прибыли в Польшу и вступили в переговоры: два дня совещания не приводили к желанному соглашению и только на третий, при посредничестве Оттона, состоялись условия мира и союза, которые и скреплены были в присутствии правителей и знатных людей взаимным поцелуем польского и поморского князей. Затем, в свидетельство своей преданности, Вартислав принес на алтарь Адальберта большую сумму денег и затем отправился вместе с Оттоном и свитою обратно в Узноим. Епископ ревностно продолжал свое дело, по-прежнему посылая служителей слова божья для проповеди по окрестным городам. Неподалеку от Узноима, за озером, жило племя укран, отличавшееся особенной дикостью и свирепостью нравов; услышав об успехе проповеди Оттона, они неоднократно присылали к нему, объявляя, что если он придет в их землю, то немедленно со всеми своими спутниками будет предан жестокой смерти. Потому, хотя епископ и имел сильное желание идти в ту землю, но приближенные люди всегда удерживали его; наконец, на этот подвиг вызвался Удальрик, и Оттон дал ему дозволение и назначил спутников. Несмотря на все отговоры и представления переводчика Адальберта, Удальрик оставался тверд в своем намерении и однажды отправился в путь вместе с спутниками и каким-то переводчиком-поляком. Погода сначала была благоприятна, но когда они отъехали от берега на значительное расстояние, поднялась буря и обратно прибила волной ладью их к прежней пристани. Буря продолжалась целых семь дней и помешала Удальрику привести в исполнение его намерение. Оттон желал теперь идти в Штетин, жители которого, как было известно, снова вернулись к язычеству; близкие люди старались отговорить его от опасного путешествия в город, где возбужденный жрецами народ готовил ему гибель; но Оттон не поколебался: не находя должного рвения в своих сотрудниках, он решил сам исполнить задуманное и тайно ото всех, собрав необходимые пожитки, двинулся в путь; он прошел уже значительное пространство и готовился отплыть далее на корабле, как был настигнут спутниками, которые заметили его отсутствие и отправились его отыскивать. Они твердо решили не оставлять его, но убедили пока возвратиться и повременить до следующего дня, когда путешествие должно было совершиться сообща.
На другой день Оттон со своими сотрудниками отправился на корабле в Штетин. Штетинцы разделялись на две стороны: одни оставались верны христианству, другие по большей части возвратились к язычеству. Когда Оттон приближался к городу, его заметили и узнали: вестовщики кричали гражданам, что прибыл обманщик, что следует встретить его оружием и отмстить за обиду богов своих. Переводчик передал об этом Оттону, тот облекся в священные одежды и со знаменем креста приготовился встретить опасность. Перед входом в город на площади стояла церковь св. Петра, построенная Оттоном в первое путешествие; здесь укрылись проповедники и немедленно начали божественное служение. Немного спустя, толпа с шумом высыпала из городских ворот и окружила церковь с намерением разорить ее и предать смерти пришельцев; но, слыша церковное пение, остановилась в нерешительности и долго совещалась, что делать; наконец, успокоилась и ушла обратно. Это было в пятницу; следующий день проповедники провели здесь же, постом и молитвою готовясь к предстоящему подвигу, быть может, подвигу мученичества. Между тем, благоразумная часть жителей Штетина совещалась со жрецами и призывала их защитить свое дело и старую религию основательными доказательствами; известный же знатный гражданин Вирчак, и прежде при всяком удобном случае и месте, в народных совещаниях, на улице и в домах говоривший в пользу христианства, ободренный теперь присутствием Оттона, действовал с особенной ревностью: он пришел к епископу с друзьями и родственниками, рассказал ему обо всем происходившем и побуждал к проповеди, обещая полное содействие как свое, так и своих близких. В воскресенье, отслужив обедню, Оттон, как был, в церковных облачениях и предшествуемый знаменем креста, отправился со своим клиром на торговое место, стоявшее посреди города. С ними следовал и Вирчак. У городских ворот он дотронулся копьем до висевшего челна и обратил на него внимание Оттона, говоря, что этим знаком хотел предложить каждому мимо идущему свидетельство о милосердии божьем и его (т. е. епископа) заслугах. Сквозь густую толпу народа проповедники пришли на торговую площадь; там стояли большие деревянные степени ‹Степень — ступень веча. Прим. ред.›, подымавшиеся уступами вверх; отсюда вестники и власти имели обыкновение говорить к народу. Оттон с клиром взошел на одну из них, и когда, по движению руки Вирчака, улегся шум неприязненной толпы — начал проповедовать через переводчика Адальберта. Народ слушал слова епископа, но тишина продолжалась недолго. Один жрец, "толстый и громадный", еще прежде замышлявший гибель Оттону, услышав, что он проповедует теперь на вечевом месте, пришел в ярость, прибежал с палицей в руке, продрался сквозь толпу к степени и сильными ударами потряс столб, на котором она стояла. С ругательствами он велел епископу замолчать и, заглушив голос его и переводчика, укорял народ, что поддался обману; он называл Оттона врагом народа и богов его, призывал немедленно поразить его копьями, которые они постоянно носили с собой. Толпа взволновалась, некоторые уже подняли руки, готовясь метнуть копья, как внезапно остановились. Видя их бездействие, жрец в ярости вырвал копье у одного из них, и сам попытался поразить Оттона, но также не мог ничего сделать и скоро обратился в бегство. От чего произошло это — неизвестно, но самое событие не могло не казаться чудесным; так, по крайней мере, объяснили его и Оттон, и его спутники. Счастливо избежав опасности, Оттон сошел со степени и отправился в полуразрушенную церковь св. Адальберта; после торжественной молитвы, он ниспроверг стоявший вблизи языческий жертвенник и выбросил его. Это, быть может, было причиной нового народного волнения: толпа, вооруженная мечами и палками, окружила церковь и снова грозила смертью проповедникам; но и на этот раз ушла, не причинив им никакого вреда. Видя такое расположение умов, знатный Вирчак и его друзья настоятельно убеждали Оттона уйти скорее из города, говоря, что иначе он станет жертвой коварства жрецов, но епископ отказался. На некоторое время, казалось, гроза утихла: назначено было через две недели собрать вече, на котором жрецы и народ должны были окончательно решить: примут ли они христианство или откажутся от него. Народ, таким образом, выжидал дальнейшего, а Оттон, воспользовавшись некоторым затишьем, заботился о восстановлении церкви св. Адальберта, которое предпринял на свои деньги. Он часто посещал этот храм, и однажды встретил игравших на улице детей, поздоровался с ними на их родном языке и, как будто в шутку, благословил знаменьем креста; он шел далее, как заметил, что все они, оставив игры, с детским любопытством следовали за ним и рассматривали незнакомых людей. Оттон остановился и спросил: нет ли между ними принявших крещение? Такие нашлись, и епископ, отведя их в сторону, спрашивал, желают ли они сохранить ту веру, в которой крещены? Получив утвердительный ответ, он говорил, что, как христиане, они не должны быть вместе с язычниками и допускать их к своим играм. Сейчас же крещеные отделились от некрещеных и, перестав играть с ними, отворачивались от них. Гордясь своим христианством, они запросто и смело обращались с епископом и слушали его даже среди игр; некрещеные же стояли поодаль в замешательстве и как будто в испуге. Оттон, детской, понятной речью, укрепил в вере первых и столь долго убеждал последних, что и они возжелали принять крещение и стать христианами.
Кажется, еще до общего окончательного веча происходило предварительное обсуждение: старейшины и благоразумные люди долго совещались между собой о предстоящем деле, интересах города и отечества; в особенности тщательно взвешивали они слова и поступки Оттона; наконец — решили снова обратиться в христианство и окончательно, бесповоротно отказаться от язычества. На этом сходка разошлась. Ночью к епископу пришел Вирчак с немногими друзьями: он сам присутствовал в собрании и теперь кратко рассказал о происходившем. В назначенный день, в большом, удобном для совещания здании, находившемся в середине города на холме Триглава, где стоял замок князя, собралось вече; на нем присутствовали знатные люди, жрец и старейшины, явился и Оттон. Когда воцарилось молчание, он спросил, что решили они: желают ли принять божественную религию, или останутся при служении князю тьмы? Один из жрецов отвечал, что как прежде, так и теперь, и всегда они твердо будут чтить богов отцов своих и потому — напрасен труд и слово его. Возмущенный Оттон грозил им вечной мукой и, поднявшись с места, возложил на себя столу и готовился предать их проклятию. Увидев это, знатные люди просили его остановиться на некоторое время, сами же, оставив жрецов в доме, вышли для отдельного совещания и скоро единодушно решили отказаться от язычества и принять христианство. Знатнейший из них, Вирчак, войдя к епископу, объявил, что он и знатные люди-правители определили: жрецов, зачинщиков всякого зла, изгнать из пределов отечества и во всем, что касается дела религии следовать его, Оттона, руководству и наставлению. Узнав такое решение, жрецы поспешно удалились; и с той поры ни один из них более не появлялся в той местности. Оттон же со своими сотрудниками приступил к уничтожению языческих капищ. Затем, когда остававшиеся в язычестве были крещены, а отошедшие от христианства возвращены церкви, случилось происшествие, необычайность которого проповедники объясняли особенным благоволением божьим. Штетинские рыболовы поймали в реке Одре двух необычайной величины камбал, которые встречались там только весною, а не осенью (это было именно в августе). Изумленные такой добычей, они принесли их в дар проповедникам, объясняя, что им никогда не случалось видеть этой рыбы в настоящее время года; камбалы были будто бы так велики, что Оттон со всею свитою питались ими в продолжение двух недель и еще поделились с несколькими знатными людьми.
В некотором отдалении от Штетина находилось какое-то языческое святилище; разрушение его Оттон поручил своему верному и близкому Удальрику. Тот отправился, но немногие еще остававшиеся приверженцы язычества, заметив с городской стены, куда он шел, старались поразить его в голову камнями и бревнами. Хотя Удальрик и остался невредим, но должен был возвратиться назад. Когда Оттон узнал об этом, он облекся в церковные облачения, и с знаменем креста сам отправился на опасное предприятие. Приверженцы язычества на этот раз не посмели напасть на него: они рассеялись и скрылись по своим убежищам. Разрушив святилище, Оттон на обратном пути нашел огромное ореховое дерево, под которым протекал источник: они были посвящены какому-то божеству. Не медля, епископ приказал срубить дерево; но пришедшие штетинцы просили не делать этого; ибо бедняк, стороживший орешник, продажей орехов поддерживал свое скудное существование; сами же они клятвенно уверяли, что навсегда запретят жертвоприношения языческому божеству, которые совершались в этом месте. Оттон благоразумно уступил их просьбе; но пока шли переговоры, внезапно явился сторож дерева и, подойдя к епископу сзади, размахнулся секирой и хотел поразить его; по счастью, удар был неверен, и секира, миновав Оттона, вонзилась в мост, на котором он стоял, и так глубоко засела в дереве, что бросивший с трудом смог вытащить ее. Увидев это, переводчик Адальберт поначалу был поражен ужасом, затем бросился, вырвал секиру из рук варвара и отбросил ее; все другие окружили виновника и грозили ему смертью. Заступничество Оттона спасло его; Адальберт относил это чудесное спасение к покровительству божию, говоря, что сторож орешника обладал природным даром и так был искусен в метании копья и ударе секирой, что безошибочно мог попасть в самую середину небольшого отверстия.
Оттон исполнил в Штетине все, чего требовали его духовные обязанности; теперь он хотел возвратиться в Узноим; но пришли граждане и убедительно просили его примирить их с князем Вартиславом. Оттон обещал, но потребовал, чтобы штетинцы, со своей стороны, отправили вместе с ним почетных послов, которые, в случае, если князь имеет какие претензии, могли бы ответить на них и потом уведомить своих сограждан об условиях состоявшегося мира. Послы были снаряжены и во время пути могли оказать Оттону добрую защиту; ибо ему снова готовилась гибель. Два жреца устроили засаду с целью убить его, они тайно отправили вперед воинов (числом 84), которые в узком водном проходе должны были напасть на епископа, отрубить ему голову и доставить ее жрецам. При приближении Оттона воины, действительно, выбежали и готовы уже были напасть, но, узнав в послах своих сограждан и друзей и узнав, по какому делу они едут с епископом, оставили враждебные намерения и удалились. Рассказывали потом, что и оба жреца погибли неестественной смертью: один поражен был ударом, другой — впал в какое-то помешательство и был повешен своими же соотечественниками. В Волыне Оттон не встретил никакого противодействия: как прежде волынцы отошли от христианства, следуя примеру штетинцев, так теперь, по обращении последних, легко обращались и первые: потому что у волынцев считалось как бы правилом поступать во всем по примеру Штетина. Народ верил в особое могущество Оттона, поэтому часто прибегал к нему в своих нуждах; так, приходил один воин, прося о помощи для сына, страдавшего лунатизмом и предлагая в подарок две пары быков, приходила какая-то слепая женщина, прося об исцелении. Оттон помогал каждому, сколько мог, увещевал граждан помнить прежние бедствия и не возвращаться более к поклонению Юлию (sic!) и его копью, к обожанию идольских изображений или истуканов. Наступившее время жатвы нередко заставляло поселян нарушать христианские праздники, и по этому поводу рассказывали о некоторых чудесных наказаниях, постигших виновных.
Из Волына Оттон, вместе с послами Штетина, отправился в Камин к князю Вартиславу и был с почетом встречен им и всем народом. Объяснив князю дело, по которому пришел, он просил его о мире. Вартислав отвечал, что штетинцы — народ упорный, не уважали ни Бога, ни людей и долгое время бесчестили землю его, опустошая ее своими грабежами и разбоями, но так как теперь их буйство укрощено Оттоном, то они могут, при его посредничестве, получить желанный прочный мир. Немедленно за тем послы Штетина отказались от прежней неправды, приняли от князя поцелуй мира и принесли должную благодарность Оттону за примирение; потом они купили необходимые припасы — чего прежде, находясь во вражде, никак не смели сделать — и, довольные, ушли обратно к своим.
Между тем, руяне, узнав, что штетинцы без их совета и участия приняли христианство, порушили союз с ними, прервали торговлю и всякие взаимные сношения торговых людей. Ненависть их к штетинцам росла постепенно и вскоре перешла в открытую вражду: они удалили от своих берегов корабли штетинцев и, по общему приговору, постановили считать их врагами: слыша же, что Оттон имеет намерение прибыть в Руяну с проповедью, они, под угрозой смерти, объявили ему запрещение вступать в их пределы. С тех пор руяне частыми обидами раздражали поморян и, наконец, вторглись с военными кораблями в область штетинцев. Несмотря на то, что они были несколько раз с уроном отражены, они не хотели прекратить войны; тогда штетинцы постановили вооружиться и, при новом нападении руян, выступив против них соединенной силой, нанесли им решительное поражение. Руяне бежали, оставив многих пленных, и с той поры не тревожили более штетинцев, которые вскоре через пленников вынудили их к унизительному мирному договору. Оттон хотел воспользоваться этим событием, чтобы привести руян к христианству: прежняя угроза их не устрашала его, он привык идти навстречу опасности; но одно особое обстоятельство остановило исполнение его замысла: в числе людей, окружавших его в Волыне, находилось несколько штетинцев, людей добрых и разумных, хорошо знакомых и с местностью, и с нравами руян; на вопрос епископа, не согласятся ли они провести его в Руяну, они много рассказывали ему о происхождении, свирепых нравах, непостоянстве в вере и диком образе жизни этого народа; говорили также, что он, должно быть, подчинен власти архиепископа датского. Узнав об этом, Оттон не решился своевольно вмешиваться в дела чужой епархии, но, думая, что датскому арxиепископу приятно будет, если руяне обратятся в христианство, он отправил к нему с письмом и подарками пресвитера Ивана, испрашивая на это дело его дозволения. Архиепископ был добрый и простой человек, необыкновенной учености и благочестия, но в быту отличался славянской простотой; да и жители той страны, несмотря на свое благосостояние и богатство, отличались какой-то общей грубостью, были необразованны и мужиковаты. Города и крепости укреплялись там не стенами и башнями, а деревянным частоколом и рвами; церкви и дома знатных людей были очень бедны и убоги на вид. Занятие жителей состояло в охоте, рыбной ловле, пастушестве, ибо в стадах заключалось все их богатство; земледелием же занимались редко; в образе и одежде у них не было ни роскоши, ни изящества. Архиепископ много расспрашивал Ивана об Оттоне, его учении, и делах; касательно же главного предмета посольства отозвался, что не может дать никакого ответа, пока не спросит совета князей и знатных людей земли. Иван не желал так долго оставаться в Дании, и поэтому просил арxиепископа отпустить его обратно; тот дружественно простился с ним, послал Оттону письмо, подарки и целую лодку масла в знак любви и дружбы, обещал, что немедленно спросит мнение князей и уведомит о том Оттона.
Последний не дождался, однако, этого уведомления: он исполнил все, что мог и что должен был исполнить в отношении к народу, за христианское просвещение которого он взялся. Из тьмы грубого язычества он вывел и твердо поставил его на широкую дорогу религии исторического человечества. Сверх того, Лотар нетерпеливо требовал его возвращения, грозя, в противном случае, ущербом церковных интересов. Вот почему Оттон решился воздержаться от подвига озарить светом христианства коренную страну славянского язычества, темное царство Свантовита. Простившись с друзьями, близкими и знакомыми, он отправился в обратный путь около конца ноября, навестил по дороге еще раз своего друга, князя польского, и прибыл, наконец, в Бамберг 20 декабря 1127 года, встреченный радостным клиром и всем народом.
В подвиге Оттона немецкие историки видят прочный почин распространения и утверждения немецкой народности на севере Европы; это дело внушает им гордое чувство национального торжества, они ценят в нем только победу немецкого начала над славянским.
С иной мыслью и иным чувством взглянет на подвиг Оттона славянин: он оценит преимущественно чистоту побуждений, бескорыстие и благородство действий поморянского апостола; не встречаясь в истории отношений немцев к балтийским славянам ни с чем подобным, он, может быть, увидит в деле Оттона прямой упрек немецкому началу; но, во всяком случае, он благословит этого человека, который в века корысти и насилия умел сохранить чистоту и достоинство действий, который с братской любовью отнесся к славянину-язычнику и признал в нем равноправного себе.
К критике свидетельств
Выше мы рассмотрели общие свойства и характер "Жизнеописаний" Оттона, как источников славянской истории и древности. Теперь, изложив весь заключающийся в них славянский материал, необходимо дать ему более близкую критическую оценку, так сказать, распределить составные части его по степени их достоверности и исторической важности.
Весь запас сведений о балтийских славянах, находящийся в произведениях Эбона и Герборда, распадается на два существенно различные раздела: а) фактов в собственном смысле и, б) мнений, суждений, объяснений и выводов из фактов.
К тому, что сказано нами о правдивом характере сообщений Сефрида и Удальрика и об их умении наблюдать явления, находим нужным прибавить следующее. Мы замечали уже, что оба спутника Оттона были хорошо по своему времени образованы. Образование их не ограничивалось книжной монастырской ученостью, а было столько же образованием ума, сколько и вкуса или эстетического чувства. XII век был временем высшего процветания так называемого романского искусства (стиля). По мнению Ф. Куглера, "это — пора противоборства великих всемирно исторических сил, на которых коренилась средневековая жизнь, пора фантастически восторженного увлечения крестовыми походами, глубоко возбужденного движения и вместе — нового сосредоточения внутренних сил. Такая усиленная многоподвижность, при обновившемся в то время углублении внутреннего чувства — сообщается и художественному стремлению; простота стиля, господствовавшая в IX веке, уступает место более обильному, живее расчлененному развитию, в которых существо романизма находит себе полнейшее выражение. Архитектура и в эту эпоху остается решительно господствующим и определяющим элементом… она вступает в теснейшую связь с изобразительными искусствами, предлагая совсем новый, небывалый простор для их деятельности; в то же время, при живейшем возбуждении фантазии, она обогащается бездною новых, орнаментических видообразований; но и фигурный элемент и орнаментика — все покоряется ее высшему закону в совершенной подчиненности и в строжайшем, схематическом порядке". Много превосходных, образцовых памятников христианской архитектуры относится к этой эпохе… Сам Оттон с особенною ревностью заботился о построении новых, переделке и украшении старых церквей согласно с новыми художественными требованиями времени: биографы его представляют подробные известия об этой религиозно-художественной стороне его деятельности. Потому, нельзя, да и незачем, думать, что Удальрик и Сефрид, люди образованные и столь близкие к бамбергскому епископу, оставались чужды художественным интересам эпохи и своего патрона; они не могли быть им чужды даже и тогда, когда упорно пожелали бы этого; видимая действительность есть такая образовательная школа, от влияния которой никто не бывает властен уклониться по своей прихоти или произволу. Эстетическое образование Удальрика и Сефрида для нас очень важно: оно служит порукой истины известий их о некоторых явлениях и фактах славянской жизни, которые вызывают со стороны их похвалу и удивление. Образованный и развитой вкус нередко может найти грубость в произведениях изящных, но едва ли когда назовет изящным что-нибудь действительно грубое.
Совершенно иное представляется нам при оценке таких свидетельств и известий наших памятников, которые говорят о фактах и исторических явлениях, выходивших за рамки отношений проповедников к туземцам. Здесь, чтобы стать на твердые основания, необходимо прежде прочего понять образ мыслей, интересы и взаимные отношения действующих сторон. Перед нами предстают две собирательные личности: бамбергские миссионеры и туземцы-поморяне. Нельзя ожидать, чтобы немецкие проповедники отправлялись в дальний северный край к варварам-язычникам без всяких предубеждений: общая молва, рассказывавшая о предательских нравах и невероятной жестокости славян, печальная судьба многих христианских проповедников, нашедших на севере мученическую кончину, свидетельство Бернгарда о своей неудаче, наконец — само письмо Болеслава III, где довольно ясно просматривалось боязливое нежелание польского духовенства идти на проповедь к "грубым варварам", и отзывы поляков, для которых поморяне были предметом ненависти и политического озлобления — все это наперед должно было породить в умах бамбергских проповедников мрачные, неприветливые образы. Они шли в страну ужаса и мрака, в развращенное царство дьявола, шли, правда, с решимостью, но — едва ли со спокойным духом, едва ли без тревожных предубеждений. Естественно, что суждение их в некоторых случаях не могло быть правильным, на многое они должны были глядеть с предубеждением, понимать и объяснять его по своим готовым понятиям, иногда вовсе не отвечавшим сущности предметов и явлений. Сблизившись более с народом, они нередко возвышаются над национальными и религиозными предубеждениями, но вполне освободиться от них не могут. Потому нередко видят вражду, коварство, злой умысел там, где их вовсе не было и чудом объясняют самые обыкновенные, простые явления. Была и другая причина возможности неправильного взгляда и понимания миссионеров: чужеземцы, незнакомые со славянскою речью, они сносились с народом и действовали через переводчиков и, таким образом, во многих случаях находились в зависимости от стороннего толкования. Мы не имеем никаких оснований считать посредников Оттона людьми, не заслуживающими доверия; но, в то же время, не можем думать, что их передача суждений и мыслей туземцев была бы вполне точна и верна оригиналу, что их объяснения были всегда не личными толкованиями, а настоящим объяснением знатоков дела. Польские переводчики (во время первой миссии Оттона) преследовали определенную цель: они имели в виду так или иначе успешно выполнить поручение своего князя и потому старались по возможности уладить дело между Оттоном и туземцами; понятно, что при этом они иногда могли давать иной смысл поступкам последних и смягчать резкость некоторых фактов. Со своей стороны, положение туземцев было вовсе не таково, чтобы вызвать их на прямодушные, открытые объяснения. Оттон явился в их землю, так сказать, непрошенным вестником учения, внутренней потребности которого они еще не почувствовали: нравственный смысл христианства и христианские порядки жизни стояли выше понятий простого народа; историческая необходимость принятия христианства сознавалась очень немногими; напротив, привязанность к исконным формам жизни, ленивое довольство старой религией были явлениями общими. Поэтому, внутренне туземцы не могли иначе отнестись к делу Оттона, как с подозрительным нерасположением, как к ненужному новшеству, за которым таились недобрые цели и стремления; их зрению и чувству не была доступна искра божественного огня, воодушевлявшая Оттона. Но последний шел хотя и со знаменем мира, но под защитою грозной и памятной руки Болеслава III, послом его. Страх перед польской силой вынуждал поморян покориться. В колебании между такими мыслями поступки и речи их долгое время имеют нерешительный, двуличный характер: они не желают отказаться от старины, но в то же время не смеют отвергнуть и нового, они уступают настоятельным требованиям проповедников, принимают крещение, а в глубине души остаются прежними язычниками или впадают в двоеверие, чтут старых богов, не отвергая вполне и нового. Вообще, убеждение в превосходстве немецкого бога перед богами родными могло не иначе развиться и созреть, как процессом медленным, для этого нужны были целые годы благоприятных условий; а пока такое убеждение не пустило прочных корней в народе, до тех пор в нем не могло быть полного доверия к чужеземцам, веры в чистоту и бескорыстие действий их и искренности поступков и речей в отношении к ним. Такое естественное положение вещей, кажется, вовсе не сознавалось миссионерами. Люди своего века, они были не чужды некоторого внешнего понимания своей задачи, они считали дело поконченным, когда народ принимал наружное крещение, уничтожал идолов и языческие храмы и обещал следовать порядкам христианской жизни. Неудивительно, что они видели полный успех там, где была только тень его. События, происшедшие в промежуток времени между концом первого и вторым путешествием Оттона, вполне подтверждают эту мысль. Отсюда следует, что и все торжественные заявления проповедников о том, как охотно и радостно в некоторых местах народ принимал христианство, должны быть в значительной степени объясняемы личными воззрениями их, удовлетворявшихся наружной стороной дела и не проникавших до сущности его. В действительности это расположение к христианству объясняется политическими отношениями к Польше и известной долей терпимости, присущей языческой религии. Неполное и преувеличенное объяснение событий, зависело немало и от невольного стремления прославить личность знаменитого епископа. Шел ли этот апофеоз от непосредственных свидетелей, или он принадлежал Эбону и Герборду, но следы его в "Жизнеописаниях" несомненны, как несомненно и его влияние на изложение и объяснение событий. Рассказы о великом уважении, чрезмерной любви и преданности народа Оттону вытекают именно из этого личного источника.
Таковы, думаем, были отношения, в которых находились стороны, и таков был образ мыслей их, вытекавший из этих отношений!
Попытаемся же на этих основаниях обозначить степень исторической достоверности свидетельств, так как от этого зависит и самая степень важности их содержания.
Факты славянского быта и истории, занесенные в "Жизнеописания" Оттона, не одинаково равны с точки зрения достоверности.
Первое место занимают те из них, которые были лично замечены и наблюдаемы бамбергскими проповедниками; а равно и те события, в которых они принимали непосредственное, прямое участие.
Достоверность этого рода известий полная; ибо, не обращаясь уже к правдивости характера свидетелей и ограничиваясь одним содержанием показаний их, мы не только не найдем никаких следов вымысла, но даже не можем предположить и каких-нибудь причин или поводов к нему. Мысль, что бамбергцы могли увлечься желанием рассказать поболее о чудесах, виденных ими в земле язычников, и о бедствиях, ими там вынесенных, устраняется естественной простотой рассказа и отсутствием всяких, особенно поразительных, невероятных и небывалых явлений, наиболее тяжких бедствий и страданий. Хвастовство, даже и осторожное, не удержалось бы в таких скромных границах… Менее доверия внушает форма, в которую иногда бывают облечены эти известия; в скупом рассказе анахорета Эбона факты и события глохнут, под изящным классическим пером Герборда они перерастают в живописные картины; но, освободив их из этой внешней оболочки, мы найдем в них мало, почти ничего, что вызвало бы сомнение или недоразумение. Относительно формы наши памятники мало чем отличаются от средневековых историко-агиографических произведений; потому, пользуясь ими, как историческими источниками, необходимо всегда отделять слог писателей или способ выражения факта от самого факта или его содержания, — иначе действительность легко может получить ложное освещение, и агиографический миф займет место действительной истории. Так как события в "Жизнеописаниях" передаются по памяти, то нельзя думать, чтобы они были изложены в строгом хронологическом порядке. Отмеченные нами несогласия между Эбоном и Гербордом подтверждают это: но в общем рассказ Герборда (т. е. Сефрида) о первой миссии и рассказ Эбона (т. е. Удальрика) о второй представляются довольно последовательными и согласуются с географическими данными, т. е. с расположением городов и путей сообщения между ними.
Второй род фактов и событий составляют те, которые стоят вне личного наблюдения и участия миссионеров, которые стали им известны из рассказов сторонних лиц.
Здесь почва уже не так прочна, как в предыдущем случае: слух не имеет достоинств личного наблюдения, он может быть неоснователен, не точен, может выветриться до пустоты и растянуться до поэтической истории. Поэтому и факты, переданные по сообщениям, из вторых рук, требуют при рассмотрении скорее осторожности, чем доверия. Мерой оценки таких фактов должно служить согласие их с прочими известиями, неумышленность или, так сказать, невинность их и простота: чем естественнее и проще факт, чем менее происшествие позволяет предполагать задние мысли, чем менее оно заключает признаков предвзятых, хотя бы и неумышленных, понятий и стремлений, тем более оно имеет права на внимание исследователя. Рассматриваемый с этой точки зрения второй тип фактов славянского быта и истории в "Жизнеописаниях" содержит в себе немного такого, что пришлось бы отвергнуть или оставить под сомнением. Чаще всего — это не самый факт или событие, а форма, в которой передается оно и подробности обстановки, в которую ставит его настроенный к чудесному ум Эбона или драматическое авторство Герборда. Факты, переданные со слухов, двоякого рода: одни касаются Польши и ее отношений к поморянам, другие относятся собственно к поморянам и некоторым из ближайших к ним славянских племен (лютичам, укранам и руянам). Источником первых сведений были, конечно, сами поляки и поморские свидетели польского нашествия; источником вторых были туземные друзья Оттона и оставленные в Поморье духовные лица. Миссионеры имели практическую необходимость в достоверных сообщениях: от них нередко зависел успех их дела и верность предприятий, поэтому они вообще должны были быть разборчивы в отношении слухов, по крайней мере, слухов более важных. Отсюда, в значительном большинстве случаев, известия их, взятые из этих источников — имеют достоверный характер. За исключением некоторой чудесной обстановки, они не заключают в себе ничего невероятного, вполне согласуются с действительными событиями, объясняются ими и, в свой черед, дают им немалое объяснение.
По всему тому, что было выше замечено об образе мыслей и взглядах миссионеров, об отношениях к ним туземцев, трудно предполагать, чтобы мнения, суждения, выводы и объяснения явлений и происшествий, встречающиеся нередко в наших памятниках, могли быть правильными, могли в точности соответствовать действительности, и потому всегда равно быть важны для исследователя. Важны эти суждения только в тех случаях, когда они просто передают впечатление, произведенное на чужеземцев явлениями и порядками славянского быта; где же дело идет о причинах и следствиях явлений, там мнения немецких пришельцев имеют силу не более чем личного предположения людей, которым открыта только наружная сторона предмета; проницательный ум может иногда угадать, что находится внутри его; но без основательного ознакомления с делом гораздо чаще может впасть в ошибку или пустое гадание. Пусть бы, однако, это были личные мнения и суждения очевидцев и непосредственных участников: хотя и неверные, они все же могут заключать в себе известную долю косвенной, посторонней истины и навести исследователя на некоторые немаловажные соображения; но в "Жизнеописаниях" Оттона они так слиты с мыслями и литературной риторикой Эбона и Герборда, что нередко нет никакой возможности распознать настоящий источник. При таких обстоятельствах критика не может допустить такого рода показания даже в качестве косвенных свидетельств: они останутся для нее личными предположениями и догадками, которые она, по своим соображениям, вольна признать или отвергнуть.
Так, на наш взгляд, размещаются по степени достоверности и важности составные части славянского материала "Жизнеописаний" Оттона!
Внутренний быт и исторические отношения славянского Поморья
Край, где происходила деятельность Оттона, носит в наших источниках название Поморья. Под этим именем аналитикам X–XII вв. известна часть славянской земли, лежавшая по побережью Балтийского моря между реками Одрой и Вислой. У биографов Оттона "Померания" обозначает не этнографическую единицу, а политическое соединение нескольких славянских племен, состоявших под рукою поморского князя; Оттон сам свидетельствует, что он был в Поморье и некоторых городах земли лютичей; и действительно, он, во второе путешествие, обходит Дымин, Гостьков, Волегощ и Узноим, которые, лежа на запад за Одрой, принадлежали собственно к лютичам, хотя и причисляются биографами к городам поморской земли и стоят в зависимых отношениях от поморского князя. Пространство и границы политического Поморья точно неизвестны. Правда, Герборд довольно подробно обозначает внешний вид и пределы славянской "Померании", но впадает при этом в такие преувеличения и темноту, которые ясно показывают, что его география вышла не из опыта и действительного знакомства со страной, а из общих соображений или невнятных слухов. Если справедлива мысль, что территория поморского политического союза была исключительным поприщем деятельности бамбергских проповедников, что Оттон не проповедовал и не имел в виду проповедовать вне пределов его, то пространство союза в некоторых частях может быть обозначено следующим образом: оно охватывало южное побережье Балтийского моря, начиная от места против острова Руяны, где впадала река Гильда (нынеш. Рык) — на восток по реку Персанту с двумя городами, лежавшими за нею (Колобрегой и Белградом); юго-восточная граница края остается в точности неизвестна; на юге же он непосредственно прилегал к Польше, отделяясь от нее рекой Нотецью и огромным лесом; наконец — на западе граница шла по верховьям реки Пены от Дымина к северу по реку Гильду. Деятельность Оттона сосредоточивалась преимущественно на северной части страны, как более населенной и важной; южной окраины он коснулся только мимоходом и, кроме того, во второе путешествие прошел часть земли лютичей (долинцов) и морачан.
Природа страны соединяла в себе много условий для безбедного существования человека и поощрения труда его. Край представлял обширную равнину. Море, омывавшее север ее, местами глубоко врезалось в материк, образуя множество заливов, среди которых помещались значительные острова и полуострова. Страну пересекали многочисленные реки; между ними главенствующее место занимала Одра, как по величине, так и по удобству сообщения с морем; внутри находилось довольно много больших и малых озер. Местность — ровная, почти лишенная горных возвышенностей, по крайней мере, таких, которые могли бы иметь заметное влияние на быт народа, во многих частях была покрыта густыми и обширными лесами. Естественные богатства края засвидетельствованы Сефридом в таких выражениях, которые можно было бы назвать преувеличенными, если бы справедливость их не подтверждалась другими источниками. Воды страны были невероятно обильны рыбой, леса — дичью и полезными животными: оленями, зубрами, вепрями, медведями и прочими зверями. Почва, хотя в некоторых местах и имела болотистый характер, отличалась необыкновенным плодородием, взращивая в изобилии тучные злаки, разного рода зелень, овощи, семена, всякие полезные растения и деревья.
Столь богатая и разнообразная природа должна была оказать соответствующее влияние на быт и образ жизни обитателей. Ровный характер страны, отсутствие внутри ее резких естественных преград, сближая и связывая отдельные части населения, сообщало ему племенное однообразие и некоторого рода этнографическую цельность. Тогда как на пространстве между Лабой и Одрой история замечает множество дробных славянских племен, конечно, близких между собою, но имевших и свои бытовые отличия, она не знает ничего подобного относительно собственно Поморья, где проживает одно цельное племя, без этнографических подразделений. Естественные богатства страны и легкость путей сообщения должны были отразиться не только на внутреннем благосостоянии жителей, но и на развитии труда и обмене продуктов его посредством торговли, и, вместе с этим, конечно, и на образованности их. Разнообразие природных условий сообщало стране и значительную внешнюю крепость и безопасность, представляя естественные преграды внезапным вторжениям и действиям врагов: огромные леса и реки тянулись по границам земли, города и другие населенные пункты, окруженные озерами и болотами, были труднодоступны для неприятеля, а по морским заливам и озерам находилось много островов, на которых, в случае вражеского нашествия, жители могли найти временное безопасное убежище. Вообще, природа Поморья представляла все условия для успешного развития просвещения и общественной жизни. Если успехи в этом отношении были вообще слабы, то причина этого зависела не от природы, а от человека и тех исторических обстоятельств, среди которых ему выпало жить и действовать.
Население страны было исключительно славянское. Немецкие проповедники в два путешествия и с двух разных концов обходят все важнейшие места поморской земли и восточных лютичей, они находятся в близких непосредственных сношениях и с высшим сословием, и с простым народом, и они не встречают ни малейшего следа другой речи, кроме славянской! Они окружены славянами — и только одними славянами; все сношения их с "варварами" идут через переводчиков; через переводчика же и сам Оттон говорит к народу; язык туземцев они постоянно называют варварским языком. Правда, не всегда, не в каждом частном случае сношений Оттона с поморянами биографы указывают на участие и посредство переводчиков; но это потому, что такое участие само собою разумелось и незачем было повторять факт известный и ничем не примечательный. Поэтому можно даже думать, что среди славянского населения страны не существовало никаких, сколько-нибудь значительных, инородческих поселков; иначе они были бы замечены и указаны внимательными миссионерами. Конечно, в поморских городах были и иноземцы, пришлые ли гости, случайные ли обитатели или пленные рабы; но такие одиночные явления могут быть оставлены без внимания при определении этнографии населения Поморья.
Степень заселенности края не может быть с точностью определена из показаний бамбергских проповедников: они шли по свежему следу польского погрома; города и деревни лежали в развалинах; множество жителей погибло, много разбежалось и укрылось по островам, много было уведено в плен и расселено в Польше. Судить о нормальном историческом состоянии по такому случайному, возмущенному положению страны невозможно. Есть, однако, в наших источниках в этом отношении некоторые указатели, заслуживающие более пристального внимания: таковы известия о значительном числе крестившихся в Пырице и Камине, о многолюдном населении жупы волынской. Приняв в расчет и другие соображения, можно полагать, что северная часть края и бассейн Одры были заселены не бедно. Условия, благоприятные для развития жизни, промышленной и торговой деятельности, образовали в этих местах многолюдные города, которые, естественно, должны были притягивать население с востока и юга. Поэтому и деятельность Оттона не без причины сосредоточилась на севере страны, где находился центр поморской жизни, по мере отдаления от которого население редело, и начинались пустоши.
Образ жизни населения был прочный, оседлый. Формы оседлости: деревни и села, крепости и города.
Деревни и села неоднократно упоминаются в "Жизнеописаниях" Оттона, но очень невнятно: из этих показаний нельзя составить никакого определенного понятия о форме поморской сельской оседлости. Кажется, что бамбергские проповедники не заходили в эти места, да и не имели в том необходимости, так как сельское население часто само сходилось в города. Деревни и села по большей части расположены были невдалеке от торговых и оборонительных центров; и из того, что в них проживали иногда знатные и богатые лица можно заключить, что они играли не последнюю роль.
Крепости находились как внутри, так и по окраинам страны, в местах от природы удобных для защиты, и были укреплены с таким искусством, чти считались неприступными. Некоторые, как Пырица, Градец и Любин имели, кажется, и постоянное гражданское население; в других — только гарнизон; окрестные жители собирались в них со своим имуществом только в случае опасности неприятельского нападения. Хотя количество пограничных крепостей в Поморье было довольно значительно, но само положение их не могло быть особенно благоприятно для их развития в крупные города. Вот почему, например, южные пограничные крепости не развились, как на севере, в обширные города; Пырица была скорее сильной княжеской крепостью, чем городом в широком значении этого слова; как политическое (и религиозное?) средоточие окрестной области, она соединила под своими стенами, в годовщину языческого празднества, более четырех тысяч народа, но это были не ее постоянные обитатели, а деревенские пришельцы; и вообще из источников не видно, чтобы Пырица имела устройство настоящего города. Пограничные крепости стояли слишком далеко от возможности движения жизни и ее интересов, в местах постоянной опасности, среди пустынной, невозделанной и непривлекательной природы, они могли удовлетворять целям защиты, но не могли стать центром развитого общежития.
Города. Выше мы имели случай заметить, что в силу историко-географических условий развитие общественной жизни должно было сосредоточиться преимущественно на севере страны, где море, со своими бесчисленными заливами и островами, не только давало обильный источник для промышленной деятельности, но и открывало свободный торговый путь к иноземным рынкам и предлагало довольно прочную защиту в случае нападения неприятеля. Оттого самые значительные города Поморья возникают на севере страны, на побережье или вблизи него, на реках, непосредственно к нему ведущих. Среди них:
а) Штетин; он лежал при впадении Одры в озеро, образуемое морским заливом. Хотя имя города становится в первый раз исторически известно из "Жизнеописаний" Оттона, но уже тогда он слыл знаменитейшим и древнейшим городом поморской земли. По понятиям того времени, город был очень обширен и многолюден: он вмещал в себе три холма и имел среди жителей девятьсот отцов семейств, не считая жен, детей и множества прочего люда. Окруженный со всех сторон водой и болотами и сильно укрепленный, Штетин был почти неприступен для неприятеля. Как старейший и сильнейший из поморских городов, как средоточие обширной торговой деятельности, наконец — как важный передовой пост, стоявший защитой у входа в страну с севера, Штетин имел первенствующее политическое значение, признавался метрополией земли и матерью прочих городов ее; ему принадлежал почин в общественных делах и решениям его покорялись младшие сверстники.
б) Волын находился на север от Штетина, на острове, расположенном в широком устье Одры. Город был велик, сильно укреплен и многолюден. Значительность населения его видна отчасти из того, что бамбергские проповедники положили на дело крещения два месяца — и все-таки осталось много некрещеных, ходивших за море по торговым делам. Важное значение Волына, как торгового центра страны, побудило кн. Вартислава избрать его стольным городом поморской епископии.
в) Камина — на восток против острова Волына. Город, кажется, образовался из княжьего укрепления и потому считался собственностью князя и был постоянным местом его жительства. Здесь проживали законная жена Вартислава, его семейство и родственники. Оттон оставался в Камине около 50 дней, крестя жителей города и окрестных мест.
г) Клодно. Судя по направлению пути бамбергской миссии, Клодно должно было находиться между Волыном и Колобрегой, на левом берегу реки (Реги?), среди густых лесов. Жители города занимались преимущественно торговлей в чужих землях, спускаясь для этого по реке в море.
д) Неизвестно, как назывался тот обширный и пространный город, обгорелые развалины которого миссионеры встретили за рекой (Регой?) на пути от Волына к Колобреге.
е) Колобрега находилась на морском берегу при устье реки Персанты, на правой ее стороне. Город был по преимуществу торговый. Оттон, придя в него в начале 1125 года, застал его почти пустым, ибо большинство жителей ушло торговать в море, на острова.
ж) Белград — также на правом берегу Персанты, на расстоянии одного дня пути от Колобреги.
За Одрой, в области поморских лютичей, находились следующие города:
з) Дымин — в верховьях реки Пены. Город стоял на границе поморских лютичей и долинцов, а потому имел преимущественно военно-оборонительное значение и был хорошо укреплен.
и) Узноим на острове того же имени. Город, как кажется, был довольно крупным, иначе едва ли Вартислав избрал бы его в 1127 г. местом сейма всех знатных людей поморской земли.
к) Волегощ находился на севере страны поморских лютичей, против острова Узноима, на заливе, образуемом впадением р. Пены в море. По отзыву бамбергских миссионеров — это был богатейший (торговый) город. В нем находилось замечательное святилище Яровита.
л) Гостьков между Дыминым и Узноимом. Значительность города видна отчасти из того, что в нем находилось святилище удивительной величины и художественной отделки. Город вел значительную торговлю.
Таковы главные города поморской земли. Кроме них в наших источниках упоминаются еще: Накла, имевшая сильные укрепления; она была разорена и сожжена Болеславом III в 1121 г.; княжеская крепость Старьград и город гаволян неизвестного наименования. Города Поморья, как и вообще все старинные славянские города — выросли и развились по большей части из небольших защитных городков или религиозно-военных укреплений, под стенами которых ради удобств, защиты и общежития, обосновывалось постоянное население. Крепость, таким образом, образовывала срединное ядро или центр собственно города. В ней обыкновенно помещалось святилище, замок князя, обширные прочные здания, к ним принадлежавшие, и двор; все вместе было обнесено крепкими стенами. Жил ли кто постоянно в этом месте — из источников не видно; но если и жили, то не простые, обыкновенные обыватели, а правительственные лица и городская стража. Вокруг стен крепости располагался город, где жило торговое и ремесленное и вообще все основное население. Город имел улицы, по которым для удобства иногда лежали деревянные помосты; площади, на которых происходили торги и совещания об общественных делах; веча, для последних были устроены особые возвышенные места, вечевые степени, с которых говорили к народу правительственные лица и старейшины. Дома в городе, иногда довольно высокие, были выстроены по большей части из дерева и тесно стояли друг возле друга. Сам город был также обнесен валом или стенами и имел входные ворота. За городом помещалось предместье, где находились различные хозяйственные здания, житницы, амбары и так далее.
Таким образом, поморский город соединял в себе два назначения: он был столько же местом общежития, торговли, религиозным и административно-экономическим центром, сколько и местом защиты.
Пути сообщения. Сообщение между отдельными местностями и частями страны, городами, крепостями и селами — происходило без особых затруднений, равно посредством многих водных путей и сухопутных дорог, по которым могло двигаться одновременно даже значительное количество людей. Миссия следовала из города в город то по рекам и озерам, то по твердому пути; теми же дорогами ходили войска и дружина князя Вартислава и, наконец, войска Болеслава III, разгромившие северное Поморье. Затруднения в путях сообщения замечаются на южной и западной окраинах страны, где на больших пространствах тянулись огромные, еще дикие, девственные леса и болота. Впрочем, так как путь миссионеров и князей был строго определен, от одного города к другому, то и заключение об особенно широком развитии путей сообщения во всем Поморье не может считаться полностью достоверным. Верно только, что важнейшие города и места жительства сообщались между собою легко и свободно. По болотистым топям, заливам и рекам находились мосты, правда, непрочные, но удовлетворявшие первым потребностям сношений.
Занятия населения были довольно разнообразны:
Земледелием, огородничеством и садоводством занималось преимущественно население сельское и жители пригородов. Они возделывали рожь, пшеницу, лён и коноплю, мак и многие другие культуры. Жатвы отличались обилием и производились посредством серпа. Богатство плодовых деревьев приводило бамбергских миссионеров в изумление. Само собою разумеется, что успехи земледелия были не везде одинаковы: они зависели и от характера почвы, неравномерно плодородной, покрытой во многих частях топкими болотами, и от исторических обстоятельств; места, открытые для вражеских набегов, представляли для земледельца мало привлекательности, и потому не могли особенно поощрять и развивать труд его. Земледелие преуспевало только в более счастливых, плодородных и безопасных местностях. Тем не менее, говоря вообще о всем народе, характер занятий его был по преимуществу земледельческий; иначе едва ли бамбергские миссионеры воздали бы такую хвалу земледельческому обилию и богатству страны.
Скотоводство процветало. Среди домашнего скота были: свиньи, овцы и бараны, козы, коровы и быки, составлявшие вьючный скот; особенно славились огромные и сильные кони, ценившиеся очень высоко. Количеством их измерялась сила и могущество знатных людей.
Рыболовство, естественно, было одним из важнейших занятий жителей, сидевших по морским заливам, озерам и рекам. Основным видом рыбы была сельдь, обилие, величина и приятный вкус которой столь положительно засвидетельствованы Сефридом. Кроме сельдей ловилась и иная рыба; об одном большом роде ее (камбала-ромб) миссионеры сохранили почти полубаснословное воспоминание.
Пчеловодство, как особый промысел или занятие, может быть предполагаемо из существования отличных медов, о которых рассказывает Сефрид.
Ремесленные занятия главным образом обнимали предметы первой необходимости: постройку жилых и хозяйственных зданий, речных и морских судов, выделку оружия, домашней утвари, полотна и других тканей для одежд, обуви. Впрочем, как кажется, ремесленная деятельность уже не ограничивалась одним этим, но распространялась и на некоторые предметы роскоши, шитье золотом, художественные скульптурные и живописные работы, литье или ковку из благородных металлов.
Война, или, говоря вернее, пиратство и грабеж принадлежали к обычному промыслу. Знатные, богатые люди, вожди собирали дружины и ходили грабить соседние земли, преимущественно Данию и Польшу. Добыча делилась между участниками похода; часть ее шла в сокровищницы храмов. Пиратством и разбоем занимались очень многие, по крайней мере, о поморянах шла общая молва, как о народе диком, необузданном, привыкшем жить грабежом и войной, беспрестанно разорявшем соседние страны, не щадившем даже своих близких соотечественников.
Торговая деятельность — при естественной производительности страны и легкости путей сообщения — была очень значительна. Это видно даже из случайных показаний наших источников: многие волыняне ходили за море (в Данию и Швецию?) по торговым делам, то же делали и жители Штетина и Клодны; Штетин торговал с Руяной, обитатели Колобреги, при наступлении зимы, почти все отправлялись в море на острова для торговли, так что Оттон нашел город опустевшим; гостьковцы вели торговые дела с датчанами. Для внутренней торговли по городам и большим деревням в определенные дни открывались рынки, к которым и сходился окрестный народ. Предметами торговли, можно полагать, были: рыба, соль, хлеб, товары, шедшие с запада, а также и челядь — рабы. Торговля, возможно, производилась и меной предметов и денежной куплей. Монета в стране ходила чужеземная, польская и, вероятно, датская и саксонская. Особой редкостью она не была, как видно из того, что ее в большом количестве имели не только владетельные и знатные лица, но и обыкновенные горожане.
Общий экономический быт Поморья представляется бамбергскими проповедниками в состоянии довольства и богатства: в стране, по их словам, не было нищих, и бедняки вообще презирались. Наученный печальным примером Бернгарда, отвергнутого волынцами по причине бедного вида, Оттон особенно заботился о том, чтобы явиться к варварам в блеске, обилии и богатстве и тем привлечь их к христианству; этим обстоятельством он объяснял потом часть успеха своего дела. Действительно, в стране было много богатых людей, они имели большое влияние и силу, но едва ли можно сказать, что в ней вовсе не было бедности, по крайней мере, едва ли наблюдения проповедников и их знание народного быта были столь многосторонне обширны, чтобы мы могли принять отзыв их за полную правду: бамбергская миссия видела только города и не заглядывала в те глухие гнезда, где обитает голь и суровая нищета.
Домашнее хозяйство, смотря по состоянию лиц, было более или менее обширно и благоустроенно. Дома и другие здания за недостатком камня строились из дерева и имели иногда верхнее (горницы) и нижнее отделения. Яства и напитки подавались в изобилии. Сефрид особенно хвалит необыкновенный вкус медов и пива, необыкновенную чистоту и порядок стола. Из домашних вещей упоминаются: чаши, рога для питья меда и другие сосуды. Одежда была проста, но едва ли особенно бедна, так как она составляла предметы воинской добычи. Как воины, так и простые люди носили плащи и шляпы, отличные по своей форме от подобных немецких. Жрецы носили длинную одежду. Обыкновенное вооружение состояло из копий, между прочим, метательных, мечей, секир, ножей и щитов. Войска имели знамена.
Военное дело. По отзывам свидетелей, поморяне были опытны и искусны в боях на море и суше, усердно и ловко отправляли свои воинские обязанности; каждый сражался без щитоносца и только князья и воеводы имели одного-двух слуг. Такому отзыву нельзя, впрочем, придавать большого значения: их военного искусства и сил хватало на борьбу с такими соседями, как лютичи и руяне, но не с такими, каковы были поляки. Погромы Болеслава III показывают, что поморские полчища не могли выдержать борьбы с регулярным войском; поэтому можно предположить, что поморяне приобрели славу искусных воинов своими пиратскими набегами, а не ведением настоящей войны. То же, или почти то же, должно сказать и об их военном оборонительном искусстве: хотя свидетели и говорят о крепости их городов и убежищ, хотя сами туземцы очень надеялись на их неприступность; но эти надежды мало оправдывались действительностью. Войско поморян состояло из пехоты и конницы. Последняя была, как кажется, войском постоянным, т. е. постоянными дружинами знатных людей и князей.
Нравственное состояние народа представляется на первый взгляд полным резкого противоречия: с одной стороны, свидетели хвалят его необыкновенную общительность, честность, гостеприимство, добродушие, веселость и чистоту нравов, с другой — отзываются о нем, как о народе диком, свирепом и грубом, народе жестоком, преданным грабежу и разбою. Противоречие исчезнет, если вспомним, какую тяжелую школу жизни проходили поморяне: теснимые отовсюду врагами, они неминуемо должны были огрубеть в борьбе за свободу и право на существование. В сфере домашней, среди мира, выходили наружу и действовали старые добрые нравы, привычки и инстинкты народа; но вне ее, в отношении к врагам — жажда добычи, ненависть и месть увлекала его в другую, противоположную сторону. И нет ничего удивительного, что систематический, законом церкви и государства освященный, разбой и жестокость своих врагов он стремился вознаградить мелким грабежом и равной жестокостью. Поэтому, в нравственном отношении поморяне едва ли в глазах историка станут ниже своих соседей, немцев, датчан и поляков. Грубость и жестокость были общей чертой быта всех их. Что ожесточенная дикость поморян зависела не от низкой степени умственного и нравственного развития, а была следствием исторических обстоятельств, это видно из их обширных торговых сношений и из того, что они не остались чужды некоторой культуре. Правда, они не пользовались искусством письма, но зато понимали и ценили достоинство пластического искусства, имели художественно отделанные храмы и художественные изображения богов, приводившие в изумление миссионеров своей красотой.
Обычаи и предания отцов были для народа законом, который действовал тем шире и сильнее, что государственная власть едва зарождалась. В сфере религиозной и домашней частной жизни господство обычного права было полновластное, в области же общественных отношений оно уже ограничивалось, или, вернее, пополнялось некоторыми распоряжениями правительства, князя и старейшин земли.
Семейный быт и его условия — не вполне ясны. Народ жил семействами, а не родами. Власть отца, можно предположить, была очень велика, но уже не имела той абсолютной беспредельности и суровости, какой обыкновенно отличаются чисто патриархальные семьи. По крайней мере — этого не видно. Единственный остаток быта такой отдаленной, грубой эпохи уцелел в обычае предавать смерти новорожденных девочек. Миссионеры замечают, что обычай был сильно распространен в народе, они приписывают его власти материнской и объясняют его тем, что туземцы, умерщвляя одних детей, хотели доставить более присмотра и заботы другим. Наблюдение и объяснение — поверхностные: гораздо вернее будет полагать, что обычай истекал из власти отцовской, что он не имел особенно широкого распространения и держался исстари в некоторых местах не в силу педагогического убеждения, а потому что при тревогах воинского быта излишество детей слабого женского пола представлялось тяжелым бременем для семьи. Население жило в форме моногамии, только князь и знатные богатые лица пользовались старым правом многоженства; но при этом одна жена считалась законной, остальные же — наложницами. Многоженство, таким образом, не имело правовой силы и рассматривалось как факт дозволенный, но не узаконенный. Положение женщины не было низким: в качестве жены она пользовалась в семье и обществе значительным нравственным влиянием, а по смерти мужа могла получить даже и некоторую юридическую власть и стать правительницей семейного имущества, такова была, например, знатная вдова, мать большой семьи, управлявшая всем домом, о которой рассказывает Герборд. Начала семейного наследования не видны.
О собственности в наших источниках находим очень немногое; известны только предметы ее, но не условия владения ими. Племя оседлое, земледельческое, поморяне, естественно, должны были иметь недвижимую, т. е. земельную собственность. Предметами собственности движимой были домашний скот, дары земли и вод, вещи, добытые по праву войны и грабежа, предметы домашнего обихода, одежда и вооружение.
Договоры и обязательства при довольно развитых общественных отношениях и торговой деятельности должны были иметь немалое значение и силу. В политические договоры и обязательства поморяне вступали с руянами и Польшею. Частные долговые обязательства обеспечивались залогом или, вернее, заложниками, которые, при неуплате долга, подвергались тяжелому заключению. Договорные акты скреплялись символическим действием рукобитья и поцелуя.
Социальные слои. По общему историческому закону времени самым низшим состоянием было рабское.
Рабами становились военнопленные, взятые по праву войны или грабежа. Они, вероятно, употреблялись на более тяжелые работы или поступали в продажу, как всякий другой предмет собственности; поэтому в рабе ценились прежде всего сила и способность к работе. Хотя из некоторых показаний наших источников явствует, что положение пленников-рабов у поморян было очень тяжкое и мучительное, но нет сомнения, это зависело от желания получить скорейший и больший выкуп. Таково ли было состояние рабов натурализированных, остававшихся на работе-службе в стране — можно сомневаться; иначе, конечно, христианские проповедники не преминули бы попытаться улучшить и смягчить их положение. Само существование натурализированных рабов в Поморье из "Жизнеописаний" не вполне ясно; но оно может быть предполагаемо с достаточными основаниями.
Народ, как кажется, пользовался правом личной свободы; нигде и не из чего не видно, чтобы служебные несвободные отношения его определялись правами рождения и состояния, а не правами добровольного взаимного обязательства или договора. У богатых и знатных людей мы находим слуг и служебную дружину, но не видим крепостных в собственном смысле. Вполне несвободное состояние вытекало только из нарушения обязательств. Народ имел право носить оружие. Имел ли он право земельной собственности — неизвестно, есть только примеры, что он пользовался правом владения землей. В какой степени народу принадлежало право участия и голоса в решении общественных дел — сказать трудно: из некоторых указаний бамбергских проповедников видно, что это участие было прямое, непосредственное; из других — что он участвовал посредством своих представителей и только утверждал или принимал решение последних. Одно достоверно, что сам народ не мог принять или постановить что-нибудь без совета и решения старейшин и лучших людей и, стало быть, не пользовался полным правом участия в решении дел. Из земских повинностей его ясно упоминается повинность военной службы, причем ему принадлежало право на часть военной добычи. Нет сомнения также, что и все работы по общественному благоустройству, постройка, укрепление и починка мест защиты (крепостей), постройка мостов и общественных зданий были общенародной повинностью.
Знатные люди или высшее сословие было благородное т. е. отличалось от прочего народа правами по рождению. Оно имело право поземельной собственности и право непосредственного участия и голоса в решении общественных дел и управления страной, составляло высший правительственный совет. Обязанностью его, можно предположить, была конная военная служба. Дружина князя, вероятно, состояла из таких благородных людей; да и сами они имели право содержать собственные дружины. Поморская знать была многочисленна и богата, она имела очень значительное влияние на ход общественных дел. Ограничение власти ее со стороны народа представляется более номинальным, чем действительным; гораздо более действительным было ограничение власти князя посредством власти знатных людей.
Князь. Княжескую власть мы застаем в Поморье в неразвитом состоянии. Князь, кажется, был только первый, более богатый и могущественный из знатных людей земли. Согласно с этим и права его были немногим выше прав прочей знати. Он владел большими поместьями и сильными крепостями, ему принадлежало право почина в общественных делах, т. е. назначение и созывание сеймов знатных людей для обсуждения и решения дел, он был главным воеводой ополчения земли и представителем ее при договорах о мире, наконец, соединено было право убежища для преступников и вообще людей, угрожаемых насильственною смертью… Но при всем том, власть князя была не только слаба фактически, но и основывалась на весьма шатких правах. Едва ли что значительное в отношении всей земли мог предпринять он по своему усмотрению, без согласия прочих знатных людей, бывших также своего рода князьями. Вот почему так незначительна в действительности была его личная помощь бамбергским проповедникам. Его авторитет, как видно, был очень слаб в больших городах. Штетинцы стояли как-то независимо от него, раздорили с ним и грабили его владения, волыняне ни во что вменяли его право убежища; сам Оттон побеждает упорство язычников, прибегая не к силе и власти туземного князя, а к силе князя польского. Кроме главного князя всей земли, были и местные князья. Они, вероятно, входили в состав высшего благородного сословия и ничем существенно не отличались от прочих знатных лиц земли.
Чужеземцы. Народ, находившийся в постоянных торговых сношениях с чужими странами, не мог не быть терпимым к людям захожим, чужеземцам. Они необходимо должны были у него пользоваться правом безопасности. Примеры противного, указываемые нашими источниками, находят объяснение в истории: в чужеземцах народ часто видел и встречал врагов, посягавших на его свободу и мир, относившихся к нему с корыстными целями, оскорблявших его верования и святыни. Под действием подозрительно-неприязненного взгляда на таких врагов-чужеземцев и Оттону с его спутниками пришлось несколько раз испытать действительную опасность, но там, где на них глядели иначе, т. е. без недоверия и подозрения, там и отношения к ним туземцев становились иные. Там действовал старый патриархальный обычай гостеприимства, в силу которого личность гостя-странника не только находилась в полной безопасности, но и имела право на уважение и обязывала к дружественному приему и угощению. С удивлением встречали проповедники действие такого доброго обычая: его существование казалось им странным у язычников, "в царстве диавола". Поэтому, устранив случайную возможность неприязненных отношений к чужеземцам и проистекавшей отсюда опасности или гибели для них, мы должны будем признать, что закон-обычай в Поморье предоставлял им и право безопасности, и право гостеприимства.
Управление. Земля разделялась на области или жупы. Центром каждой жупы был город, к нему принадлежало или, вернее, тяготело большее или меньшее число крепостей и других мест оседлости. Все они вместе составляли в административно-юридическом отношении одно целое: город был только центральным местом управления жупы и не имел, как кажется, своего особого, отдельного от прочих частей ее, юридического устройства и управления; потому и не существовало в смысле права различия между бытом города и всей жупы, не видно сословия городского, и понятие "горожанина" было скорее понятием местным, чем юридическим. Такое устройство понятно там, где город образовался не вследствие намерения отделить свои интересы от интересов прочих мест страны, а единственно по естественному стремлению к удобствам общежития и безопасности. Он стал центром страны, но не обособился от нее в самостоятельную единицу и жил с ней одной общей жизнью. Из правительственных лиц в "Жизнеописаниях" упоминаются: старейшины народа, знатные, лучшие, первые люди, князья, т. е. благородные дворяне; начальники городов или кастелланы, наконец, воеводы. Все эти лица составляли городской совет, обсуждавший и решавший дела, касавшиеся города и всей жупы. Упоминаются также: вестники, которые объявляли народу решения правительственного совета, стража начальника города и деревенский староста, управлявший княжьими имениями. В делах, касающихся религии или связанных с нею, принимали участие и жрецы. Способ решения дел происходил посредством совещаний: вечей и сеймов. Вече было двух родов: одно — открытое всенародное, имевшее место на площадях или особых вечевых местах, где были устроены в Штетине для этого вечевые степени или возвышения, с которых можно было говорить к народу; другой род веча — частный или закрытый — происходил в особых помещениях или в зданиях, принадлежащих святилищу и называвшихся континами (в Штетине); здесь участвовали только члены правительства, старейшины, знатные люди земли, вообще — правительственный совет. Обсудив дело, они предлагали свое решение на утверждение народа и к исполнению. Сеймы собирались в случае важных дел, касающихся интересов всей страны; князь назначал время и место, знатные люди, воеводы и жупаны съезжались, обсуждали предстоявшие дела и принимали свое решение.
Преступление и наказание. Преступным действием считались нарушение данного обязательства, нарушение установленных законов и обычаев отцов, которыми держалась страна, а равно и неисполнение постановлений городского совета и народа. Наказаниями были: лишение свободы и тяжелое заключение в тюрьму — за первый род преступлений; поток или разграбление и сожжение дома преступника — за последний. Существовали ли наказания увечьем членов и смертная казнь? Судя по тому, что было сказано штетинцами на предложения Оттона принять христианство, можно подумать, что их не было. Для увечья, действительно, мы не находим примеров в наших источниках, но что поморяне предавали позорной смерти не только христианских проповедников, но и своих — на это указания существуют, а потому едва ли и следует заключать из слов штетинцев об отсутствии смертной казни. Существование как ее, так и правного увечья доказывается другими источниками, которых мы здесь не касаемся.
Суд. Каким образом и через кого производился суд и расправа — на это нет никаких указаний. Все, что мы можем отметить в этом отношении — существование права убежища: обвиняемый, которому грозила смерть, убегал в княжье место и был там в безопасности до разбора дела. Если преступление его доказывалось — князь выдавал его на расправу. Конечно, такое учреждение явилось вследствие потребности ограничить действие личной расправы или кровной мести. Как показывает случай с бамбергскими проповедниками — право княжьего убежища мало уважалось волынской вольницей.
Международные отношения. При том распространении в каком мы находим у поморян пиратство и грабеж соседей — международные отношения едва ли могли быть определенны и тверды; но интересы торговли и потребность безопасной жизни все же вызывали необходимость договоров и союзов с другими племенами, основанных на взаимных обязательствах. В таком союзе состояли поморяне с руянами, такие договоры заключали они с Польшей, обязываясь ими к дани и военной помощи. Договоры заключались посредством уполномоченных людей или посланников и скреплялись, как мы заметили выше, символическим действием рукобитья и поцелуя, знаменовавшим мир, согласие и любовь.
Внутренние отношения, т. е. отношения друг к другу отдельных областей страны, кажется, тоже основывались на взаимных обязательствах, по крайней мере — при нападении лютичей на Дымин князь с войсками явился на помощь последнему.
Религия представляла верный нравственный образ быта и культуры народа. Мы находим в ней то же раздвоение, как и в жизни: с одной стороны — это религия мирного земледельца, боготворящего силы природы, чтущего добрых, дружественных богов, наделяющих людей всяким обилием и земным богатством; с другой — это религия воина или пирата, исполненная грозных образов и страха, карающая гибелью, погромами и разорением. Религия поморян перешла за черту простого естественного народного верования и поклонения: она была в веденьи развитой жреческой иерархии и из этой школы выходила в форме доктрины, вероучения, богослужебного ритуала. Божества воплотились в определенные внешние образы (идолы), разместились в определенном порядке по храмам, получили определенный порядок чествования. Насколько во всем этом участвовала объяснительная, систематизирующая богословская работа жрецов — сказать трудно; но присутствие ее здесь несомненно.
Народ, живший в довольстве и благосостоянии, и с понятием божества соединял мысль о материальном обилии и богатстве: оно было для него источником всяких благ земных, оно одевало зеленью и плодами поля и леса, дарило людям стада и всякие другие богатства.
Следы древнейших верований видны в обожании деревьев, орешника и дуба (посвященных богу громовнику?) и водного источника, где обитало какое-то стихийное божество. Воинственное направление народного быта ясно и довольно грубо выразилось в обожании оружия, копья, которое высилось на огромном столбе или колонне среди Волына. Божеств было много. Верховный из них (Свантовит?) имел, так сказать, главное местопребывание в Штетине, в святилище на высокой горе, находившейся в середине города. Большой идол его был представлен в форме человека с тремя смежными головами, почему и назывался Триглавом; золотая повязка покрывала его глаза и губы. По учению жрецов, кажется, впрочем, произвольному, три головы обозначали, что бог властвует над тремя областями: небом, землей и преисподней, а повязка обозначала будто бы, что он не обращает внимания на грехи людей, как бы не видит и молчит о них. Верховный бог был воин-наездник; одним из атрибутов его святилища было седло; он помогал людям в опасных предприятиях. Кроме большого изображения его существовали и малые. Об одном подобном, сделанном из золота, упоминается, что оно помещалось в дупле древесного пня. В Волегоще и у гаволян чтился Яровит, весеннее (земледельческое) божество, ставшее главным богом войны: на стене его святилища висел огромный щит, обтянутый золотом; прикасаться к нему не дерзал никто из смертных, суеверный народ соединял с таким действием какое-то недоброе предзнаменование, это значило, быть может, пробудить к деятельности бранного бога, навлечь гибель. Но во время войны громадный щит выносили и верили, что под его покровом они останутся победителями. О многочисленных идолах других богов, стоявших по разным святилищам в Волыне, Гостькове, Штетине и пр. наши источники отзываются довольно глухо, они замечают только необыкновенно художественную, красивую отделку их, что дает понятие о довольно развитом религиозно-эстетическом чувстве и вкусе народа.
Храмы или святилища, в которых помещались изображения богов и где происходило служение им, находились и в городах и в отдельных укреплениях. Проповедники говорят с удивлением о красоте и богатстве их. В Штетине стояло четыре контины; главная из была отстроена с удивительным художеством: внутри и снаружи на стенах находились резные выпуклые изображения людей, птиц и зверей, представленные так живо и достоверно, что можно было подумать — они живут и дышат. Краски изображений были так прочны, что им вовсе не вредили ни снег, ни дожди. В Гостькове находились также великолепной отделки художественные храмы; жители потратили на них значительную сумму денег и гордились ими, как знаменитым украшением своего города. Нельзя, конечно, утверждать, что эти памятники поморского искусства были произведением местной культуры и местных художников; скорее, здесь можно видеть работу европейских мастеров романского стиля, столь любившего скульптурные изображения зверей, птиц и людей; но, во всяком случае, самый факт существования художественных произведений в Поморье представляет немалое свидетельство в пользу образованности, если не всего народа, то лучших из него. Торговые сношения в этом случае не прошли даром. В храмы — в честь и украшение богов — по старому обычаю приносилась часть добычи, награбленные богатства и оружие врагов; здесь сохранялись золотые и серебряные чаши, огромные позолоченные и украшенные драгоценными камнями рога зверей, пригодные для питья, и другие рога, на которых можно было играть, ножи и кинжалы и вообще всякие редкие и художественные драгоценности. Под покровом богов в зданиях, принадлежащих к храмам, в урочное время, происходили собрания граждан: они сходились сюда играть, веселиться или обсуждать свои дела. Три прочие штетинские контины, менее украшенные, чем главная, служили именно для этой цели: в них кругом были устроены скамьи и столы, за которые и садились приходящие. Религиозное значение трех меньших контин не подлежит сомнению, иначе Оттон не предал бы их разрушению. Служителями богов и блюстителями святилищ их были жрецы. Они совершали богослужения и всякие обряды, связанные с религией, они же служили истолкователями воли божества. Каждое святилище, кажется, имело своего жреца; в Штетине, по числу контин, их было четыре; из них один главный. От прочего народа жрецы отличались особой, длинной одеждой. Власть и влияние их на народ едва ли были особенно значительны, по крайней мере — их противодействие введению христианства находило весьма слабую поддержку и отзыв со стороны лучших людей и всего народа. Мы замечали уже, что в сокровищницы святилищ, в виде жертв, приносилась часть добычи; в источниках упоминаются еще обрядовые жертвоприношения, совершавшиеся под орешником, где обитало божество, а равно и другие умилостивляющие и благодарственные жертвы Триглаву. Воля божества узнавалась посредством гаданий. В Штетине находился огромный и быстрый конь вороной масти; круглый год на него никто не садился, он считался священным и за ним ухаживал один из жрецов. Когда задумывался какой-нибудь набег или военный поход, народ гадал об исходе предприятия следующим образом: на землю клали рядом девять копий, каждое на расстоянии локтя одно от другого; седлали и взнуздывали священного коня, и жрец, смотревший за ним, проводил под уздцы его трижды взад и вперед по лежащим копьям. Если конь проходил, не задев ногами и не смешав копий, то предвещалась удача предприятию, и войско выходило в поход; в противном случае знаменовалась неудача, и предприятие оставлялось. По другому известию, отлагалось не самое предприятие, а только способ его: думали, что божество, через своего коня, таким знамением воспрещает отправление в поход конный и потому прибегали к жребиям, чтобы посредством их узнать, что следует предпринять: пеший ли набег или морской. Во всяком случае — основная мысль гадания ясна: проходя свободно через ряд копий вперед и назад, невидимый божественный всадник тем как бы указывал на свободный, беспрепятственный проход через опасности предприятия, на свободное возвращение домой, стало быть — на удачу. Какое значение имело число девяти копий — неизвестно, но что оно не было случайным — это ясно. Кроме этого способа гадания, наши источники говорят еще о гаданиях жребиями и чашами, которые хранились в святилищах и употреблялись при торжественных случаях. Быть может, гадание чашами заключалось в простом возлиянии напитка в честь божества и молитвы к нему о счастии, благополучии и удаче. Религиозные празднества совершались в земледельческие урочные времена. Таково было празднество, совершавшееся в начале лета в Пырице (в июне), на которое стекался народ из всей окрестной области и проводил время в пирах, играх, плясках и пении. Гаволяне отмечали празднество Яровита в середине апреля, т. е. при возврате солнечной силы и возрождении природы. С полевым, земледельческим характером праздник соединял характер воинский: он совершался окруженный отовсюду священными знаменами. В Волыне празднование божеству (Свантовиту?) происходило в начале лета; к торжеству стекалось множество народа из области. Сверх этих больших праздников были, кажется, и меньшие, местом действия которых служили контины.
Из языческих суеверных обычаев источники упоминают еще погребение усопших по лесам и полям и прибегание к ведуньям за помощью. К числу таких "вещих женок" принадлежала, быть может, та женщина-вдова, которой жрецы поручили хранение скрытого ими Триглава.
Характер поморского язычества — насколько он открывается из "Жизнеописаний" — не отличался резкой, упорной религиозной исключительностью. Несмотря на, по-видимому, твердо установившиеся, доктриной закрепленные формы языческого вероучения и культа, несмотря на существование во главе их ревнивой жреческой иерархии и на то, что религия приняла и усвоила политический элемент страстной народной вражды, она не вконец утратила и терпимость, присущую наивному язычеству, не перешла в фанатизм. Зависело ли это от свойств народного характера или от степени образования, сказать трудно; но то верно, что религиозными фанатиками в настоящем смысле поморяне не были, и случаи нетерпимости их вытекали не столько из религии, сколько из исторических отношений и обстоятельств. Этим объясняется, с одной стороны, довольно легкий внешний успех проповеди Оттона, с другой — знаменательное явление двоеверного поклонения в Штетине. Но хотя темная сила жреческого язычества и не была у поморян тем подавляющим бременем, каким являлась она у их ближайших родственников, все же она была темной силой; она могла еще вызвать и поддержать деятельность народа, но была решительно не в состоянии вести его вперед, по стезе развития и прогресса.
Исторические отношения. Из того. что было доселе сказано о быте и образе жизни поморского народа, можно заключать, что он издавна не оставался чужд движению северной политической истории. Народ с такими развитыми торговыми сношениями, преданный постоянному занятию морских и сухопутных войн и грабежа, был, конечно, деятельным участником событий времени. Напрасно, однако, мы будем искать в источниках каких-нибудь определенных об этом известий и указаний: политическая история славянского Поморья остается совершенно темна до самого конца XI века. Правда, грамоты пап и немецких императоров еще прежде указывают на часть поморской земли, лежавшую между рр. Пеной и Одрой, но собственного Поморья они не знают: сюда, как видно, не проникало еще римско-немецкое оружие креста и меча, а вместе с ними — и притязания духовных и светских властителей. Поморье была для них terra incognita.
Первыми засвидетельствованными событиями поморской истории были:
а) войны поляков с поморянами при Болеславе I, Казимире, Болеславе II и Владиславе Германе
б) борьба Поморья с Болеславом III Кривоустым и следовавшее за нею
в) введение христианства через бамбергскую миссию.
О войнах поморян с первыми князьями Пястова рода "Жизнеописания" Оттона вовсе не упоминают: им известны только отношения Поморья к Польше при Болеславе III. Чтобы уяснить эти отношения, необходимо поставить их в связь с предшествовавшим. Средства к тому дает старший польский анналист, Мартин Галл ‹См. "Славянские хроники". СПб, 1996, с. 328–412. Прим. ред.› и, отчасти, Кадлубек.
Племя "необузданное и ненавистное", поморяне издавна тревожили польские земли беспрестанными набегами, разорением и грабежом; потому, естественно, одной из важных забот слагавшегося польского государства была забота об укрощении буйных соседей. Как ни глухи известия польских летописцев (и схоласта Адама Бременского) о предприятиях Болеслава I и Казимира в отношении Поморья, но из них все-таки видно, что польские князья, действительно или номинально, владели страной по праву завоевания. Гданск был в конце X в. польским городом, в Колобреге Болеслав I основал даже епископство. По словам Мартина Галла, Болеслав II в начале своего правления владычествовал над поморянами, но вскоре, несмотря на одну выигранную битву, утратил власть; так что при Владиславе Германе Поморье является свободным и вызывает против себя ряд военных предприятий со стороны поляков. Еще до 1091 г. Владислав, поразив поморян, взял многие города и крепости внутри страны и на побережье моря, посадил по важнейшим укрепленным местам своих воевод и посадников и, желая отнять у язычников всякие средства к восстанию, велел за один раз сжечь все крепости, находившиеся в центре страны. Мера не принесла ожидаемой пользы. Поморяне вскоре поднялись снова, избили наиболее строгих и жестоких польских посадников, прогнали других, образ действий которых был мягче и благороднее, и снова стали свободные. Владислав не мог оставить без возмездия такой обиды: в начале 1091 г. он с сильным войском вторгся в поморские пределы, проник до богатого и многолюдного Штетина, взял огромную добычу и бесчисленное количество пленных и отошел к своим пределам. Поморяне, однако, шли по следам и настигли его у реки Наклы (Нотеци?). Битва, кажется, не имела решающего исхода: ни одна из враждующих сторон не одержала победы. Последовавшая в том же году попытка Владислава овладеть поморской крепостью Наклой (на р. Нотеце) окончилась для поляков бесплодно. Осажденным удалось отвлечь неприятеля в сторону и сжечь его осадные орудия и часть лагеря; к тому же войска, особенно союзных чехов, начинали терпеть недостаток в продовольствии. Эти обстоятельства побудили князя снять осаду и уйти домой. Между тем, подросли дети Владислава, Сбигнев и Болеслав; престарелый князь передал им начальство над войском и отправил их в поход против поморян. Мартин Галл рассказывает, что при этом особенно отличился Болеслав: он принудил к сдаче находившуюся в их власти крепость Межиречье, овладел другой какой-то знаменитой крепостью поморян, причем взял богатую добычу и множество пленных, а воинов предал смерти, и заставил, наконец, поморян разрушить их собственное сильное укрепление, которое они возвели напротив польской крепости Зантока и которое столь тщетно осаждал брат его Сбигнев. Вообще, "желая покорить страну варваров, он стремился не столько за добычею, сколько за тем, чтобы овладеть городами и укреплениями и разорить их". Таковы были отношения Поморья к Польше до вступления на престол Болеслава III Кривоустого.
Несмотря на то, что польско-поморские войны имели характеры неправильной и случайной пограничной борьбы и не достигали никаких прочных результатов, — со стороны поляков они, как кажется, не были только одними набегами с целью грабежа, укрощения и возмездия за обиды, но имели и политическую задачу распространения польского государства приобретением и освоением богатых земель Поморья. Укрощение буйных соседей и месть им, по взглядам времени, вполне достигались разорением, грабежом страны, пленом и наложением тяжелой повинности; но более прочное завладение требовало иных мер, и потому Владислав Герман занимает важнейшие поморские крепости и ставит там своих посадников, потому и Болеслав III, желая покорить страну, стремился овладеть городами и укреплениями ее. Со стороны польских князей было естественно стремление возвратить то, что, по их мысли, добыто оружием Болеслава I, чем владели он и Казимир. Этого требовал долг семейно-государственной традиции.
Хотя меры к утверждению польского владычества в Поморье оказались слабыми и малодействительными, но политическая задача осталась в полной силе и в лице Болеслава III нашла себе неутомимого поборника и отчасти исполнителя.
Одним из первых предприятий Болеслава III, по вступлении его на престол (1102), был поход в Поморье. С отборным небольшим войском он проник в самую середину земли язычников, до главного города их, богатого и многолюдного Белграда, взял его в тот же день приступом, разрушил и сравнял с землей укрепления и с богатой добычей возвратился домой. Дальнейшие последствия этого дела заключались, главным образом, в устрашении поморян и других, по крайней мере, летописец не указывает. В 1107 г., не успев довести до конца поход против мораван, Болеслав с конницей устремился против Колобреги, "города обильного богатствами и укрепленного". Преодолев в пять дней дикий, незаселенный край, он достиг места, перешел реку (Персанту) и неожиданно напал на город. "Если бы, говорит Мартин Галл, нападение сталось с одинаковым единодушием, поляки, без сомнения, овладели бы знаменитым и главным городом поморян. Но добыча и богатства, находившиеся в "подгороди" — ослепили отвагу воинов, и судьба спасла город от поляков". Войско бросилось грабить посад; пока оно выводило и вязало пленных, детей и пленниц, брало "морские богатства", граждане, несмотря на то, что вождь их убежал другими воротами при первом известии о появлении врага, успели приготовиться к отпору. Город остался нетронутым, разграблен и сожжен был один посад. Чувствуя недостаточность сил своих, Болеслав немедленно вышел за стены ее и отправился домой. Весть об этом событии сильно устрашила все "племя варваров", так что, когда Болеслав снова поднялся на защиту какого-то своего родича Сватобора, которого поморяне лишили власти и заключили в тюрьму, они поспешили отвратить грозу немедленной выдачей узника. Войны, однако, далеко не закончились. Кроме самого Болеслава в то же время их деятельно вел и воевода его, Скарбимир. Он взял две поморские крепости (одна из них называлась Битом), разрушил их, причем овладел большой добычей и пленными. Со своей стороны поморяне, хотя и стесненные, не оставляли своих опустошительных набегов на Польшу, грабили и уводили в плен жителей, жгли селения их. Болеслав неутомимо преследовал врага. Однажды, находясь на охоте, он с немногими отроками своими попал в засаду и чуть было не погиб. Подоспевшая помощь спасла его; поморяне ушли, "обремененные более печалью, чем добычею". Отомстив за такую обиду разоряющим походом, Болеслав в зимнее время (1107–1108 г.) предпринял новый, более решительный. Намерение его было овладеть такими поморскими крепостями, которые, находясь среди болот, были почти неприступны летом. Он направился снова к сердцу страны, Белграду, осадил его и стал готовиться к приступу. Город сдался; князь оставил здесь часть своих воинов и поспешил на побережье, к Колобреге. Он еще не подошел к городу и имел намерение сначала взять крепость, лежавшую у моря, как граждане вышли к нему навстречу, отдали себя во власть его, предлагая "мир и службу". Приехал с покорностью и какой-то поморский князь и также обязался к службе и военной повинности полякам. Все Поморье, казалось, было покорено: пять недель ходил Болеслав по стране и нигде не нашел противодействия. Но эта покорность была только наружная, вынужденная обстоятельствами. Не успел Болеслав уйти, как поморяне снова ополчились и поднялись, по обычаю, на грабеж польской земли: они внезапно напали на церковь в Спицимире, ограбили ее, взяли в плен какого-то священника, принятого ими за архиепископа (гнезденского, Мартина), и ушли. В Поморье находилось еще много городов и крепостей, которые сохраняли независимость и неприязненные отношения к Польше. Против одной из таких, Чарнкова, (над р. Нотецью) выступил Болеслав с большими силами.
Осада длилась довольно долго, но, наконец, крепость была взята. Многие были при этом убиты, другие — крещены и между ними начальник укрепления Гневомир. И это приобретение Болеслава было непрочно и без последствий, в то время (1108), как он был занят войной с моравами и чехами, поморяне, через измену Гневомира, овладели польской крепостью Устьем (Useze на р. Нотеци). Болеслав должен был поспешить на выручку; его появление восстановило, правда, прежний порядок, но ничего не изменило к лучшему в отношении к поморским делам; так что, дав краткий отдых воинам и лошадям, он снова вторгается в Поморье и, пренебрегая сбором добычи, осаждает крепость Велун. Поморяне защищались отчаянно: они не надеялись на пощаду. Пока осаждающие готовили осадные орудия, они исправили укрепления, огородили ворота и заготовили камни. Борьба длилась долго, потери были велики с обеих сторон. Наконец, истомленные и доведенные до крайности поморяне, получив от Болеслава в залог неприкосновенности его перчатку, решились сдаться. Рассвирепевшие победители не исполнили уговора вопреки приказу князя, они перебили всех, никого не пощадив. Крепость была исправлена и занята польским гарнизоном. Бедствия не образумили, однако, поморян: на следующее же лето (1109) большое полчище их вторглось в пределы Мазовии, жгло, грабило и пленяло жителей. Мазовшане собрались под начальством воеводы Магнуса, разбили и рассеяли толпу грабителей. Славную победу Болеслав III одержал над поморянами в том же году (1109) у Накеля. Крепость стояла на границе Польши и Поморья, среди болот, и была сильно укреплена. Поляки обложили ее и готовились к приступу, когда осажденные попросили перемирия на срок, с условием, что если к тому времени они не получат помощи, то сдадут крепость. Перемирие им было дано; но осадные работы не были сняты. Между тем, гонцы подняли поморское войско, оно поспешило на выручку, дав клятву или умереть за родину, или одержать победу; с этой целью они отпустили лошадей и "неготовыми" дорогами, по лесам, пробирались к Накелю. Им удалось напасть на поляков неожиданно: срок перемирия еще не закончился, многие воины были посланы за продовольствием, в различные дозоры и разъезды. Болеслав, разделив свое небольшое войско на два полка, один повел лично, другой поручил начальству Скарбимира, и битва началась. Поморяне стояли толпою, поставив копья на землю и обратив их против врага, как сплошную щетину, так что подступ к ним был почти невозможен. В то время, когда Болеслав нападал спереди, Скарбимир обошел с тыла и ударил на врага в центр. Разделенные и окруженные, поморяне еще долго сопротивлялись, но потом обратились в бегство. Из сорока тысяч едва спаслось десять, остальные погибли в битве или в болотах. Крепость сдалась на условии пощады; ее примеру вскоре последовали и какие-то другие шесть поморских укреплений. Среди серьезной борьбы с Генрихом V и чехами Болеслав не упускал из виду и поморян: в начале 1110 г. он еще раз предпринял поход против них, взял снова три крепости, сжег и сравнял их с землей, с добычей и пленными возвратился домой, желая отдохнуть и укрепить города, пострадавшие во время борьбы с немецким императором. В 1111 г. мы снова находим польского князя среди войн с поморянами. Посадник его в Накеле и других городах, поморянин Святополк, быть может, один из князей страны, не исполнял данных обязательств, действовал самостоятельно и даже относился враждебно к Польше. Это побудило Болеслава осадить Накель. Осада шла неудачно; у поляков не было осадных орудий: болотистая местность не допускала привоза их; сверх того, крепость была сильно укреплена и хорошо снабжена войском и всякими запасами, она могла выдержать долгую осаду. Поэтому, когда Святополк предложил мир, заложников — между ними и собственного сына — и значительную сумму денег, Болеслав согласился и снял осаду. Неисполнение условий со стороны Святополка было причиной, что на следующий же год поляки неожиданно осадили поморскую крепость Вышеград и принудили ее к сдаче. Оставив там часть воинов как гарнизон, Болеслав появился у другой, гораздо более сильной крепости (Накеля?) и повел осаду. Осажденные защищались храбро: они знали, что их ожидала гибель в случае победы поляков. Наконец, видя успехи польской осады и потеряв надежду на помощь со стороны Святополка, крепость сдалась на условиях неприкосновенности жизни и свободного выхода жителей. На этот раз поляки точно сдержали слово…
Известием об этом деле оканчивается Хроника Мартина Галла. О дальнейших отношениях Польши к Поморью уже говорят "Жизнеописания" Оттона. Но прежде чем рассмотрим их показания, считаем необходимым сделать общий исторический вывод из всех доселе переданных фактов.
Болеслав, несомненно, продолжал и отчасти привел в исполнение политическую задачу своих предшественников. Некоторые действия его в отношении поморян объясняются, конечно, лишь чувством личного раздражения и справедливого возмездия, но вообще все его походы направлены к одной цели подчинения поморской земли своей власти. Это ясно, когда взглянем на места, против которых направлены были его удары: прежде прочего, чтобы открыть страну и, так сказать, соединить ее с Польшей — ему необходимо было овладеть пограничной полосой земли по реке Нотеци. Против сильных поморских крепостей, здесь стоявших, устремлены главные усилия его. Затем он направляется в центр страны и берет главные города ее, Белград и Колобрегу, очевидно, не ради наказания или случайной добычи, а ради прочного завладения землей. Враждебные политические отношения к иным народам, немцам, чехам, моравам, а отчасти дела внутренние и поморская сила были причиной, что войны с поморянами велись с перерывами и достигли своей цели не прежде окончательного взятия крепости Накеля и вторичного покорения Белграда, но тем не менее этой цели они достигли: все восточное Поморье, около 1110–1112 гг., попало под власть Польши, стало частью польского государства. С того времени источники не говорят более о походах Болеслава против поморян, обитавших между р. Персантой и Вислой: таких походов, по всей вероятности, не было, потому что в них не было нужды. Место действия его оружия переносится теперь на Одру, т. е. в страну западного Поморья, еще свободного, столь же необузданного и беспокойного, как и их восточные соплеменники.
Возвратимся к нашим "Жизнеописаниям". Соберем в одно их известия об отношениях западного Поморья к Польше, попытаемся затем привести их в порядок и связь с вышеприведенными польскими свидетельствами.
Беспрестанно тревожимый поморскими набегами и грабежами, Болеслав старался или совершенно уничтожить язычников, или мечом привести их к покою и игу христианства; несколько раз вторгался он со своими полчищами в Поморье и страшно опустошал его; так, устроив свои отношения к Руси, незадолго до прихода в страну бамбергской миссии, он овладел Штетином, взял приступом, разорил и сжег сильную Наклу и иные города и крепости, перебил множество жителей, множество их увел пленными и поселил в Польше. Поморяне должны были покориться, они обязались к мирным отношениям, военной помощи полякам, платежу дани и к принятию христианства. Обязательства, как видно, были ими плохо выполняемы. Собравшись с силами, оправившись от поражения, поморяне снова принимались за прежнее удалое ремесло набегов и грабежей в польских окраинах. Требовалось принятие мер решительных: для собственного спокойствия поляки должны были держать в постоянном страхе неугомонных соседей, вести с ними почти непрерывную войну. Но исполнить это было нелегко, чтоб не сказать — невозможно. Поморяне имели сильно укрепленные города и крепости по границам и внутри земли, овладеть ими требовалось и времени, и немалого труда; сверх того — частые походы большого войска в Поморье были очень тяжелы и затруднительны — и по характеру страны, покрытой лесами, болотами и пустошами, и потому, что они ослабляли, дробили и отвлекали польские силы, столь нужные как для поддержания порядка внутри страны, так и для защиты прочих границ государства, с разных сторон окруженного врагами. Болеслав III видел, что путем войны и разорения он не достигнет прочного успеха; а между тем ему необходимы были мирные отношения с Поморьем, необходимо было сделать свирепых и беспокойных соседей данниками и надежными союзниками. Ближайшим и вернейшим средством к тому представлялось введение и распространение между ними христианства. Не встретив деятельного сочувствия к такому делу в среде своего духовенства и потерпев неудачу с Бернгардом, князь польский, вероятно, с ведома поморского князя, вызвал на это дело Оттона, знаменитого и своими христианскими добродетелями и дарами практического разума. Оттон принял приглашение. Уполномоченный Болеславом, в сопровождении его посланников, он ограничивает свою деятельность во время первого путешествия местами собственного Поморья, т. е. городами, лежавшими между Одрой и Персантой. В Пырице, Камине, Клодно, Колобреге и Белграде он не встречает никакого противоречия своей проповеди, но в Волыне и Штетине терпит сначала неудачу и, только после нового угрожающего заступничества князя польского, водружает в этих местах знамя христианства. Успех проповеди Оттона в первое "хождение" его был далеко не полный. Кажется, что в следующем же году (1126) Штетин и Волын возвратились к язычеству; поморяне отстроили разрушенные Болеславом крепости, укрепили другие, и, понадеясь на свои силы, перестали платить дань и возобновили свои набеги и неприязненные отношения к Польше; последними, можно думать, руководил сам поморский князь Вартислав. Узнав об отпадении Штетина и Волына в язычество и, быть может, вызванный христианином Вартиславом, Оттон отправился снова к поморянам. На этот раз его деятельность сосредоточивается главным образом в городах земли лютичей-черезпенян в Штетине. Она венчается действительным успехом: христианство принимается прочно, при посредничестве Оттона утихает и вражда Вартислава с Болеславом, который уже вторгся было в Поморье для нового наказания буйных и вероломных соседей.
Уже выше мы имели повод заметить, что известие "Жизнеописаний" Оттона о походах Болеслава в Поморье не имеет точного хронологического характера и представляет простое упоминание о событиях с целью объяснения последующего. Всматриваясь в него ближе, нельзя не видеть, что главным источником здесь были сообщения поляков. Они рассказывали миссионерам, что знали о поморянах и, конечно, по чувству национальной гордости, не могли умолчать о славных подвигах своего князя. От таких рассказов нельзя требовать исторической последовательности и точности; они — общие воспоминания. Поэтому нам кажется, что нет никакой надобности относить с новейшими исследователями взятие Наклы ко времени 1119–1120 гг. и ради этого полагать, что Накла была совсем другой крепостью, чем Накель Мартина Галла и будто бы лежала неподалеку от Колобреги. Для подтверждения такой догадки нет надежных данных; напротив, зная характер рассказа, основанного на воспоминании, гораздо ближе думать, что Накла "Жизнеописаний" и Накель польского анналиста тождественны, что оба источника говорят хотя и различно, но об одном и том же событии.
Управившись с восточным Поморьем, Болеслав обратил оружие против западного. Из слов наших памятников можно заключить, что он несколько раз вторгался в страну, но об этих походах его у нас нет никаких подробных и определенных сведений. В строгом смысле исторически засвидетельствованным представляется только поход 1120–1121 г., когда Болеславу удалось взять Штетин, разорить несколько крепостей и городов. Бамбергские проповедники имели случай лично видеть страшные следы польского погрома. Сколь далеко прошло польское оружие остается неизвестным; можно думать, что оно не переходило за Одру, равным образом, как, кажется, Волын остался нетронутым. Если дать силу случайным показаниям "Жизнеописаний" и мнению самих поляков, то результатом этой войны было покорение Поморья, но события указывают на иное; из них видно, что зависимость поморян от поляков не шла далее обещаний дани, военной помощи и принятия христианства. Хотя и сильно ослабленное, Поморье стоит независимо со своим народным князем и своим правительством; польский авторитет, в виду недавних бедствий, имеет значительную силу, но это — сила страха, а не политической зависимости или подчинения; притом же свободный и сильный Волын знать не хочет ни миссионеров, ни посланников польского князя и относится к ним с грубым неуважением. Из всех обязательств поморский князь, как христианин, расположен исполнить только обязательство принятия христианства, да и здесь, может быть, не доверяя призванному поляками миссионеру, он оказывает ему мало помощи, и вначале предоставляет его собственным его силам. Такие непрочные отношения к Поморью были не скрыты от Болеслава: затрудняясь, быть может, новыми войнами, он решился испытать средство, к которому, кроме того, обязывало его и звание христианского монарха, к введению христианства. Он вызвал на этот подвиг Оттона.
Что побудило бамбергского епископа принять на себя такое трудное и опасное дело? Биографы его подразумевают, что это было внутреннее призвание, чуждое всяких сторонних целей и намерений. Оттон хотел достойно завершить свои многолетние труды и старания на пользу христианства и церкви. Действительно, рассматривая внимательно все его действия в Поморье в период первого путешествия, нельзя открыть в них ничего, кроме самой чистой ревности о спасении народов, ходивших во тьме и сени смертной, ни следа какого-нибудь затаенного политического замысла. Было ли это действительно чистое воодушевление христианина, или политическое благоразумие и следствие убеждения, что только при таком образе действия возможен успех — решить трудно. Одно представляется достоверным, что если Оттон, как человек практического, дальновидного ума и не оставался чужд некоторым политическим стремлениям, то они в начале направлены были в пользу польского, но отнюдь не немецкого интереса. Он твердо верил в торжество христианства под державой польского князя и действовал в этом духе, вовсе не помышляя о выгодах немецких. В союзе с Болеславом, поддерживаемый его помощью и силой, Оттон во время первой миссии обходит только ту область, которая хотя и испытала на себе силу польского оружия, но не попала еще в зависимость от Польши; проповедь бамбергского апостола, по мысли Болеслава, кажется, должна была, посредством утверждения и распространения истинной религии, утвердить и упрочить политическую зависимость страны от Польши. Там, где эта зависимость стояла твердо и не подвергалась колебаниям, не было особой необходимости и в действиях Оттона: распространение христианства могло быть приведено в исполнение и местным, польским духовенством. Этим, по нашему мнению, объясняется, почему бамбергский проповедник вовсе не коснулся политически обессиленного восточного Поморья и в Белграде положил предел своей евангельской деятельности. Страна принадлежала к гнезденской епархии, дело христианства здесь уже было предоставлено заботе архиепископа гнезденского. Нам совершенно неизвестны взгляды и мысли Оттона на то, в какой мере Польша могла упрочить насажденное им христианство, организовать и утвердить церковь. Из личного опыта и знакомства с поморскими обстоятельствами он, кажется, мог убедиться в относительной слабости польской власти. Само намерение Вартислава и знатных людей земли устроить в Волыне самостоятельную епископскую кафедру указывало на отношения довольно независимые от поляков; но как бы то ни было, за недостатком времени или по иным соображениям, только Оттон совершенно устранился от дела устройства поморской церкви и предоставил его Болеславу. Через три года Оттон узнал о возвращении к язычеству двух главнейших городов страны, Штетина и Волына. Его известил об этом, кажется, сам поморский князь Вартислав и просил о помощи. Оттон обсуждает предстоящее предприятие с некоторыми славянскими князьями во время государственного съезда в Межиборье и отправляется в путь, но уже не через Польшу, а через земли немецкой церкви, именно — магдебургской епархии. Главным местом действий его служат теперь страны, издавна номинально причисляемые к римско-немецким владениям, но в действительности еще языческие и признающие власть поморского князя, т. е. страны лютичей-черезпенян, лежавшие между рр. Пеной и Одрой. В Узноиме Вартислав назначает общий съезд волостителей земли, на котором постановляется общее принятие христианства. С этого времени Оттон действует рука об руку с Вартиславом и поморской знатью; с их помощью он приводит в крестную веру черезпенян, отвращает новую польскую грозу, готовую разразиться, улаживает раздор между поморским князем и Штетином, возвращает к христианству последний. При всем этом польский авторитет остается как бы в стороне, по крайней мере, в отношении христианства и церкви. Очевидно, что наученный опытом Оттон перестал опираться на непрочную польскую силу и перешел на сторону туземных поморских интересов. Но одних ли туземных? Нисколько не отрицая чистоты намерений и действий поморского апостола, мы полагаем, что мысль его не оставалась чужда и некоторого расчета, что он действовал с ясным сознанием конечной цели, к которой должна была привести насажденная его рукой новая религия, именно к приобретению благодатной страны не только для христианства вообще, но и для немецкой церкви и народности. Дальнейшие события вполне оправдывают эту мысль. Плодами обращения поморян в христианство воспользовался вовсе не тот, кто думал, кто начал и кто так старался об этом, кто ожидал от этого добрых для себя последствий. Болеслав на деле остался ни с чем: "тевтонский бог" покорил поморян не для него, а для своих кровных соплеменников. С введением христианства в Поморье прочной ногой утвердилась немецкая церковь, а с ней — немецкое начало становится основным руководящим началом государственной власти и народного образования. Княжеская власть, поднятая и усиленная новой религией, постепенно усваивает немецкую политику, княжеский род и знать мало-помалу отдаляются от родной славянской национальности и переходят в немецкую; немецкое духовенство и монашество распространяются по всей стране, за ними вслед идут густые толпы немецких переселенцев, привлеченные и природными богатствами края, и разными льготами и привилегиями, которые давались им светскими и духовными властями. Словом, водворение христианства через немецкую миссию неизбежно повлекло за собою утверждение и дальнейшее господство немецкого начала. В высших сферах, в области церковной, политической и правительственной деятельности — славянское Поморье скоро становится немецким герцогством, а в то время только в этих сферах и совершалось собственно историческое движение…
Дальнейшее отношение Польши к западному Поморью неизвестно. Тень польской власти исчезает здесь, когда, через полстолетия, Генрих Лев, Свенд и Вальдемар обращают на эту страну свои тяжелые удары. Поморье с тех пор становится ленной землей то датчан, то немцев — попеременно.
Оттон еще находился в живых, когда Поморье, по-видимому, снова свернуло на путь язычества. После смерти Вартислава произошла реакция в пользу старого порядка вещей; ее, как можно думать, вел Ратибор, брат и преемник власти Вартислава. Успех ее был непродолжителен: немецкая церковь уже успела пустить прочные корни и легко могла вынести мимолетное потрясение.
Пробегая мыслью все доселе изложенное, нравы, обычаи и порядки быта славянского Поморья — не могу не коснуться двух, близких вопросов из отечественной, русской истории.
Давно, один почтенный ученый, память которого заслуживала бы большего уважения потомков, высказал предположение о заселении новгородской области с балтийского Поморья. Его мысль не нашла отголоска и не была признана, как не были признаны и многие другие его мысли, только теперь находящие признание и справедливую оценку; но пора, кажется, воздать ей должное, пора сказать, что она имеет все признаки основательного, глубокомысленного и плодотворного исторического предположения.
Недавно другой почтенный ученый, разуверившись в непогрешимости канонической гипотезы о происхождении Руси и призвании первых князей от норманнов, высказал не менее плодотворную мысль о призвании их от славян, с балтийского Поморья… На нее также не обратили внимания. Ни Каченовский, ни г. Гедеонов не доказали своих догадок, не успели, да и не могли, довести их до уровня научной гипотезы. Скудость материала не допускала ничего иного, кроме догадки.
Рассмотрев весь наличный запас сведений о быте славянского Поморья, имеющийся в жизнеописаниях Оттона, и приняв в соображение некоторые указания поморских грамот, я высказываю мнение, что из всех догадок о первоначальной колонизации Новгорода и призвании первых князей — догадки Каченовского и г. Гедеонова представляются самыми основательными и правдоподобными, они стоят между собою в причинной связи: заселение новгородской области с балтийского Поморья делает вполне вероятным и призвание князей оттуда же новгородцами. Имя Новгорода становится совершенно понятно, если вспомнить о Старьграде (даже не одном, а двух), находившемся на балтийском Поморье; имя Славьно кажется аналогом такого же балтийского Славна; характер новгородской вольницы и торговой знати точно тот же, что и поморской; характер веча, вечевого устройства и вечевой "степени" сходен до подробностей; одинаково и устройство "княжьего двора". Таких фактов еще мало, чтобы догадке сообщить значение истины, но для вероятности исторической догадки они имеют веское значение.
Если в сказании о происхождении Руси и призвании князей из-за моря должно признать действительное историческое основание или самый факт, то нет ничего естественнее, как предположить, что Новгород, стоявший в постоянных торговых связях с поморскими славянами, родственный или, по крайней мере, близко знакомый с ними, всего скорее должен был обратиться к ним, а не чужеязычным норманнам или пруссам. Суждено ли этим догадкам остаться только вероятными догадками, откроется ли новый материал, который устранит их или подтвердит их истину, оставаясь в пределах исполнимого — мне кажется, что вопрос значительно подвинулся бы вперед, если бы: во-первых — был сличен местный славянский именослов (по грамотам) с новгородским, во-вторых — если бы были разобраны особенности языка поморских славян, насколько они видны из латинских грамот, сравнительно с особенностями древнего новгородского наречия.