Философская литература была слаба. По теории словесности высшее и лучшее заключалось в изданных "Чтениях" профессора Давыдова (И.И.). Богословия же, можно сказать, не существовало; историографии, за исключением русской, тоже. Где же узнать? Путь один: иностранные языки, и не латинский с греческим, конечно. Всякая книга, серьезная или с притязаниями на серьезность, возбуждала во мне, помимо всего, чувство досады на жреческий характер авторов, которые что-то выносили из святилища, давая разуметь, что там, в этом святилище, целое море знания и настоящий его источник.
Выучиться новым языкам стало страстным моим желанием со второго года семинарии. По-французски предоставлялось мне выучиться в классе, где я числился учащимся; на немецкий мог я также записаться, если бы желал. Но я сознавал, что не выучусь этим путем; переводятся две какие-нибудь крохотные статеечки в час, а их всего два часа в неделе: много ли приобретешь? Наступала Страстная со Светлою неделей еще в первый год. Распутица; за исключением богослужения сиди дома поневоле. Я решил себя подогнать по французскому языку. При грамматике Перелогова какая-то помещена пьеса; перечитав грамматику, я взялся за пьесу и перевел ее, экзаменовав себя по мере поступления вперед. Находилась у брата еще разрозненная часть Мармонтеля, почему-то попавшая к нему. Перевел ее. Не помню, какую-то книжку еще прочитал тем же путем. Словаря не было, кроме присоединенного к учебнику. Брат, видя мое занятие, достал у кого-то Татищева на несколько дней по моей просьбе. Но прежде того я решил так: значение незнакомого слова угадывать из связи речи по остальным словам. Как же учатся отечественному-то языку? -- размышлял я. Детей не заставляют учить слова, и ни мать, ни нянька не служат словарем: значение слова дается само сразу или постепенно. Сверка с Татищевым убедила меня в справедливости рассуждения. Затем я уже прилагал этот прием обучения к остальным языкам: сперва угадывать значение слова или неизвестной формы по окружающим словам и оборотам и после того обращаться к словарю. Если связью речи слово необъяснимо, тогда я держу его в уме впредь до случая, когда оно попадется еще раз. Так я выучился немецкому, английскому, итальянскому; последний, впрочем, остался без применения, и о нем можно сказать только, что я учился, хотя в Богословском классе купил даже два словаря и обширную грамматику, изложенную на немецком. Но прочитать на итальянском почти ничего не пришлось.
С французским я совладал таким образом в две недели (Страстную и Светлую). В тот же срок обучился французскому языку и митрополит Филарет, как сказывал он. Обучились и он и я, разумеется, свободно читать книги, а не объясняться. А по-английски потом, также в очень краткий срок, выучился я первоначально даже не читать, а лишь усматривать, то есть понимать видимое начертание, не зная произношения даже приблизительно; мудрость произношения показана мне была гораздо после, когда я состоял уже на кафедре.
Немецкому обучился я вскоре после французского упомянутым же способом по двум хрестоматиям, краткой и пространной; у брата нашелся и словарь. Процесс изучения на этот раз был гораздо продолжительнее; здесь не помогала близость к латинскому, как во французском.
Понимать книги я выучился; но где их доставать? что читать? Брат на этот раз не мог оказать мне подмоги, потому, во-первых, что сам не знал новых языков (немецкому хотя учился, но забыл) и не имел знакомых, которые могли бы ссужать иностранными книгами. Затем, если не косо, то равнодушно смотрел он на мои занятия делом, по его мнению, не существенно важным; его образование не было образованием ученого, и гелертерство никогда его не манило. Толкался я иногда на Сухаревке по воскресеньям; там в числе старых книг попадались иностранные. Но они были мне не по средствам при всей своей дешевизне; притом большею частию касались специальностей, меня не привлекавших. Однако я купил, помню, две книжки, заплатив по пятачку за каждую, и одною-то из них заинтересовался француз, с которым я столкнулся в обычном своем месте отдохновения, гроте. Книжка заключала жизнеописания французских генералов времен революции. У француза была тоже книжка, "Самоучитель русского языка", и он просил меня помочь в произношении русских букв. С охотой исполнил я его требование и даже вызвался прийти в другой раз на то же место с тою же целию. Он принял мое предложение с благодарностью, но этими двумя свиданиями и ограничилось наше знакомство. Нечаянный мой собеседник был уже не молодых лет, с сильною проседью, и объявил мне, что приехал в Россию на короткое время с единственною целью посмотреть страну, Европе не известную, но пользующуюся силой и влиянием на европейские судьбы. Я был несказанно рад своему знакомству и нимало не потяготился нарочно прийти из-под Девичьего, чтобы дать второй урок произношения, к сожалению бесплодный. Произнести правильно слово ножницы было выше французских сил, и сколько раз я ни повторял, француз ладил: но-женитсюи, по национальному обыкновению продолжая последний слог и повышая на нем голос.
Почти не более того времени пришлось мне быть учителем еще одного француза, фабриканта. К брату явилась женщина из простых, вроде горничной что-то, в сопровождении молодого человека, с бакенбардами и большим носом. Объяснила, что вот этот француз желал бы учиться по-русски, но не знает, к кому обратиться. "Меня прислали к вам", -- сказала она. На брата указали ей, должно быть считая его более образованным из местного духовенства. Об отношениях своих к приведенному французу неизвестная отозвалась уклончиво. Я обрадовался. Думаю -- предложу себя; это мне доставит двойную пользу: заплатят, во-первых, да и сам напрактикуюсь во французском языке. Надежды мои не оправдались, хотя предложение и было принято.
Назначили час. Являюсь. Фабрика была около Саввы Освященного, близехонько. Застаю предполагаемого ученика вдвоем со старшим братом за столом, -- кушают жаркое. Первое свидание не повело ни к чему. Я узнал, что они из Лиона и затрудняются незнанием языка, вынуждающим их обращаться за всем к приказчику; а приказчик тут же стоял, молодой человек, совершенно рассейский, не чисто, но бойко болтавший по-французски, наметавшись здесь же на фабрике. Второе свидание объяснило всю невозможность уроков. Следовало пребывать при ученике почти неотступно, в числе других причин и по той, что хотя состоятельный фабрикант, г. Даме, был невежда, не знал грамматики и говорил j'avions [я имеем (испорч. фр.)], а следовательно, ему нужен человек только для практического навыка; приказчик был бы для того хорош, но его нельзя отвлекать от дела.
Идем мы раз зимой с Николаем Лавровым в семинарию, как обыкновенно, ранним утром. Николай Лавров, мой агент по доставлению клиентов, пользующихся моим пером, был сын девиченского дьячка. Когда я поступил в семинарию, он сидел в Риторике уже четыре года и оставлен еще на третий курс. Лектор их класса по греческому языку сидел с ним вместе на ученической скамье в той же Риторике. Соседство и ежедневное обоих путешествие по одной дороге познакомило нас сперва шапочно, потом теснее. А агентура, принятая на себя Лавровым, еще более нас связала.
Итак, идем мы полем, приближаясь к Зубову. Вдруг слышим обращенное к нам:
-- Parlez-vous frangais? [Вы говорите по-французски? (фр.)]
Мимо нас проходил несколько сгорбившийся старик с небритою бородой, отросшей уже на четверть дюйма. На нем фризовая шинель и суконная ермолка из разноцветных клиньев. "Должно быть, отставной солдат из бывших под Парижем", -- подумал я и сообщил догадку спутнику. Мы прошли мимо, не ответив старику ни слова.
Однако это был не солдат. Я его потом еще видал, не вступая в разговор. Но Лавров с ним познакомился. Поручик, капитан или что-нибудь в этом роде, Талистов был побочный сын графа Остермана-Толстого или просто Толстого, дослужившийся до офицерского чина, а с тем и до дворянства, разжалованный, кажется, и снова выслужившийся; вот кто был незнакомец во фризовой шинели, опрашивавший нас по-французски. У него были жена и дети; у них было небольшое имение; они нанимали целый дом на Девичьем поле, небольшой, правда. Но старик Талистов страдал болезнью русского человека, в высшем классе, впрочем, редко встречающеюся: он пил запоем. Вот причина его нищенской наружности. Когда наступали на него припадки болезни, он пропивал все с себя, и то одеяние, в котором мы видели его первый раз, было не его, а кабацкое, вымененное им на пропитое. Все это передал мне Лавров, прибавив, что он знаком с семейством и даже имеет там урок, учит сына, парнишку лет двенадцати. Замечательный на это был Лавров; я ему удивлялся и завидовал. Сам, едва держась в семинарии по малоуспешности, и притом зависевшей не от лени или гулящей жизни, а от малоспособности и тупости, он, однако, находил для себя уроки иногда даже не в одном доме. Кто же берет его? -- думал я часто, зная, как невелик обиход познаний моего агента; я полагал первоначально, что он хвастал. Но аккуратность, с какою в известные дни и часы он отлучался, лишние деньги, оказывавшиеся у него в срочное время гонорара, убедили меня, что едва-едва переваливший в Философский класс после шестилетнего сиденья в Риторике Лавров действительно кого-то и где-то учил. Я даже провожал его не раз до Кузнецкого Моста, до какой-то г-жи Ревель, у которой он давал уроки. До того мало я верил в способность моего приятеля преподать что-нибудь, что не решался допытываться подробно, чему и как он учит. Я боялся, что поставлю его в смущение. А между тем было раз, что он не постеснился предложить свои услуги в преподавании даже французского языка. Я вытаращил глаза, когда он объявил, что уже ходил, представлялся родителям ученика или ученицы, но опоздал; найден другой учитель. Я горел со стыда, дрожал от страха, воображая себя на его месте; но он рассказывал так просто, так благодушно, не сознавая, что совершает неслыханную наглость. Он взял бы, вероятно, урок даже по математике, которой не знал первоначальных правил, или по преподаванию немецкого, которого не разумел даже азбуки (по-французски он по крайней мере разбирал, и хотя начала грамматики были ему известны). И совершал бы все это в полной уверенности, что поступает добросовестно.
Получая с уроков, состоя агентом по доставке готовых письменных упражнений ленивым или неспособным писать (не принадлежал ли, пожалуй, он и сам к числу моих клиентов, сохранявших инкогнито?), он вел и еще промысел -- агента по переписке лекций для университетских студентов. Тогда лекций не литографировали; студенты готовились по рукописным, нуждались в переписчиках; их доставляла Семинария, и многие семинаристы тем исключительно кормились. Было несколько агентов, и Лавров в том числе. У него всегда бывали стопы оригиналов; раздавал он их, а иногда переписывал и сам. При раздаче переписки другим он пользовался комиссионным процентом; полагаю, что не без того было и при передаче сочинений, мною изготовленных. Затем, гонорар за уроки. Лавров всегда поэтому был при деньгах и не тяготил своих родителей-бедняков; на свой счет одевался. Он всегда был даже при табаке, и притом Жукова, что не всякому семинаристу было по карману; большинство курило 3-й сорт, Афанасьева и других.
Итак, я не был удивлен, что Лавров получил урок в доме Талистовых, и был порадован, когда Лавров предложил мне не давать, а брать уроки французского языка у старика Талистова. Старик -- очень образованный человек; с ним об этом уже говорено и полажено; Лавров будет ходить к нему, чтобы дополнить свои сведения во французском и именно приучиться к разговорному. Но вдвоем будет охотнее, и он приглашал меня. Я ухватился за случай тем с большею радостью, что мне не предстояло издерживаться. Плата предполагалась небольшая, да и ту принимал на себя мой будущий соученик. А именно, он порядился, что Талистов будет нам давать по два урока ежедневно, по два часа каждый, и получать за это пятиалтынный, два кувшина молока и один французский хлеб в неделю. Практицизм Лаврова сказался и в этом. В число элементов платы входило молоко, потому что у его родителей была своя корова; следовательно, денежные издержки совсем сокращались.
Я нарочно остался в этот (1841) год на вакацию, посетил с Лавровым будущего учителя и поразился его обширными знаниями. Он знал не только французский, который был ему почти природный, но латинский, немецкий (слабее), итальянский и даже еврейский, которому выучился в зрелых летах по любознательности. Его бывалость чрезвычайная; он путешествовал; в Париже жил в самый разгар революции; дома самой высшей аристократии Двора Екатерины были ему свои. Я впился в него; расспросам не было конца: и о Дворе прошлого столетия, и о жизни наших тогдашних грандов, и об иностранных землях, и о революции. А он мне передавал, кроме того, о своих былых кутежах, о дуэлях, о любовницах, о том, как прожил на них состояние, как брался потом за учительство в пансионах, остепенялся и снова закучивал, переходил мало-помалу от тонких вин к сивухе и, наконец, дошел до настоящей своей слабости. Говорил он одушевленно и красиво, пересыпая цитатами из латинских и французских классиков -- классиков старого времени, Корнеля и Расина. Не только Шатобриан, о котором отзывался он с презрением, но даже Вольтер был для него молодым, в том по крайней мере смысле, что правописания вольтеровского он не признавал, возмущался им и писал j'etois, j'avois [был, имел (устар. фр.)]. Когда касался разговор французской литературы, я щадил старика и не упоминал о существовании новых писателей, не желая его раздражать напрасно. Я показывал вид, что и для меня Шатобриан есть последний; французская литература как бы кончилась, теперь уже нет ничего. Но я упивался разговорами, постоянно вызывал на них, и достойна была кисти художника эта картина. Комнатка в мезонине, точнее -- на чердаке, маленькая, едва можно повернуться, аршина три в ширину. Бедная деревянная кровать, прикрытая худым одеялом, лоскутным, употребляемым прислугою; два убогие стула и столик: все такое, чего никто не купит, за что не дадут копейки и чего нельзя, следовательно, пропить. Сидит, а больше стоит, когда разговаривает, приземистый старик с волосами совершенно белыми, черты лица выразительны, большие черные глаза сверкают. Манеры благородны, то мягки, то величественны, обличают аристократическое воспитание; речь изящна, часто одушевленна. Но на нем фризовая не то шинель, не то халат, с заплатами; а распахнется -- белье, висящее лоскутьями, совершенно худое, опять чтобы пропить нельзя было. Против него мы двое, семнадцати- и двадцатилетний, один, весь превратившийся во внимание, глотающий каждое слово, другой -- равнодушный и даже скучающий, вероятно: что ему Корнель, Расин, Двор пред революцией, князь Григорий Григорьевич, везущий в Швейцарию свою молодую, едва расцветшую супругу, в которую он влюблен после близости к Екатерине? Там она умрет, убьет ее именно любовь мужа, слишком страстная, и главный виновник переворота 1762 года будет тосковать по ней безутешный. Что Лаврову Альпы, Женевское озеро, Лудовик XVI, барская жизнь екатерининских вельмож?
Раз мы разговаривали об императоре Павле, его крутых мерах, строгой дисциплине, им заведенной, невозможном требовании, чтобы выходили из экипажей для приветствия его проезжающие. Я сказал резкое слово:
-- Да он был сумасшедший.
Мой собеседник преобразился. Ласковый, мягкий, плавно рассказывавший до того, он вскочил, лицо его закипело гневом, рука поднялась величественно.
-- Как вы смеете так говорить о моем государе!
Я думаю, полчаса лилась потоком речь его, негодующая и презрительная, топтавшая меня в грязь. Я, молокосос, осмеливаюсь на такие отзывы о таких особах!
Я был стерт в порошок. Я почувствовал всю дерзкую неуместность слова, неосторожно вырвавшегося. Я просил извинения, не зная, куда деваться от смущения, особенно когда старик сказал гневно: "Вы недостойны отселе переступать этот порог!" Но я любовался в то же время и почти благоговел пред рыцарскими чувствами, выражение которых в такой силе и искренности, среди такой притом обстановки, я слышал первый раз в жизни.
Начались наши уроки, но немного длились, недели две, три, не более. Разница в познаниях между мною и Лавровым была чрезвычайная. Для него надобно было начинать с самого начала. Учитель наш взял Ломонда (других, позднейших грамматик он не признавал) и начал экзерсисы с первой строки: l'hote et l'hotesse sont au logis [хозяин и хозяйка находятся дома (фр.)]. Но я это уже давно сам по себе знал; грамматика Ломонда была у меня, и экзерсисы мною без учителя почти все были пройдены, а Талистов задавал сначала по страничке. Я просил его, правда, идти со мною далее, независимо от Лаврова, и он даже согласился. Но первоначальный план все-таки расстроился; мне отчасти и совестно было пред Лавровым, а Лавров затруднялся даже и одною страничкой. Поэтому он и охладел отчасти. Наконец, брат мой, прослышав о моих систематических посещениях какого-то неизвестного ему дома, заподозрил неблаговидные цели и раскричался на меня, между прочим, за то, что я брал с собою "Детский журнал", книгу Н.Ф. Островского, бывшую у нас на подержании. А я брал ее затем, чтобы под руководством Талистова переводить ее на французский. Отношения мои с братом к тому времени уже расстроились. Я счел унизительным для себя оправдываться и предпочел оставить свои ежедневные учебные посещения, тем более что к тому же времени несчастный учитель мой и запил. Откуда он взял денег? Не наши ли пятиалтынные пособили ему? Я застал его в одной рубашке: семья спрятала даже его халат, чтоб отнять последнюю возможность выхода из дома. С помутившимися глазами бурчал он что-то по-французски; увидав меня, стал в позу и начал декламировать из Корнеля. Говорить было нечего, и я оставил чердак с тяжелым чувством. Такой человек, и так ниспал!
Университетские лекции, бывавшие у Лаврова, не проходили мимо меня. Я не переписывал их; почерк у меня всегда был негодный; но я прочитывал их. Лекции были преимущественно медицинского и юридического факультетов. К сожалению, сведения получались разрозненные, без начала и конца, с перерывами. Но помню, пробежал я с жадностью тетрадки из физиологии (кто ее тогда читал? не Филомафитский ли?). Помню еще трактат, из какой науки не ведаю, заинтересовавший меня, о государственных и монастырских имуществах. Многое почерпал я и еще, чего сейчас не приходит на память. Иногда находя в себе неожиданное сведение, которого, сколько помнится, ни в какой книге не вычитал и которое относится к специальности, совсем мне чужой, недоумеваю: да откуда же я взял это, как пришло ко мне? После некоторого усилия вспоминаю: "А, это в какой-нибудь из рукописных университетских лекций досмотрел я, тех, что почитывал у Лаврова!"