Литературное однообразие огорчает и лишает сил. Чувствуешь, что и сам должен быть однообразен, если хочешь оставаться правдивым. Читаю одну книгу за другой, и все кажется, что перечитываю. Волей-неволей и писать приходится то, что уже писал. Какая была бы радость встретить свежую мысль, молодое слово. Но не встречаешь. И поднимается порою несправедливая, огульная ненависть к "современной литературе". Боже мой! Да не хочу я писать о всех этих Ковалевских, Розовых, Брусяниных [Брусянин Василий Васильевич (1867--1919) -- прозаик, журналист. Биограф Л. Н. Андреева, а с 1916 г. его секретарь.], -- но и об Арцыбашевых, Куприных, Горьких тоже не хочу. Начинает казаться, что самый гениальный роман Арцыбашева (если б и был такой) не стоит единого вздоха человеческого. Пропади она пропадом, "литература".
Это, конечно, мгновенное "настроение", но жаль, что современные книги могут порождать такие настроения.
Всего проще и благоразумнее делать то, что делают сейчас "беллетристические" критики во всех толстых и нетолстых журналах: берут десять книжек и пишут десять рецензий, не заботясь о разнообразии, -- напротив: сначала о содержании, затем о языке и стиле, а в конце несколько готовых фраз или поощрительных, или снисходительных, или осудительных. Этим убивается три зайца: 1) журнал дал отклик,
2) автору приятно (даже если фразы и осудительные),
3) читатель знает содержание и может не покупать книги. Я к такому способу критики как-то неспособен. Мне книжки мало, -- все хочу найти в ней живую душу автора, -- но автора мне мало: является желание открыть связь его с общей душой литературы. И когда связи не можешь (не умеешь?) открыть -- овладевает печальное и бессильное уныние.
Есть еще способ прогнать уныние: смириться. Утешить себя тем, что однообразие -- кажущееся; а если и не кажущееся -- в свое время минет. Кто-то из критиков недавно упрекнул меня, что я "презрительно" выкидываю тех писателей, которые, но моему мнению, вне литературы (куда же я их выкидываю, раз они уже вне литературы?), и приводит, для поучения, слова Чехова: "Без армии, без солдат и генералов бы не было". (Без солдат -- да, но какой же солдат -- Борис Розов? Безрукий человек. С ним не повоюешь.) Однако для утешения, можно внять и упреку недовольного критика: не требую ли слишком многого? Надо смириться, малым довольствоваться.
Как-никак -- меня все-таки влечет к литературным "генералам"; от них я не без права требую много; требую -- и не получаю. В последнее время особенное недоумение возбуждает во мне Максим Горький. Именно недоумение, и, кажется, не во мне одном. Что происходит?
Пишет Горький очень много. Столько не писал никогда, даже в минуты своего расцвета. Во всех сборниках "Знания" (и не "Знания") его романы, повести, рассказы; и во всех, кажется, толстых журналах, начиная древним "Вестником Европы" и кончая новыми (новыми ли? не ветхими ли?) "Заветами" [В No 1 журнала "Заветы" (СПб., апрель 1912 -- июль 1914), был напечатан рассказ М. Горького "Рождение человека".]. Почтенная работоспособность. К тому же, по совести должен сказать, все последние романы, повести, рассказы Горького -- очень хорошо написаны. Сочным языком, с яркими художественными описаниями природы. Романы чуточку похуже, рассказы чуточку получше, -- но в общем все хорошо.
И что же? Да ничего. Тут-то и недоумение мое, и загадка: из всего этого хорошего -- большое Ничего. Такое впечатление производят последние работы Горького вовсе не на меня одного, но и на читателей разнообразных кругов, на критиков различных способностей и вер. Самые доброжелательные из последних, как ни стараются хвалить, -- выходит вяло, через силу, без малейшего пафоса. Бывали попытки "объяснять" вещи Горького, -- и тоже ничего не выходило. Что тут объяснять, все как будто слишком ясно; а при этом как будто нет смысла. И художественно (внешне), и поучительно в тенденциозности (внутренно), и ни малейшего сомнения, что все оно "ни к чему". Какая-то одеревенелость души чувствуется за словами, машинное однообразие, стук молотка. Кто увидит, запомнит Максима Кожемякина, Макара, кто приметил Тиунова, Смагина, Базунова [Максим Кожемякин, Макар, Тиунов, Смагин, Базунов -- персонажи из произведений М. Горького.]? Что они говорили? Что с ними случалось? Неизвестно. Упали в забвение, едва родившись. Еще слава Богу, что есть кое-где, в повестях, явная обрывчатость, недоконченность, сдавлен посты это последний признак жизни, -- если не произведения, то автора. Как будто зрячее отчаяние и отвращение на секунду охватили его душу, и он отталкивает недописанные листы.
Максим Горький не очень сильный, не очень широкий человек, но будь он даже сильнее и шире, с тем же душевным складом и особенностями, -- он бы только дольше боролся с одеревенением, и все-таки бы пропал. Горькому нужна Россия, как хлеб. Конечно, "властителем дум" он бы не остался и без этого великого несчастия -- изгнания: где ему угнаться за галопом и смутой современности! Но свой небольшой талант, -- единый талант, -- он все же не зарыл бы в родную землю, как зарыл в чужую. Вины его нет. Он не ленивый раб, с него не спросится. Спросится с рабьей страны, которая тупо изгоняет всех, кто хоть как-нибудь, хоть мало-мальски, способен послужить ей. Или запирает, или выгоняет, -- губит во всяком случае.
Удивительна душа русского писателя, русского деятеля, вообще русского человека. Вот попал Горький в Европу. Беда, не спорю; но ведь Европа не тюрьма, и в Европе люди живут, от них можно чему-нибудь научиться, не забывая России. Нет, Горький как слепой, не видит, не слышит, не интересуется. Живет в глуши, точно в ссылке. Напряженно мечтает о России, напряженно пишет о России, о русских людях, которых уже не знает. Пишет по воспоминанию, по узким догадкам, -- и фальшиво-призрачны его повести, и жалостно-безатмосферны его романы. Если бы Горький был чистым художником, -- дело, вероятно, обстояло бы лучше: но немногим лучше. Странное русское свойство -- задыхаться без России, как рыба без воды, -- близко в той или другой степени каждому из нас. Странное... и, кажется, печальное свойство. Герцен, человек недюжинной силы и, главное, человек культуры, -- даже его изъела эмиграция; какое страдание слышится в его завете, лучше... лучше все, только никогда, ни в каком случае, не делаться эмигрантом. А вот китайский вождь революции двадцать лет был эмигрантом, двадцать лет пробыл в Европе, потом взял да и сделал революцию на родине. У нас же только общественные деятели тотчас разевают рот и зарываются в песок, попав в Европу, но и писатели немеют, никну или несут упрямую и ненужную чепуху. Устоя какого-то нет, и тот же Горький, исповедуя человечество и социализм, сердце своем, по плоти своей -- националист. Заговорив об эмигрантах, -- я остановлюсь на недавно вышедшем романе г. Винниченка из эмигрантской жизни [Роман "На весах жизни" (сб. "Земля". 1912. No 9) прозаика и драматурга Владимира Кирилловича Винниченко (1880--1951) и другие его книги создали ему репутацию очернителя революционного движения. В 1917 г. Винниченко стал на Украине председателем Генерального секретариата Центральной рады, председателем буржуазно-националистической Директории.]. Печально русское свойство растериваться и гибнуть вдали от родины; однако есть в нем, с другой стороны, и что-то трогательное, милое, глубокое; оно может, могло бы, проявляться не слабостью, а силой. То есть, не растериванье, конечно, а вот эта крепкая, плетяная связь со своей землей, с языком, со своим народом. Тут любовь, -- а любовь всегда сила, -- если только она сознательна, не слепой инстинкт. Растерянные, гибнущие -- не плохи; только по-русски еще слепы, неразумны, -- воистину некультурны. Я знаю эмигрантов: всякие есть; но роман г. Винниченка мне кажется если не клеветой на них и на их жизнь, то во всяком случае написанным "от дурного взгляда".
Роман озаглавлен "На весах жизни" и напечатан в 9-м сборнике "Земля" (Моск. К-во.) Кстати об этом 9-м сборнике. "Земля" -- единственный у нас теперь хороший альманах. Он дает имена, -- книги его почти всегда интересны. Не погоня ли, однако, за именами украсила девятый сборник позорным пятном -- рассказом Арцыбашева "Сильнее смерти"? Я ничего не понимаю в этом инциденте и отказываюсь его объяснить. Факт же тот, что "Сильнее смерти" (оригинальное заглавие, чуточку не "Fort comme la mort" {"Сильна, как смерть" (фр.).}) дословное повторение рассказа, очень известного, Вилье де Лиль Адана [Вилье де Лиль Адан Ф.О.М. (1838--1889) -- французский прозаик, драматург, публицист.]. Сюжет тот же, место и время действия -- те же, детали -- до моргания левым глазом -- те же. Размер рассказа приблизительно тот же. Разница: где у Вилье страшно -- там у родного нашего Вилье -- грубо и смешновато и риторично; где у одного Вилье тонко -- у нашего лубок. Г. Измайлов в "Русском Слове" пытался объяснить "странность" этого "совпадения", плел что-то о "бессознательном сохранении в памяти писателя слышанного анекдота", а потом -- что "les beaux esprits se rencontrent" {Остряки встречаются, сходятся, обнаруживаются (фр.).}, -- но ведь это же курам на смех такие объяснения. Мне сердечно жаль обезображенного Вилье, и не надо никаких объяснений. Пусть только составители "Земли" будут в грядущем аккуратнее и не так слепо доверяют "именам".
Возвращаюсь к роману г. Винниченка.
Помимо "дурного взгляда" в романе есть еще и дурной вкус. Какая-то "немодность" во всем этом произведении. Боже меня сохрани требовать непременно "модности", но когда сам автор ее от себя требует, изъявляет на нее претензии, то поневоле досадуешь, замечая третьегодняшние словечки, поза-поза-прошлогодняшиие фактики, типики, настроеньица; зачем выдавать их за текущий момент? Как ни "отстали" эмигранты, все же не предаются они с упоением (теперь!) доморощенному декадентству, не видят расслабленно-"сизых" снов, как непостижимый Шурка, не преклоняются перед великолепными ницшеанцами первого выпуска, вроде Фомы; а девицы эс-ерки [Эс-эрки -- социалистки-революционерки.] и эс-дечки [Эс-дечки -- социал-демократы.], в общем, не склонны превращаться в девиц легкого поведения, и Аннет совсем не типична. Что эмигранты голодны, несчастны, растеряны, беспомощны в громадном большинстве, что они не могут подойти к чужой жизни, варятся в собственном соку, томятся тоской по родине, одиноко умирают, -- обо всем этом мы знаем и без г. Винниченка; истории же, которые он нам рассказывает, и лица, которые в них действуют, больше напоминают Москву конца XIX столетия, нежели современный эмигрантский Париж. Очень возможно, что г. Винниченко брал кое-что с натуры; это нисколько не меняет моего мнения о романе как о произведении художественно фальшивом; художественность достигается, между прочим, умением "выбирать", "отбирать" нужное от ненужного, интересное от неинтересного и нехарактерного. А тот соус, который подал нам г. Винниченко, совершенно не замечателен и сделан из каких то несвежих эмигрантов.
Г. Винниченко не лишен таланта. У него была вещь более удачная -- "Честность с собой". Неуклюжее заглавие звучит, вероятно, иначе по-украински. Автор пишет по-украински, но кое-что и по-русски, я думаю; если переводить, то, верно, сам. Потому что язык у него -- отличный язык современных беллетристов. Есть грубоватость и пятна, -- у многих они есть. Это с внешней стороны. А с внутренней, как в больших вещах, так и в рассказах, писатель неизменно грешит -- порой еле уловимо вот этой "немодностью", которой так много в его последнем романе: то черствым ницшеанством, то засохшей декадентщиной, то скисшей революцией. Если г. Винниченко молод, многое в нем еще утрясется, перебродит, выяснится. И дай Бог, потому что писательские способности у него положительно недурные. Есть любовь к сюжету, вдумчивость и хороший рисунок.
Девятнадцатый альманах "Знания", если не считать повести Горького (одной из самых обрывчатых и "никчемных"; да несуществующих стихов Черемнова [Черемнов Александр Сергеевич (1881--1919) -- поэт, переводчик, печатавшийся в сборниках "Знание" с 1907 г.] (ох, какие стихи) -- сплошь занят громадным "Губернатором" Сургучева. В этом "Губернаторе" чего-чего только нет: и революция, и физиология, и неисчерпаемые озера психологии, сюжета же почти не имеется. Весь он в том, что губернатор собрался умирать, умирал-умирал (на 260-ти страницах) -- и умер. Психология малоинтересна и какая-то вязкая. Сургучев по стилю выравнивается, подходит к Шмелеву, с которым и в других отношениях имеет много общего. Воспитанников "Знания" всегда узнать можно, где бы их ни встретил, хоть в "Вестнике Европы".
Говорили много, -- я вспомнил по поводу "Вестника Европы", -- о недавней повести Тимковского [Тимковский Николай Иванович (1863--1922) -- прозаик, драматург, публицист.], там напечатанной. Я никогда не был поклонником этого писателя; он мне казался очень неярким, тягучим, будничным с ног до головы, но не по-чеховски будничным, а как-то по-чиновничьи. Однако должен сказать, что повесть его "В Дворянской берлоге" не лишена интереса. Говорю не о чисто художественном интересе; с этой стороны повесть, хотя и лучше других написана, далека от "совершенства": как, например, мелодраматичен и антихудожественен конец, сумасшествие девушки. Лирико-мистические длинноты со старыми портретами тоже слабы. Но характер девушки-помещицы взят ярко, картина дворянского разрушения, как видит ее интеллигентка (учительница-компаньонка молодой помещицы), нарисована живо, убедительно и местами очень ярко. Вот со стороны бытовой главным образом повесть и любопытна. О вырождении дворянства, о дикости помещиков и разрушении старых усадеб вечно пишет Ал. Толстой. Я не хочу сравнивать этих двух писателей, Тимковского и Толстого. Яркий, художественный талант последнего неоспорим, а Тимковский просто себе средний беллетрист. Однако с бытовой-то стороны Тимковский убедительнее, и я рад был, читая повесть, что мне не мешают видеть дело непрерывные фейерверки художественной фантазии А. Толстого. "Творческие" полеты Тимковского, правда, возбуждали большую досаду; но их сравнительно мало.
Мне хотелось, в заключение, сказать несколько слов о только что вышедшей книжке рассказов П. Соловьевой [Соловьева Поликсена Сергеевна (1867--1924) -- поэтесса, детская писательница, редактор-издатель журнала "Тропинка" (с Н. И. Манассиной). Сестра Вл. С. и Вс. С. Соловьевых.] "Тайная правда". Но об этой скромной, такой не "модернистской" и такой, в известном смысле, значительной книге стоит, пожалуй, поговорить особо, что я и сделаю в следующий раз.
P. S. В последнем номере "Современного Мира" г. Кранихфельд находит, что я отнесся слишком мягко к г. Розанову, к его "Уединенному", и бранит меня за это с большим возмущением. А я написал, что общество должно исключить г. Розанова из числа своих членов. Этого г. Кранихфельду не довольно? Какую же меру пресечения он предложил бы для Розанова?
Русская мысль. 1912. No 8 (в разделе "Литература и искусство" под псевдонимом А. Крайний).