В прошлый раз я позволил себе заметить, относительно журнала "Совр. Зап.", что это, при всех своих случайных достоинствах, не совсем "журнал". "Совр. Зап.", говорил я, не имеют одного лика, распадаются по кускам, ни к чему определенного отношения не высказывают, вообще у них нет линии. Это мнение не мое только, но общее. И даже не мнение; пожалуй, это факт, имеющий свои последствия. Недавно, например, послал приветствие журналу -- П. Б. Струве, увидев в нем многое, ему близкое. Другие (совсем другие!), повернув журнал нижним углом, видят близкое себе.

Г. Вишняк защищает свое детище и от Струве, и от какого-то полукоммуниста из "Дней". Защиту от моих скромных упреков "Совр. Зап." поручили г. Степуну (далее г. Степун в своих "Литер. Заметках" "переходит прямо к журналу нашему, и очень его "журит").

Я не имею ни возможности, ни способности писать так пространно, как г. Степун. Я не могу, поэтому, останавливаться на прямых, иногда комических, недоразумениях, которыми полна его взволнованная критика. Что ж делать, если некоторые места из напечатанных у нас статей г. Степун так не понял, как незнакомый язык не понимается? Мне только жаль, что, строя свою критику на этом своем непонятии, он впал в напрасное огорчение.

Я-то, мне кажется, г. Степуна прекрасно понимаю. И, в меру этого понимания, нахожу, что "Совр. Запискам" не следовало именно ему поручать свою защиту от упреков в неопределенности. Кто, как не г. Степун, сам, -- живое воплощение "артистической" неопределенности? (Может ли неопределенность -- воплощаться? Вот, оказывается, может...) Г. Степун как бы видимое, осязаемое "ни два, ни полтора". Или два и полтора, чего хочешь, того и просишь, куда обернешь -- то и найдешь. Ведь даже сами "С. З.", -- к чести их замечу, -- терпят-терпят это мягкое, всецветное переливанье, да вдруг уж сил нет, и бросаются из разных углов: ох, не мучай, скажи, наконец: два или полтора? Так или эдак? Да или нет?

Но г. Степун никогда не сдается. С обезоруживающей обстоятельностью и пространностью уговаривает нетерпеливых, полувозражает -- полусоглашается, и выходит как-то так, что вообще не нужны "да" и "нет", разве в голой физике; если, например, у тебя оружие в руках, тогда может возникнуть вопрос о да и нет: промахнусь или убью? Это особенно зачаровывающе действует на возражателей из самих "Совр. Записок": редакторы -- наиболее мирные люди, какие есть на свете, об "оружии" слышать не могут; если да и нет связано с оружием, с "мечом" (особо страшный, почему-то, вид оружия) -- то пусть проваливаются с ним и да, и нет, и два, и полтора.

Что до нас касается, мы не боимся физики, -- так же, впрочем, как и метафизики. Мы сами, на всякий прямой вопрос, всегда готовы дать прямой ответ, по нашему убеждению (ошибочному, быть может, но это уж другое дело). Поэтому мы и вправе говорить, что время наше требует определенных утверждений и определенных отрицаний. Большевизму и большевикам мы говорим самое немерцающее "нет"; как его ни верти, оно со всех сторон будет "нет". Основание его -- твердый камень, оттого и непримиримость наша, не во гневе будь г. Степуну сказано, -- "твердокаменная". Он говорит: "Задача эмиграции вовсе не в твердокаменной непримиримости...", но посмотрите, какой и тут словесный изгиб: задача эмиграции... Кто же говорил, что непримиримость -- задача? Мы, и другие, не потерявшие еще волю, говорим очень точно: непримиримость -- не задача эмиграции, но ни одной своей задачи без непримиримости (твердокаменной!) эмиграция выполнить не может и не выполнит. Пусть г. Степун укажет нам, какие именно соглашатели выполнили задачу эмиграции, или какую именно они призваны выполнить, по его мнению. Если соглашатели будут указаны прямо, а задача эмиграции, определена точно, -- мы признаем, что ошибались. А до тех пор будем стоять на вышеприведенном, очень ясном, утверждении; и... будем неотступно искать и требовать везде, -- в журнале, в статье, во всех словах, сказанных и написанных, -- определенных отрицаний, ясных утверждений.

Вот еще один, последний, пример неуловимости того, чего хочет г. Степун (или не хочет). Крутой поворот журнала "Путь" может, по мнению критика, "вызывать тревогу, заботу, волнение". Но что это за поворот, почему он вызывает тревогу и т. д. -- г. Степун ни сам, -- Боже сохрани, -- не определяет, ни другим не позволяет; считает "недопустимым". Вот только это одно и утверждается: нельзя допустить. Если бы я имел власть что-нибудь допускать или не допускать в "Нов. Корабле", я бы не допускал критики не мотивированной, не обоснованной, и притом объяснил бы автору, почему именно его статья "недопустима"... Или, если б я прочел где-нибудь отзыв о "Пути", что, мол, "я волнуюсь, поворот крутой -- недопустимый..." и точка -- я бы, конечно, стал такой отзыв критиковать, как сейчас критикую отзыв г. Степуна.

Переходя от частностей к более общему, невольно вспоминаю несколько строк г. Адамовича ("Звено"), касающихся г. Степуна, или отправляющихся, что ли, от него.

Г. Адамович упоминает о степуновских "Мыслях о России", издавна тянущихся в "Совр. Записках": "Пленительные мысли!", -- говорит Адамович, и не судит их, не возражает на них, а только вдруг ставит вопрос, такой глубокий по человечности, такой выросший из сегодняшнего сердца нашего, что нельзя правдивости его не ощутить: нужны ли эти "мысли о России"? "Не довольно ли отвлеченно "мыслить" о ней? Не плохая-ли это ей служба? Нет ли ничем неоправдываемого самолюбованья в этих мыслях, потому что ведь Россия -- это мы же сами? Не поставлено ли нам историей, как великое испытание, отлучение... да, от России, -- не страшно и не совестно это выговорить, ибо ведь от себя мы отрекаемся, собой жертвуем? И, значит, нужен искус самоотречения, подвиг самопожертвования, во имя того, что после, дальше, за...? Я мысленно сам себе торопливо отвечаю: да, да, да!".

И мы к этим честным "да" прибавим свое. Мы глубоко понимаем также, что автор, написав это, "ощутил ответственность и опасность темы". Себе-то он, не сомневаясь, сказал "да", но другим -- надо еще пояснить, подкрепить, договорить все, словами.

"Когда человеку является истина" -- она является ему вся, но вся должна быть для передачи другим, как бы воссоздана еще раз, -- облечена одеждой слов... И тем труднее кажется найти слова, чем сильнее чувствуешь ответственность.

Адамович останавливается. Но он уже все сказал. "Доказательства"... так ли они нужны? Кто не чувствует Россию -- собой, не догадывается, что может быть великий смысл в этой, нам предложенной, и принятой жертве собой -- какие тому помогут доказательства? Ведь все это или слишком тонко, -- или слишком просто. Или сразу понятно: забудем себя, потеряем душу, тогда и приобретем ее, -- или навсегда непонятно. Пусть же не боится Адамович упреков и обвинений, которые могут ему послать все, кто, сохраняя душу, предаются то нежным, то строгим размышлениям о ней, плетут неопределенно цветистую сеть мыслей о ней. Мы -- не боялись и не боимся сказать прямо: да, надо забыть Россию. Надо потерять ее; вольно принять потерю России. И тогда мы ее приобретем.

Впервые: Новый Корабль. Париж, 1928. No 3. С. 58-59 под псевдонимом Лев Пущин.