Передо мною целая груда новых книг. Можно бы выбрать из них две-три стоящие и поговорить обстоятельно. Так делает обыкновенно литературный критик, и это метод правильный. Но мне хочется сегодня от него отступить. Хочется думать не о читателях моего отзыва, а о тех, для кого написаны и выпущены все эти книги, о читателях -публике. Они часто исполнены добрыми намерениями, но разобраться не умеют. Берут, думая, что хлеб, -- получают камень. А от незамысловатого хлеба -- но все-таки хлеба -- по незнанию отворачиваются. Этих беспомощных читателей "без претензий" больше, чем мы думаем. Нельзя же не взглянуть хоть раз в их сторону.

Таким образом, сегодняшнюю заметку мою я намеренно делаю "рекомендательной". Вот новая книга; я ее читал и знаю, стоит ли взять ее в руки; знаю, что она может дать, чего не может. И только. Конечно, при всем желании я не могу сейчас упомянуть больше, чем о 18 -- 20 авторах, но это уже нечто. Да если бы мы взяли пятьдесят, сто книг сегодняшнего дня, -- они распались бы на те же три главных категории: на печатную макулатуру, на писательство средне-низшее и, далее, на писательство средне-высшее, -- середину хорошую.

"По платью встречают". При самом небольшом внимании к одежде, к внешности книги, можно сразу угадать, к косому из трех разрядов она принадлежит. Бывают ошибки, но не часто. Понять ценность души человеческой по внешнему облику не так легко, по физиономия книги, -- у нас, в России, по крайней мере, -- наивно и громко говорит о степени своей внутренней литературности. Обложка, бумага, украшение внизу, печать, размер полей -- все необыкновенно красноречиво. С книг самых низших, о которых и упоминать бы не стоило, если бы читатель умел тут разбираться с "последнего класса" -- я и начну.

Не о лубке откровенном я говорю: нет, -- это лубок, лезущий в литературу и мнящий, что грязное платье его очень мило и совсем не грязно. Вот некоторые.

Т. Львов. [Львов Тихон Николаевич (1866 -- не ранее 1918) -- прозаик, драматург, поэт. Его повесть "Мать" была издана в Москве в 1911 г. Далее в поле зрения Гиппиус попали в основном произведения писателей, вскоре забытых.] "Мать". Первая часть романа "Извечные цепи" -- На обложке -- лиловая скульптура изможденной женщины с толстым ребенком. Не открывайте книги. Там недоуменная полуграмотная какая-то история, похожая на бред женщины в родильной горячке.

Ю. Писарева. [Писарева Юлия Евгеньевна -- поэт, прозаик, публицист; печаталась также под псевдонимом Ю. Иванова.] "Улыбки и слезы". Сборн. рассказов и стихотворений. -- Заставочка и обложечка такие, что это новейшее варшавское произведение похоже скорее на детище царевококшайской типографии лет 20 тому назад. На первой странице читаем:

Научи меня, Великое Начало,

Душу принести на жертву идеалу...

О. Александрова. "Борьба жизни со смертью". Выпуски. -- Читателю богатому, не знающему, куда деньги давать, я бы рекомендовал накупить побольше этих брошюр и жечь, не открывая. Лубок какой-то даже зловредный, граничащий с патологией; скучнейшее из помешательств.

Н. Попов. [Попов Николай Андрианович (?--1921) -- поэт, журналист.] "Лили (Власть женщины)". -- На обложке розочки, гостинодворский модерн. Вся бумага -- нежно-голубая. Лили -- героиня -- обольстительная и благородная падшая женщина. То есть такой хотел ее, кажется, сделать г. Попов, но все у него в конце замутилось. С горечью, с ужасом читаю я на этой книге: "пятнадцатая тысяча". Пятнадцать тысяч! Целое население города, держало в руках "Лили" и питало души косноязычием автора. Неужели пятнадцать тысяч человек могло обмануться? На что пошли? На голубую бумагу? Кто искал "пикантности" -- поделом обманулся, другие? Для меня все-таки загадка -- "успех" (читательский) книг, подобных "Лили". Я понимаю распространи лубка откровенного, вроде Арсенов Люпенов и Нат Пинкертонов; он может "интересовать". Главное же, неисцелимое свойство лубка "под литературу" -- абсолютная неинтересность. Обыкновенный читатель может прощать плохой стиль, даже не замечать нелитературность книги, но мне всегда казалось, что в таком случае он требует "интересности", занимательности. Чем же прельстила "Лили" толпу в 15 тысяч? Чем прельщают "Ключи счастья" г-жи Вербицкой [Вербицкая Анастасия Алексеевна (1861--1928) -- прозаик, драматург. Автор романа в шести книгах "Ключи счастья" (1909--1913), принесшего ей известность.]? Они, эти "Ключи", столь же нелитературны и, главное, в той же мере незанимательны, как и Лили. Тут очевидное недоразумение. А может быть, есть в современном русском "простом читателе" неизвестная черта, -- для нас, присяжных литературных судителей, неизвестная; а для читателей вряд ли очень лестная.

Поднимемся, однако, ступенькой выше, перейдем от безграмотности к полулитературности.

Не знаю только, можно ли книгу А. Куркина "Очерки новейшей бурсы" поставить в разряд "полулитературных". Слишком первобытно неумело она написана, и как это жаль! Тема по существу интересная. А книгу смогут прочесть разве только однокашники А. Куркина. Прочтут и скажут: "Ага, вон что Алеша-то вспоминает. И написал! Да, да, как же, было это у нас!" Но помимо товарищей одного выпуска с А. Куркиным, книга никому ничего не даст и не может дать, разве внушит сожаление к автору, как к доброму человеку, занимающемуся явно не своим делом.

Валериан Светлов. [Светлов (наст. фам. Ивченко) Валериан Яковлевич (1860--?) -- прозаик.] "Змея и чаша". (Изд. Маркса.) Рассказы из "быта" военных докторов. -- Автор, кажется, "присяжный" писатель, и потому удивительно, что у него нет примитивного навыка. Язык мало гладкий и утомляет серая, серая скука -- признак неисцелимой бездарности. Напечатано убористо, но все же не рекомендую покупать эту книгу и на железнодорожных вокзалах: она не развлечет, а утомит.

Вяч. Артемьев. [Артемьев (наст. фам. Лисенко) Вячеслав Константинович -- прозаик.] "Стены" (Изд. Гонг.) -- Тоже рассказы из военного быта, в ином несколько роде, как будто живее, но зато с большими претензиями.

И. Данилин. [Данилин Иван Андреевич (1870--1941) -- прозаик.] "Рассказы" (Изд. Сытина.) -- Книжка, в сущности, совершенно невинная. Никаких, конечно, надежд, никакого интереса, но и зловредного ничего.

О. Онегина. [Онегина (в замужестве Сно; 1883--?) Ольга Павловна, урожд. Тутковская -- прозаик.] "Рассказы". -- Не очень затейливое женское рукоделье. Любовь, дети. Детские платьица часто удаются дамам. О любви г-жа Онегина пишет так: "Тайные мечты жгли его в часы одиночества, но мешал какой-то неясный страх..." и т. п. Очень обыкновенно, -- до безобидности, если ничего не требовать.

Л. М. Гущин. "Новые рассказы". (К-во Антей.) -- У всех да современных полулитературностей -- бесплодная надежда на какую-то милую "картинку", именно картинку, без хвостика, без сюжета, без эпоса. А язык вроде: "Сегодня волшебная лунная ночь...", "Как ядовитая змея прокрадывается в душу апатия...". Один рассказ называется: "Роза трауре".

Е. Курлов. [Курлов Евгений Евграфович (1876--?) -- поэт, прозаик.] "Ира" и др. рассказы. -- Неприятные рассказы, не без позывов на декадентство пятнадцатилетней давности. Особенно неприятен первый рассказ: волшебная Арина превращается в Иру; и во время превращения "чудные серые глаза с поволокой зажигались огнем, все лицо светилось совершенно своеобразным ярким светом". Не занимательно.

Г. Завражный. [Завражный Г. (наст, имя и фам. Григорий Поликарпович Попов; 1867--1921) -- писатель-народник.] "В народе". -- Это симпатичная невинность. Похоже, что автор сам из народа. Он -- "сознательный", но при этом добродушен и оптимистичен. Ни языка ни рисунка -- нет, конечно, но нет и претензий; и за то спасибо.

Однако подымемся еще на одну ступеньку выше, перейдем к хорошей середине, к хорошему второму сорту. Идти так, как я иду, т. е. снизу вверх, -- выгоднее и приятнее. После какого-нибудь Львова радуешься и Снегиной, а после Снегиной видишь достоинства Гусева-Оренбургского [Гусев-Оренбургский (наст. фам. Гусев) Сергей Иванович (1867--1963) -- прозаик. С 1921 г. в эмиграции.], видишь ясно все его права на существование.

Гусев-Оренбургский! Да неужели он -- серьезный литературный писатель, -- "хорошая середина"? Это зависит от точки зрения. Подойти к г. Оренбургскому с литературной программой maximum -- и от него ничего не останется. Но справедливо ли это? Нужно ли?

Нет, Гусев-Оренбургский, да и не он только, а и г. Шмелев, и г. Сургучев [Сургучев Илья Дмитриевич (1881-1956) -- прозаик, драматург. Первый сборник рассказов вышел в издательстве "Знание" в 1910 г. С 1920 г. в эмиграции. ], и г. Коцюбинский [Коцюбинский Михаил Михайлович (1864-1913) -- украинский прозаик.] (все изданные "Знанием", в скромно-приличных, форменных обложках) -- это настоящая середина, второй литературный сорт, имеющий право на читателя. Индивидуальные особенности очень не резко выражены у таких писателей. Описывают они, приблизительно, одну и ту же среду, у них похожий, спокойно недурной язык (если и есть прорухи, то во всяко случай в тонкостях, недоступных для обыкновенного читателя), -- а главное, что делает их мало-различимыми, -- это, что они пишут под одинаковым углом зрения, я знаком однообразной воли, переходящей иногда в однообразную тенденцию. Середина -- типична, но не индивидуальна. Гусев-Оренбургский, может быть, немного талантливее Шмелева; зато последний нигде не изменяет себе, а у г. Оренбургского в его очень недурных рассказах из жизни временного духовенства есть неожиданные выпады в "модерн"; это нейдет к мирному писателю, это безвкусно и производит такое впечатление, точно хорошие, ясные люди заболели мгновенным умопомешательством. Но есть рассказы и выдержанные.

Единая воля в произведениях г.г. Шмелева, Сургучева, Г.-Оренбургского, Гольдебаева [Гольдебаев Александр Кондратьевич (наст. фам. Семенов; 1863--1934) -- прозаик, журналист. Автор повести "Поддонки" (Образование. 1904. No 9--12), привлекшей внимание критики.] и других -- воля чаще добрая. И при наличности недурного языка и некоторых способностей нельзя не назвать эти книги хорошими средними книгами для чтения. Именно хороший второй сорт.

Однако подниматься еще выше, еще на одну ступеньку -- некуда. У нас, по совести, нет сейчас "литературы" хорошего первого сорта (литературы, а не отдельных двух-трех писателей и поэтов). Есть целая гирлянда авторов, резко отличающихся по типу от упомянутых, от "хорошего второго сорта"; но я бы назвал эти тоже очень типические произведения "дурным первым сортом".

Разны они -- небо и земля! но, в конце концов, может быть, равноценны. Выбор между хорошим вторым сортом и дурным первым делается по вкусу. Кому что больше нравится. Человека мечтательного, тонкого, пустоватого и слабовольного повлечет скорее в "модерн", к Петру Кожевникову [Кожевников Петр Алексеевич (1871--1933) -- прозаик, критик.], скажем; напротив, читатель более свежий, более молодой и грубовато действенный, -- если он еще не успел отравиться купоросом Л. Андреевских творений, -- с большим интересом станет читать Г. Оренбургского, в крайнем случае, даже Тана (хотя Тан скучнее и плоше). Между прочим: литература первого типа нужна более для "читателя"; я уверен, что Сургучев и Шмелев мало читают друг друга; литература типа второго очень интересует самих ее творцов, каждый следит за тем, что вышло из-под пера собрата, умеет оценить, умеет выбранить. "Модерн" живет самим собою.

Но посмотрим ближе на этот "модерн", на "дурной первый сорт". Я не случайно назвал Петра Кожевникова. Его последняя книга "рассказов" (изд. Шиповника) очень характерна для определений общих. Посмотрите, какие удивительные у него описания: "Была листва платанов нежно-зелена и в золоте, и каждый лист как маленькая с пальцами ладонь. А стволы стальные, как голое тело, и, как голое тело, коe-гдe шелушились".

Или: "...Вон вечерние осокоря над розовою речкою. Гаснут их отражения, но уходят жить в иных водах..." "...Весь день со стороны города летало что-то розовое: твои, весна, световые райские птицы..." Но не передашь в короткой цитате всю кружевную прелесть этих описаний. Если бы, однако, я сказал, что это цитаты не из Кожевникова, а из Б. Зайцева, мне бы легко поверили. Так же, как приведи я пять строчек из Сургучева и скажи, что это Шмелев -- никто не усомнится. Коротенькие цитаты, впрочем, еще ничего не доказывают. Строить на них что-либо -- дешевая задача, но можно сделать другой опыт. Передо мной два новейших романа "модерн": в журнале "Новая жизнь" роман г. Чуйкова "Дом на песке" и в альманахе "Шиповник" роман А. Толстого "Две жизни". И там и здесь -- деревенская барышня, которая потом выходит замуж. Без особого труда можно составить целую страницу или две так, что никто не заметит, где кончится г. Чулков и начнется Толстой. При этом я еще беру двух таких неравных писателей: Ал. Толстой природно талантлив, нутром талантлив, а г. Чулков -- лишь словопереимчив, памятлив и заметлив; коренная его, собственная, пустота обнаруживается скоро. Неравноценность этих двух писателей вне сомнения, -- а вот есть же между ними какая-то общность, тот и другой принадлежат объединяющему их "модерну". Ни одного из воспитанников "Знания" к Чулкову не приставишь.

Но связей между писателями "дурного первого сорта" много и помимо стиля. Очень характерно, что у них, в отличие от Гусевых-Оренбургских, нет никакой литературной воли, ни хорошей, ни плохой. Я отнюдь не употребляю слово "литературная воля" в смысле тенденции. Нет, "безвольным" писателем можно назвать того, кто более "описатель", нежели писатель, кто чувствует, -- пусть очень сильно и образно, -- личность, человека, героя -- так же, как всякую другую подробность окружающего мира: как закат, озеро, город, дерево и т. д. -- наравне. "Герои" у подобных писателей естественно лишены воли, они ничего не могут "делать", с ними только "делается".

Начало этому литературному безволию, безличности положил, конечно, Чехов. Он первый взглянул на челока издали, со стороны, с той нежной и равнодушно-неподвижной грустью, с какой, вероятно, тени умерших следят нашей муравьиной жизнью. Что милее, что важнее -- Дом с мезонином или живущая в нем Мисюсь? Равны, одинаковы для моего потустороннего холода, для моей "вечной" любви. В дом с мезонином, внутрь, мне так же легко и так же ненужно входить, как в душу Мисюсь. Я вижу описываю то, что вижу, -- не довольно ли?

В Чехове эта его описательная черта была не единственной, вряд ли даже преобладающей; но писатели, о которых сейчас говорю, несомненно поставили такую бесчеловечность, безличность, а следовательно и безволие -- во главу угла. Они все, как Петр Кожевников, описатели более, чем писатели. Хорошо ли это, дурно ли -- другой вопрос, но оно так. Напрасно и Л. Андреев думает, что у него есть "человек" и что этот человек с чем-то борется. Каждый "герой" его -- опять то же дерево, про которое автор неестественно выдумывает, что оно борется с дровосеками.

Гусевы-Оренбургские не желают еще сойти на описательство, тянутся к "герою", к человеку, -- тут их отличие от "модерна", тут их собственная правда. Что "воля" эта нет-нет да и сорвется в тенденцию, оскорбляя художественность -- грех, конечно; но такой же грех делают и "современны", совершенно такой же: срываются в свою тенденцию. А тенденция, идет ли она от воли, идет ли от безволия, будет ли она "левой", надоевшей, или "беспартийной" (не менее надоевшей: искусство для искусства!), -- одинаково портит художественность произведения.

Издают "описатели" свои произведения так же, как пишут: более или менее красиво, культурно и мало индивидуально: схожие одежды -- схожий стиль. Повторяю: все-таки они -- дурной первый сорт, и если подойти к Петру Кожевникову или к Борису Зайцеву с литературной программой maximum -- от них так же мало останется, как и от Гусева-Оренбургского. Но справедливо ли это? И жаль, что к некоторым писателям нас вынуждают подходить именно с программой maximum: вынуждают безумие их друзей, публики, собственное их поведение. Таков, например, Л. Андреев. Он, по существу, мог бы быть недурной третьестепенный беллетрист; но так неловко, так безрассудно потащили его на первое место, что он, упав, разбился на мелкие куски.

Говоря о двух типичных литературных уклонах, о красивой безвольности, безличности, бесчеловечности и о менее красивой доброй воле, стремлении к героизму (оба уклона взяты, конечно, в схеме, без переходностей и оттенков), я назвал эти явления, при их разности, -- равноценными. В самом деле, как решить, что лучше: хороший ли второй сорт и дурной первый? Свежий ли кочан капусты или тронувшийся персик? Капуста притом из неважных; персик великолепный, но подгнил, -- чуть-чуть. Среднее кушанье. Должно, однако, признать следующее: если есть у нас теперь несколько писателей настоящего первого сорта, если есть нас такой роман, как "Мелкий бес" Федора Сологуба, рома отнюдь не бесчеловечный, безвольный, притом современно-красивый и стильный, -- то ведь автор его стоит гораздо ближе к Ал. Толстым, к Ремизовым и даже к Петру Кожевникову, нежели к тихой, доброй середине Гусевых-Оренбургских. Увы, почему-то "воля" последних еще не дала нам ни одного настоящего писателя, нашего, сегодняшнего. Может быть, даст? Посмотрим...

В заключение несколько вынужденных слов о критиках.

Лет пятнадцать тому назад самым острым литературным фельетонистом был нововременский Буренин. Из сказки слова не выкинешь, надо это признать. Судьба его -- печальная судьба непонятного неудачника. Кажется, он обладал поэтическими способностями, большим литературным вкусом и пониманием. Но почему-то осекся (еще в незапамятные времена), и навеки озлобился. Все свои способности он употребил на выработку яда, все литературное остроумие -- на высмеивание, на грубый памфлет. Зная сам, что писать иначе уже не может, он того, над кем и над чем смеяться запрещало ему внутреннее чутье, -- не касался вовсе. Он замолкал. Так замолк о Чехове, да и о некоторых других. При первых звуках первого декадентства -- он улавливал смешное и слабое в молодых голосах и указывал на него грубо, но верно. Большая публика его никогда не любила и не читала, но для писателей он был "забавной полезностью". Давно... Времена эти прошли. Вот уже лет десять, как Бурении потерял глаза и зубы. Он уже никого и ничего не различает, имена и лица для него смешались в один хаос, которого он бессильно испугался; он так "отстал" от литературы, даже внешне, что вместо прежних остроумных пародий царапает что-то наивно-невежественное и к делу не относящееся. Он более ни забавен, ни полезен. Злобная "критика" его свелась окончательно к двум словам: "жид" и "баба". Вся литература для него разделилась на две части, одной стороны, жиды, а с другой -- бабы. Тяжело, думаю, существовать с таким убеждением. Но не менее тяжело нам, смотреть на бесславные седины талантливого человека.

Буренин обрадовался, что и я непохвально отзываюсь последних произведениях Л. Андреева, Арцыбашева, Заменского, Дымова и др. Бурении непременно похвалил бы ме за это, если б умел хвалить. Но он только заявляет, первый сказал "э" и бранил "Л. Андреевых, Сологубовых, Белых и Брюсовых" тогда, когда "их еще все хвалили". Вот пример жалкого, слепого смешения имен. Относительно Л. Андреева, -- если бы г. Буренин удостоил просмотреть мои статьи в "Новом Пути" и затем в "Весах" (годы 901--908), он бы знал, что мнение мое о "современном идоле" всегда было одинаково, трезво и крайне невысоко. Что же касается других писателей, сваленных г. Бурениным в кучу и которых я будто бы тоже браню, -- то пусть он не радуется напрасно: о них свое "э" он может говорить один. Я уже упомянул выше, как я смотрю на Сологуба и Ал. Толстого. О Вал. Брюсове, Андрее Белом, Ремизове, Блоке я неоднократно писал, стараясь, по мере сил, дать понять, какими я их вижу. Г. Бурении не видит ничего. Это его дело. Но пусть он не ищет произвольно единомыслие со мною в отношении к "молодой литературе". Нельзя же так высоко ставить Л. Андреева и Арцыбашева; воображать, что если о них я думаю, как Буренин, то об остальных -- само собой разумеется...

А все-таки престарелый нововременский сплетник, со всей своей злобой и беззубыми, однообразными бранными словами, все же они литературнее и корректнее иных наших честных, "левых", журнальных обозревателей. Вот, например, г. Кранихфельд из "Современного мира". Художественных мнений его я не знаю, -- не мог уловить. Так как они и читателям мало известны, то думаю, что г. Кранихфельд просто не имеет способностей их ясно выражать. Но он способен на другое. Способен написать длинную статью -- беседу с "воображаемым" Львом Толстым о литературе. Если речи Л. Толстого сплошь выдуманы -- это одно; если они составлены по его книгам и письмам -- это другое, и, пожалуй, еще хуже. Не говоря о крайней степени безвкусия, -- ловко ли вообще выискивать из Толстого слова и пригонять их так, чтобы они соответствовали репликам г. Кранихфельда. Распорядившись с Толстым, г. Кранихфельд в конце вдруг прибавляет: а вот г. Антон Крайний назвал Толстого "мухой".

Привожу это как пример способности критиков некоторых уважаемых журналов к передержкам и не только способности, но даже необъяснимой любви. Какая цель этой явной неправды? Ведь и г. Кранихфельд, и мои читатели знают, что я писал не о Толстом, а о маленькой "рецензентской" мухе, "попавшей в литературные сливки" на чтении "Океана" Л. Андреева. [Это чтение трагедии состоялось 25 сентября 1910 г.] Муха, в восторге, перемешала свои слова с "текстами" "от Толстого". В сущности -- тоже пригнала строки Толстого к своему настроению по поводу "Океана". Я не считаю Л. Толстого -- "Писанием" и текстов не отметил. Но, вероятно, не отметил бы текста и в том случае, если бы, по поводу "Океана", потрясенный рецензент сказал от настоящего Писания: "Тайна сия велика есть!" [Из Послания святого апостола Павла к Ефесянам, гл. 5, ст. 32.] В произвольном приложении текст остается на совести рецензента. Неужели, случись текст насчет "тайны" -- г. Кранихфельд объявил бы, что я и называю и апостола Павла -- рецензентской мухой? Мог бы объявить, с тем же правом; а если бы оставил втуне -- то лишь потому, что передержка насчет апостола Павла ему не показалась бы достаточно интересной.

Как жаль, что все наше характерное -- столь мелко и скучно. Как жаль, что в пример литературному критику толстого журнала нужно ставить озлобленного, полуслепого старца из Нового Времени! Он нелепо обзывает всех жидами, гимназистами и т. д. -- но это лишь мнение; ни разу еще не пытался он заверить, что Арцыбашев, скажем, назвал Лермонтова Сашей Черным; не выдавал этого за факт.

Если г. Кранихфельд издаст свои "художественные" статьи отдельным томом (не издал ли уже?) [В 1911--1917 гг. вышел трехтомник статей В. П. Кранихфельда "В мире идей и образов".], я буду рекомендовать читателю величайшую осторожность. Надо считаться с болезненной склонностью к мелкой неправде. Хорошо, если неправды мелкие искупаются многими большими правдами. Но этого на свете никогда не бывает. Закончу и я текстом, -- словами, для подобного случая написанными: "Верный в малом -- и во многом верен, а неверный в малом -- неверен и в большом".

Русская мысль. 1911. No 4 (в разделе "Литература и искусство" под псевдонимом Антон Крайний).