Известно, что нигде так не замирает жизнь в летние месяцы, как в России. И не только столичная и чисто интеллигентская; нет, повсюду чувствуется изменение темпа, разваренность, замедленность, вкусный зевок. Летом делается ясно, что всякие дела, начиная с государственных и кончая не знаю какими, отнюдь не волки и в лес не убегут. Русский человек любит, прежде всего, обширно отдохнуть. Правда, "там, во глубине..." (где будто бы "вековая тишина") -- там в летние месяцы как раз не отдыхают, не время; там решается вопрос, которая из двух неизбывных бед грозит в нынешнем году России: "недород -- или "урожай". Но со стороны эта "глубинная" жизнь не видна, а как решится вопрос -- осенью узнаем. Да и не все ли равно как: и то беда, и это беда. Разве вот если Бог даст, середка на половинке... Нынче на нее нельзя, кажется, рассчитывать. Уже есть -- голод. Уже вяло закопошились какие-то "продовольственные комиссии"...
Летние газеты -- хилые, ободранные, жалко смотреть. Газетному писателю, во-первых, тоже хочется отдохнуть, мухи одолели! а во-вторых, если б даже которому-нибудь не хотелось -- о чем писать, раз ничего не происходит? жизнь приникла и задремала. Скандалит Илиодор [Илиодор (в миру Сергей Михайлович Труфанов; 1880--1952) -- иеромонах, один из организаторов "Союза русского народа". Прославился скандальными обличениями Г. Е. Распутина, антисемитскими выступлениями и выпадами против интеллигенции. В конце 1912 г. Св. Синод удовлетворил его прошение о снятии с него сана. В 1914 г. бежал за границу. Автор книги "Святой черт" (о Распутине).]: да ведь надоел. Привезли на "потеху" несчастных мужицких детей в Петербург: да этими "потешными" Меньшиков так уж что всех, и я самого истощил, так ребят бедных потрепал, что живого места не оставил, не за что схватиться. И тема это... колючая, -- даром что ружья без штыков, игрушечные.
Журналы летние не веселее газет: тянут начатые романы понемножку, а пустые места затыкают какими-нибудь давно приготовленными "июльскими" и "августовскими" рассказиками. Со сборником, с альманахом куда легче. Альманах я "захочу -- издаю, захочу -- не издаю"; и летом, когда нет материала, непременно "не издаю". А журнал -- хочешь не хочешь -- составляй; и беллетристику -- можешь не можешь -- подавай.
Отдельных книг рассказов или романов в летние месяцы выходит очень мало. Разве в начале какие-нибудь томы "собрания сочинений". Ох уж эти "собрания"! Так все бросились "собирать", будто близится светопреставление, и каждый писатель, без различия возраста, кинулся на свое в ужасе: вот мир кончится, не успеет меня прочесть целиком...
Нынче не редкость автор, который впервые видит себя напечатанным -- в "собрании" сочинений. Таков, например, М. Сивачев, о котором я как-то писал. H. M. Осипович [Осипович Наум Маркович (1870--1937) -- прозаик.] ("Собран. сочинений", т. I, к-во "Просвещение"), очевидно, не Сивачев, его "сочинения" выходят даже... вторым изданием! но клянусь, что я, следящий за русскими "belles-lettres" всех сортов, никогда г. Осиповича ни в журнале, ни в книге не встречал, не читал или... если читал -- значит забыл его с таким совершенством, будто и не читал. Рассказы г. Осиповича потрясающе забвенны. Они даже не так плохи, то есть низкое их литературное достоинство хотя и низко, но не поражает вас, и примечательна только эта "забвенность". Пока я держу книгу на столе, перед глазами, я еще могу сказать, что все рассказы -- написаны не без претензии на "новый" стиль, малосодержательны (первый "Дамка", хотя и банален, лучше других), все рассказы из так называемого "полярного" быта, из жизни "интеллигентских невольников" Сибири. Описание природы часты, и везде почти одинаковы: "...над неоглядной пустыней замерзшей тундры разостлалась тысячечасовая арктическая ночь, в светлом ореоле полярных сияний...". "Сполох искрился, рассыпался фосфорическими полосами и пылающими тропа избороздил всю небесную высь...", "...кажется, что сне зажглись и слились с горящими небесами и в этом огненом водовороте кружатся и пляшут в мистическом танце..." Невольные жители этой страны устраивают вечеринки " когда разойдутся, выражают свои настроения так: "Я света хочу!.. Где солнце?.. Мое солнце?.. Аа-а-а! Испугались! Пиир! Танцы! Хха! -- деревянный злобный смешок покати: с подмостков". "Живыми в могилу!.. Кончено!.. Где наша смелая юность?.. Ты мне скажи... Где?.."
В сущности, ведь все это трогательно. И могло бы, я вижу, быть очень интересно. А между тем ни возгласы, "где моя юность?", нисколько не трогают, ни "арктические" ночи никак не действуют, а все с необыкновенной поспешностью забывается. Неуловима, неопределима до дна тайна таланта. Можно, конечно, разбирать и определять долго, тщательно; все-таки иной раз удивляешься за книгой: ведь и написано не так уж грубо плохо, и материал интересный, отчего же нет сил преодолеть тоски и какой-то зловещей пустоты? Вот, например, Г. А. Мачтет [Мачтет Григорий Александрович (1852--1901) -- прозаик, журналист.]. Т-во "Просвещение" издает сочинения не только новых, но и старых писателей. Вышел I том Мачтета. Г. Осипович -- новый, г. Мачтет -- старый. Г. Осипович -- о Сибири, г. Мачтет -- об Америке. Годы лежат между ними, разный, кажется, язык, разные наблюдения в различных странах, а по скуке, по тоске, по забвенности того, о чем рассказывают оба писателя, -- они родные братья. Судьба несправедлива к Мачтету; он должен был прожить тяжелые годы, быть в ссылке, потом в Контроле, наконец, умереть, и только через 10 лет после смерти удостоился чести быть изданным в "Просвещении" полным собранием... Я ничего не знаю о г. Осиповиче, но ясно же, что он не умер 10 лет тому назад. А вот его "собрание" выходит уже вторично... Чем он лучше Мачтета? Приходится признать, что у нас необыкновенно растет спрос на плохую литературу и, что еще удивительнее, на литературу скуки и нуды.
Есть еще несколько "новых" книг, но, по совести говоря, они так не новы, так не вызывают никаких ожиданий, что вряд ли стоит на книгах этих долго останавливаться. Г. Юшкевич [Юшкевич Семен Соломонович (1869--1927) -- прозаик, драматург. С 1920 г. в эмиграции.] выпустил свою "Улицу" (Москов. к-во). Все знают, что если г. Юшкевич, то, следовательно, -- еврейские девушки, масса еврейских девушек, и все они бедны, все проститутки, все говорят одним и тем же, раз навсегда удавшимся Юшкевичу, русско-жаргонным языком, и все кончается очень худо. Я читал г. Юшкевича много, и мне теперь кажется, что я даже те книги г. Юшкевича читал, которые ему еще предстоит выпустить. Ведь будут и там еврейские проститутки, и они тоже, конечно, плохо кончат.
Боюсь, что В. Муйжель [Муйжель Виктор Васильевич (1880--1924) -- прозаик.] ("Собр. соч.", том II, т-во "Просвещение") относится к писателям, подобно г. Юшкевичу, плотно себя определившим и никаких новых надежд не подающим. Если кто-нибудь лет через пятьдесят вспомнит Муйжеле при составлении историко-литературного словаря, то, наверное, ограничится тремя строками: "Это писатель эпохи первой революции. Начинал революционными сценками, перешел к повестям из тогдашнего народного быта. Особым успехом не пользовался. Сотрудничал в журнал "Русское Богатство". Вряд ли, впрочем, и этих кратки строк удостоится в грядущем г. Муйжель, хотя особенно плохим его назвать нельзя, кое-какие маленькие рассказы ему даже удаются. В этом II томе "Собр. сочинений", где между "писательством народным" еще попадаются "сцены времен революции", лучше других рассказ "Уголовные" Зато невыносим "Кошмар" -- описание невинного пикника который кончился тем, что идеальных студентов и курсисток разгоняли нагайками, били, обнажали девушек и т. д. Если этого не было, то стыдно писать об этом; если было -- еще стыднее, потому что нельзя на такие вещи реагировать "произведениями искусства". Есть переживания, которые не могут служить литературным "сюжетом", или они не переживания. Естественный человеческий стыд давно, нипочем, забылся; давно пустил эти "сюжетики" Леонид Андреев; так давно, что они даже из моды вышли, а долго держались. Теперь только "Русское Богатство" нет-нет да и подпустит опять рассказик с нагайками, думая, что это как-никак возбудит благородные чувства. А мне, -- да и мне ли одному, -- кажется, что писание и печатание теперь "революционных" сценок, рассказов, описаний, стишков всяких -- дело не очень-то доброе, есть в нем какая-то бесстыжесть. Мы, мол, "успокоились", мы теперь зато "творим в области искусства". Не рано ли, господа "революционные писатели". Или "беспокойство" все было для новых сюжетов? Малое беспокойство, малая боль, быстрое и легкое утешение, ну, не особенно вышло, зато и само "искусство" -- голая дешевка. "...То, что пел Герасимов (студент на невинном пикнике, в "Кошмаре"), была большая, сильная песнь, и в словах ее так же, как в мотиве, чувствовалась твердая, как сталь, и блестящая, как она, мысль". Когда Герасимов окончил, "голов его была гордо поднята, и свет костра дробился прыгающими искорками в его широко открытых вдохновенных глазах". Какое же это "искусство"? Нет, стыд и стыд, и даже два стыда: первый стыд -- тот, о котором я говорил выше, второй -- просто себе стыд за подобную "литературу". Таким же стилем пишет г. Муйжель и "народные" свои романы. Я этим не хочу сказать, что г. Муйжель совсем знает среды, которую описывает, и мужики у него говорят языком студентов. Нет, может быть, ему и приходилось наблюдать "народную" жизнь, прислушиваться к народным печам; не язык, -- именно "стиль" у него везде одинаков. И стиль этот таков, что вряд ли можно г. Муйжеля назвать писателем "народным".
Впрочем, что такое "народный" писатель? Тот ли, который пишет о народе? Или тот, кто сам "из народа"? Или, наконец, кто доступен народу? Разбирать эти, давно у нас спутавшиеся, слова и понятия было бы скучно; говоря со строгой точностью -- нет и не может быть никакого "народного писателя". Есть писатели, есть литература, это одно. И есть "народное творчество", которое никак литературой назвать нельзя, ибо оно -- совсем другое.
Вопрос об этом "народном творчестве" и отношении его к "литературе" -- вопрос очень интересный. Особенно если не слишком раздвигать горизонты, а взять его в некоторой условной узости, в определенности времени.
О чем бы писатель ни писал, кто бы он сам ни был, но если работа его -- действительно литература, -- она дело интеллигентское, ибо она создается по принципу известного раскола, т. е. по принципу "утверждения личности, -- индивидуализма. Литература иного принципа не имеет. Между "народным творчеством" и "литературой" совершенно такая же пропасть, как признанная, пресловутая "пропасть между народом и интеллигенцией". Не знаю только, почему существование "пропасти" приводит многих в отчаяние. На практике и в частностях разделения порою могут быть печальны. Но естественно же, что разделены два противоположных принципа, два, до времени, взаимоисключающих понятия, -- коллективизм и индивидуализм. А кроме того, -- и это очень важно, -- под обеими пропастями (в сущности, одной и той же) есть подземные, невидные, ходы, есть постоянное, таинственное сообщение. Каким-то неизвестным, неисследимым образом "литература" наша зависит от "народного творчества" (так же, как "интеллигенция" зависит от "народа") -- и обратно. Непосредственных влияний не заметно, их нет; а подземные сказываются, хоть не скоро, да верно.
Литература наша пока не падает; нет в ней Пушкиных, Достоевских, -- зато есть кое-какие приобретения, есть развитие. Но не иссякает ли "народное творчество"? Иссякает, -- вот как о "благодатных дарах церкви" сказано, что каком-то там веке они вдруг начали иссякать?
"Коллективное" -- народное -- творчество прежде всего органично: оно растет из жизни прямо, как стебель из земли. В жизни народа должно что-то совершаться; пережить что-то надо, чтобы явился новый росток. Созданию всякой легенды предшествовало реальное переживание. Как тут ошибались некоторые наши религиозно-философские писатели, которые еще недавно с жаром толковали о необходимости новых "легенд", ожидая на этой основе создания... новой религии! Путь как раз обратный: на факте, религиозном чисто, или другом, на реальности только -- основано всякое народное творчество.
Быть может, слишком кратки сроки, слишком близоруки глаза современников, быть может, нельзя утверждать со смелостью, что народное творчество "иссякает". Как бы то ни было, проявлений творческих в народе сейчас нет, и это страшно; страшно думать, что ни последние события революционные, ни даже последняя война не переживались в народе глубоко. Иначе остался бы хоть какой-нибудь след...
Народная поэзия сегодняшнего дня -- частушка; она единая царица всех углов России, и она создается легко, мгновенно. Нынче распустившаяся -- завтра облетает, забывается, на ее место уже готова другая. Частушка уродлива, -- в ней смешение двух принципов: индивидуалистического, интеллигентского (это видно по содержанию, не только внешнему, но и внутреннему, по складу, но "психологии") и принципа обратного: ведь частушка создается органически, сама собой, всеми, -- никогда одним.
Собирать частушки, как собираются русские песни -- бесполезно. Сборник "Частушек Псковской губернии", изданный год тому назад, уже нынче не представляет никакого интереса: иные поются "песни", новые, а те забыты. То же наблюдаю я и в Новгородской губернии, в этом "сердце" России.
В прошлом году это было. Теперь другие, "модные" поем.
"Модные" оказываются не теми же, но потрясающе похожими на прошлогодние, внутренне похожими: плохие, глупые стихи, -- "стишок" Смердякова, -- с однообразной бессодержательностью: напился, подрался, поколотили, У милки дом с карнизом, кофточка в полосочку, гребеночка в причесочку, опять напился, опять колотили, только раньше "меня били не гораз, в леву щеку восемь раз", а нынче "били колотили в три стяга четыре гири". В следующем году, очевидно, камнями будут "по-модному" бить, иначе как-нибудь. Вот и вся разница. Ни малейшего следа человеческой мысли, и никакого отзвука чего бы то ни было, происходившего вне вот этой дороги, вот этой казенки, вот этой драки. Времени точно не существует. В частушках своя "вечность", да и широки они -- как сама Русь: поется про эту казенку, но все казенки, все драки, все дороги -- как одна, потому и частушка как бы одна по всей России.
Три поэта, случайно съехавшись вместе, выдумали домашнюю игру: написать несколько частушек, перемешать с подлинными, кто узнает? При современном навыке "стилизовать" -- чего, казалось бы, легче?
И, однако, никому из "стилизаторов" не удалось скрыться. Не по силам им было проникнуть в тайну какого-то особенного частушечного бессмыслия. Правда, подражание всегда несовершенно, стилизация всегда стилизация; но частушки -- прежде всего "плохие стихи"... а вот, тайна их скверности неуловима.
Как знать, впрочем? Может быть, в частушках есть капля истинного "народного творчества", и она-то для нас и неуловима? Все может быть. Но пока неуловима, пока сегодняшняя "народная поэзия" кажется нам лишь грустным идиотством, -- так и будем говорить, без лишнего притворства, без меда умиления. И бояться за этот народ, который пережил все последние годы, не заметив их, как во сне, -- тоже будем открыто. Ведь страх еще не безнадежность, не потеря веры.
Возвращаясь, в заключение, к современным литераторам, пишущим "о пароде", как Муйжель и другие, я должен сказать, что во всех них чувствуется какая-то коренная, нынешняя, фальшь. И это независимо от таланта и от фактического "знания" народа. Уклон, что ли, фальшивый, сама тенденция, грубость черных красок, непременные ужасы и "ужасики", оканчивающие эти писания. Всегда точно "счастливый" пишет о "несчастных". Корень забывается; то, что нужно бы вечно повторять себе, -- перифразу поэта:
Мы все несчастливы равно,
Но все несчастливы различно.
Ив. Бунин менее других фальшив: но зато он и отсутствует сам в своих произведениях. Роман с отсутствующим автором может быть хорошим, но гениальным -- никогда.
Летняя книжная бедность незаметно отвлекла меня литературы к непосредственному словесному "творчеству" -- к "частушкам". Надо надеяться, что осень и зима дадут нам книги действительно новые и такие, о которых стоило бы с любовью поговорить.
P. S. С грустью отмечаю, что борьба против некоторых новейших искажений русского языка, борьба, в которой и я иногда принимал участие, -- бесполезна. По крайней мере непозволительное "одевание" на себя калош, платьев, шляп и т. д. упорно продолжается всеми новейшими писателями не исключая талантливых. Я заметил однажды г. Осипу Дымову, что он в трех строках сумел три раза "одеть" голубую кофточку. Издавая рассказы книгой, автор эту кофточку исправил, но... только одну кофточку! В той же книге все другие кофточки по-прежнему "одеваются". Но не в Осипе Дымове дело. Не он навел меня на безнадежные размышления. А загляните в один из томов известного издания С. А. Венгерова [Венгеров Семен Афанасьевич (1855--1920) -- историк литературы, библиограф.] -- "Пушкин". Это громадная, тщательная работа. Роскошно изданные книги. И там, под рисунком во всю страницу, крупным шрифтом напечатано: "Людмила одевает шапку Черномора". Что же после этого? Если пушкинская Людмила стала "одевать" шапки, если в этом убежден такой знаток русской словесности, как С. Венгеров, видно уж ничего не поделаешь. Надо покориться и признать за "новой формой" право гражданства. И ждать, что за "одеванием" калош и шапок пойдут в свое время их "раздевание". Г. Минский где-то уж "раздел шляпу". Это первая ласточка.
Русская мысль. 1911. No 9 (в разделе "Литература и искусство" под псевдонимом А. Крайний).