Л. Андреев с его "Человеком" завел меня в широкие общие рассуждения. Вернемся от литературы к литератору, к другому современному беллетристу Сергееву-Ценскому. Он моложе Андреева,-- он еще не дошел до порабощения своего таланта мертвому духу лжесреды, он еще свободен, он еще пока -- художник. Но, конечно, и Сергеев-Ценский -- писатель современный, стилем своим и всем уклоном приближающийся к другим писателям дней именно наших. Он -- офицер того же полка, где был генералом Андреев, где Зайцев -- унтер с нашивкой, и где есть такие несчастные рядовые, старательные и самодовольные, но совершенно неспособные, как Осип Дымов и другие. Сергеев-Ценский -- настоящий офицер; Зайцеву, сколько бы он ни получал нашивок, до него не дослужиться. Язык Сергеева-Ценского -- богат почти без риторики, выпукло-ярок до грубости, которая не переходит, однако, в антихудожественность; главное же -- он чрезвычайно гармонирует с внутренним содержанием таланта Сергеева-Ценского, с основной, резко определенной, вечно одной и той же мыслью автора. Она не утомляет, потому что широка; ее можно бы назвать идеей, если бы она, в конце концов, по свойству своему могла привести куда-нибудь, кроме тупика. Но она ведет именно в тупик... если, конечно, взять ее, как последнюю, в ее победе; принять ее за последний синтез.

Мысль эта со всей определенностью уже выразилась чуть ли не в первом рассказе Ценского, напечатанном года четыре тому назад в журнале "Новый путь". Рассказ вошел и в "Сборник". Рассказ -- не из лучших; язык еще не вполне выработан, но уже весь Ценский тут. Уже мчится, бессмысленно хлеща лошадей, невинный человек, помещик, любящий отец и муж, мчится прямо в снежную, черную, сильную бурю, дико повторяя: "Все у меня умерли! Все с ума сошли!" Недаром только что бедный, уральский родственник-прихлебатель тупо ныл перед ним: "Где не ждешь, тут тебя и кокнет. Непременно тебя кокнет".

Все умерли, все с ума сошли, все погибли самым безобразным, бессмысленным, грязным и отвратительным образом, и... что ж это такое? Ведь я же этого не хочу? Вот в этом тайном, но несомненном вопросе Сергеева-Ценского -- еще надежда на спасение от тупика. Есть борьба, есть трагедия,-- писатель-человек еще не успокоился на разрешении ужаса жизни -- просто неподвижным утверждением ужаса. Ценский, ненавидя мир,-- любит его; любит так же глубоко, как ненавидит. И даже,-- я утверждаю, он идет из любви, как из первого данного. Не люби он мира, он, может быть, и не увидел бы так ярко всех его ужасов, не сумел бы так ненавидеть. "Мир ужасен, проклят, бессмыслен, главное -- бессмыслен..." -- кричит нам Ценский, и тут же, словно про себя, шепчет: "А я этого не хочу!.." Вся трагедия этого писателя, отнюдь не первоклассного, но яркого и характерного для времен наших, вот в чем: он, по завету Достоевского, полюбил жизнь прежде смысла ее. Но не заведомо, не бессмысленную жизнь начинаем мы любить, мы начинаем любить жизнь только п_р_е_ж_д_е знания ее смысла, но уже в любви нашей -- вера, что смысл есть, что через любовь он откроется. Сергеев-Ценский полюбил мир, жизнь -- настоящей любовью, с верой в смысл, и... вот смысла ее еще не нашел и еще видит непереносный, невозможный мрак бессмыслия, "баню с пауками". Что же с этим делать? Чему же верить? Если все-таки любви своей,-- то искать, искать, не боясь пауков через всех пауков искать этого необходимого "смысла" который должен же быть! А если первому взору поверить, глазам своим,-- то уж, конечно, отказаться прежде всего от любви, наполнить душу однообразным, тепловатым отчаянием, лечь под лавку в избе, а пауки тебя будут есть. И пусть едят. В конце концов,-- я не спорю,-- тут можно дойти до известного бессмысленного сладостратьица, а уж до самодовольства средней руки -- наверно. Но и человеку и художнику -- обоим -- непременно конец.

По склонности моей к пессимизму и еще потому что Ценского я не считаю очень сильным (ведь Андреев был куда сильнее!),-- мне кажется, что и Ценский кончит под лавкой, под которую уже тихо лезет Андреев. Мне кажется, но утверждать это непременно -- нет никаких серьезных оснований. Пока -- Сергеев-Ценский держится еще на лезвие ножа, и в какую сторону он скользнет -- неизвестно. И он пока остается художником. Его последний рассказ "Лесная топь" (в альманахе "Шиповника") -- не хуже, а лучше рассказов его Сборника. Ярче, откровеннее, выпуклее -- обнаженнее. В Сборнике есть рассказ "Я верю!", где, после всех невероятных, беспощадных ужасов,-- герой вдруг, ни с того ни с сего, глядя на своего маленького сына, начинает "верить", что этого сына ужасы мира не коснутся, что и сын будет иной человек, лучше, и жизнь его будет совсем другая, хорошая, и все вокруг будет хорошо. Зачем этот жалкий, бессильный диссонанс? Впрочем, пускай. Он только лишний раз показывает нам, подчеркивает, как тщетна, глупа и фальшива и даже просто неприемлема для человеческой природы та единственная оставшаяся вера, в которой смеет еще вслух признаться бедный современный человек: вера в будущие поколения. Вера, в которую не верится. Вера, которая не нужна ни на что. Настоящий человек вопит против нее: с какой стати? Да и черт ли мне в будущих поколениях, если я... А что же я? Я-то сам?

Сергеева-Ценского можно упрекнуть в излишнем нагораживании внешних ужасов. Теряется правдивость от такой неумеренности, от такого скопления в одном месте всех представимых и даже непредставимых гадостей. В "Скоро я умру" -- сразу тонут все, кроме хилого, гнилого сына, беспомощно присутствующего при гибели отца, матери и т. д.,-- все без остатка. Что делается с Антониной из "Лесной топи" -- прямо невероятно. Плетется какая-то цепь из черных, отвратительных звеньев. Придурь, ребенок-урод, любовник-сифилитик,-- и уж окончательно без носа, с язвой во все лицо,-- страшные, безвыходно тупые люди вокруг,-- и, наконец, когда уже ничего, кажется, не остается, кроме смерти,-- Ценский и смерть эту посылает Антонине в самом страшном ее образе: артель мужиков в лесу, на которую набрела, заблудившись, Антонина,-- тупо, дьявольски стихийно, без слова набрасывается на нее, вся, и, насилуя, тем самым ее убивает.

Рождение, природа, любовь, надежда, жалость, страсть -- все Ценский показывает нам исковерканным, все в пятнах Бессмысленного Зла, точно в пятнах проказы. Но неумеренность Ценского в собирании конкретных, внешних ужасов,-- вполне понятна. Он изо всех сил старается, он непременно хочет свое ощущение ужаса перед Злом передать другим с наибольшей полнотой; и невольно огрубляет краски для другого, может быть, еще грубого взора. Конечно, не у всех "все умирают, все с ума сходят". Но Ценский знает, а не знает, так чувствует, что если хоть у одного "все умерли и с ума сошли",-- то это совершенно все равно, как если бы у всех; что ни одной "слезинки" нельзя оправдывать, если не оправдана хоть одна. А ведь с какой недомысленной легкостью многие еще примиряются... ну хотя бы с землетрясением, где погибло т_о_л_ь_к_о 66 человек, да зато спаслось 6 666! И Ценский неправдиво фактически, грубо, но с глубочайшей внутренней правдой кричит: "Все, все! У всех всегда все умирают, все с ума сходят! Проклятые люди, проклятый мир! Но... но я не хочу, я не могу, чтобы так было. Нельзя, чтобы так было, потому что у человека есть к миру любовь".

Вот это-то живое, может быть, не вполне сознанное, все равно!-- противоречие, это "несомненно проклят" и "несомненно не хочу" и отличают Сергеева-Ценского от других современных писателей того же уклона. Того же уклона, но с антиномией, менее резко поставленной, менее трепетной и подлинной. Может быть, эта трепетность и резкость питают и самый талант Ценского, дают языку его выразительную силу.

До риторики недалеко... но ее еще нет. Недалеко -- иногда кажется -- и до просветления, до начала раскрытия необходимого "смысла" жизни... но и его еще нет. Во всяком случае на своей теперешней точке, в данном своем состоянии, Ценский не может остаться навсегда, ни как человек, ни как художник. Это уж было бы последнее бессмыслие, которого, к счастью, в жизни не встречается. Нельзя стоять долее мгновенья на колющем острие. Мы не знаем, добрался ли уже Ценский до этого окончательного острия. Но когда доберется (и если доберется) -- то нельзя ему будет не полететь; и непременно он полетит -- или вниз... или вверх.

1907

Исходник: Антон Крайний (З. Гиппиус). Литературный дневник. 1899-1907. СПб., 1908.