Письмо не к г-же Кусковой, хотя речь будет о ней. Недавно "Посл. Нов." уделили место для крайнего ее недовольства отрывками моего Дневника (в "Возрождении"). Выразить это недовольство в сколько-нибудь ясной форме г-же Кусковой, однако, не удалось. Нельзя понять, чего она, собственно, от меня хочет; оттого и по существу отвечать ей невозможно.
Ясно в заметке лишь одно: ясен намек на "подложность" дневника. Т. е., что это совсем не дневник, а нечто "post factura" написанное, со специальной, притом, целью "свести с кем-то личные счеты".
Очень хорошо. Но почему это сказано обходом, намеком, хотя и весьма не тонким? По общей ли склонности женщин к "попреку, упреку и намеку", или еще почему-нибудь?
Думаю, есть у г-жи Кусковой и другие соображения, ради которых она спряталась в куст намека.
Прежде всего -- ведь за намек можно и не отвечать... Скажи она это без намека прямо, -- так же прямо всякий указал бы ей, во-первых, на ее невежественность, а во-вторых, -- на недобросовестность.
Кто хоть малейшее касательство имел к документам, к архивам, к истории, -- и к слову вообще, -- тот знает, что дневники не подделываются. Гений на такие пустяки (да еще "для счетов"!) тратить себя не будет; обыкновенному же человеку написать нарочно "имеющее вид" дневника, похожее на настоящий дневник -- просто невозможно.
Что касается недобросовестности г-жи Кусковой, то вот: благодаря некоторому своему внешнему положению (какому именно -- не хочу определять) она лучше других должна быть осведомлена о фактической правде насчет Дневника: о десятилетнем его отсутствии, о том, что он считался погибшим и лишь теперь, неожиданно, был мне возвращен... Но этого мало: еще менее может г-жа Кускова не знать, почему я не представляю публично "доказательств", не вхожу в подробные объяснения. Знает, -- как же и зачем об этом заговаривает?
Пожалуй, настоящая разгадка всего -- состояние, в которое (пусть на минуту) привел г-жу Кускову мой дневник. С человеком в подобном состоянии рассуждать трудно, но и упрекать его ни в чем нельзя; напротив, к нему следует относиться с величайшей снисходительностью.
Что же это за состояние, и откуда оно?
Есть общечеловеческое свойство, по форме иногда разное, по существу одно, люди не выносят правды. И вдруг, в какой-то момент, при случае даже несерьезном, -- они все забывают, на все готовы, лишь бы не столкнуться с правдой лицом к лицу, лишь бы не увидеть какую-нибудь свою ошибку в прошлом или в настоящем. Порой от одного страха уже приходят в самозабвенность; тогда, -- смотря по темпераменту, -- один бежит прочь с заткнутыми ушами, а другой, тоже с заткнутыми, накидывается на того, от кого может грозить опасность.
Человеческое свойство это зовут "малодушием". А кто от него свободен? Никто, я думаю; вопрос только в мере.
Сейчас, в наших кругах эмигрантской интеллигенции, страх перед взглядом на прошлое, на себя в прошлом, -- очень разросся. Удивляться ли, что г-жа Кускова, словно сказочная баба, которая и в болоте утопая, твердила свое "не бритое -- стриженое", -- твердит: "Не было, что было, а было, чего не было?". Не удивляться, -- понять ее нужно; понять, что не только других, но и себя она хочет обмануть, когда твердит о "подложности", о "доказательствах", о всяком таком прочем.
Кускова, повторяю, не одна, легко впадающая в эти состояния, и по незначительному даже поводу, вроде дневника. Случается то же и с другими. Некоторых я и сейчас, неизменно, чувствую, как друзей. Но ни к г-же Кусковой, ни к ним, здесь не обращаюсь. Я говорю с более далекими, -- более спокойными и разумными. Им и хочу сказать два слова о моем дневнике, -- раз уж о нем идет речь: в дневнике лишь малая часть всего что было; но все, что там есть, -- действительно было. Было и "опрометчивое" {Прошу извинения за слабость эпитета; конечно, он неточен.} создание Керенским "корниловского бунта"; были слова и состояния с.-ров, которые я привожу; был и бодрый отказ г-жи Кусковой от борьбы с большевизмом, как от дела "не интеллигентского". Была и моя глупая вера, что можно, после марта, воевать, что советы -- ничего и что "теперь все будет хорошо", лишь бы люди, оказавшиеся, у власти, были властными и действовали "разумно-революционно".
Никакого удовольствия в обнародовании таких моих уверенности для меня, конечно, нет. Но и других удовольствий или выгод печатание дневника принести мне не могло. Так не трудно было предвидеть, что именно у тех, кому всего нужнее, всего полезнее было бы "свести счеты" со своим прошлым, -- у них-то сил на это и не найдется; и тогда счеты они будут сводить с неосторожным, который вздумал кусочек правды прошлого им преподнести.
Все это, однако, меня не остановило и не остановит.
Маленькое дело свое я сделаю, дневник напечатаю, -- в нужной, по собственному разумению, полноте. Не для вас напечатаю, г-жа Кускова: сожалею о минуте вашего безответственного раздражения, но минута пройдет. И не для вас, бедные друзья мои, боящиеся собственных теней в прошедшем. Нет, я делаю это для других, далеких; делаю потому, что верю: кому-нибудь из них и эта крошечная частица правды о печальном, о грозном прошлом поможет в творчестве будущего.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Возрождение. Париж, 1928. 8 ноября. No 1255. С. 2.
...отрывками моего Дневника... -- печатались в газете "Возрождение" 6, 8, 14, 21, 28 сентября и 5, 12, 20 октября 1928 г. под названием "О днях петербургских. Из дневника за 1914--1918 годы". Отдельное издание вышло в Белграде в 1929 г.