Мне три года.
Ну, может быть, немножко больше, может быть, около четырех. Но запомнилось — «три». Что это такое, я не очень знаю, да и «года» — тоже; но не забочусь: столько других вещей, уже знаемых, в этом новом для меня мире.
О нем я знаю, наиболее твердо, что он, во-первых, полон всякими маленькими неприятностями. С ними надо бороться тем, что большие называют «капризами». Например, когда мне чего-нибудь не дают, чего мне хочется, или не желают, чтобы я, Ниночка, делала, как я хочу. Тут сейчас же и нужны капризы, которые обыкновенно помогают. А, во-вторых, я знаю еще, что в мире повсюду «тайны». О них никто не говорит, и нельзя спрашивать: потому ли, что они все равно никому не известны, или по другой, тоже таинственной, причине, но нельзя. И мне это нравится, что нельзя. Пусть будут тайны.
Я не люблю детей. Когда слышу, что я «одна» у папы с мамой, я очень довольна. Мне, кажется, хотелось бы, чтобы на всем свете я была единственная маленькая девочка. Больших пусть будет сколько угодно. Около меня их много: кроме папы с мамой и бабушки в мезонине, всякие разные дяди и тети. Они — то есть, то их нет, то опять все есть. Главная же — няня Даша, которая всегда-всегда со мной, как я требую, и всегда делает, что я требую.
Дети к нам и не приходят. Раз вдруг привезли Лидочку Белявскую, но я стала кричать и потребовала, чтоб няня Даша взяла меня на руки и унесла в детскую. Все удивились, а я сказала, что Лидочка гадкая: скачет, визжит, бегает одна по комнатам, лезет к моим тетям на колени и обо всем, без разбора, спрашивает: видно, не знает про тайны, — те, что и большие не знают, и нельзя спрашивать.
Коля (дядя Коля, с бородой) сказал: «Она не дикая, а Нина у нас дикая». Дикая — это если бояться. Коля не знал, что я ничего не боюсь. Я даже устрицы не испугалась. Мы шли с няней Дашей по дорожке, в лесу, вдруг она через дорожку прокатилась. Кричу: «Устрица! Устрица!», а ее уж и нет. Няня Даша сказала, что эту устрицу зовут «Ежик» и что у нее, вместо шерстки, все иголки и больно колются. Но я не боялась, а Лидочка, — мама говорила, — боится даже темной комнаты. Как это — комнаты? А темная — значит лампадку зажгли, я в кроватке и держусь за нянь-Дашину руку. Чего ж тут бояться? Потом сейчас же делается утро… Гадкая Лидочка и выходит дикая, а я не дикая.
— Зато вы чужих боитесь, Нина Александровна, — говорит няня Даша.
Вот глупая! Уж и задала же я ей. Никаких чужих я не боюсь. Все большие, и чужие, и свои, одинаково нестрашные; но, конечно, кого я не знаю, на того и не смотрю, пока он со мной не разговаривает. Мама, бабушка и няня Даша больше всех со мной разговаривают. Няня Даша зовет меня «Нина Александровна» и «батюшка белый». Или еще «упир» и «сампрандер», но это когда она сразу не сделает, чего я хочу, а сделает только после «капризов». Бабушка всегда сразу делает и зовет меня «маточкой».
Серж и Коля (дядя высокий и дядя с бородой) тоже любят со мной играть и разговаривать. Коля любит «дразнить», но я не поддаюсь. Раз говорит: «Хочешь играть в шарады? Это такая загадка. Я скажу, а ты угадай, про кого? Вот: сначала — Ни. Потом — На. А все вместе — глупая девочка». Я не понимала, но когда он еще сказал, и еще, и всегда кончал: гадкая девочка, и глупая, и дурочка, — я о шараде догадалась. Хотела зареветь, но решила — потом; а вперед и ему шараду. Удивился: «А ну, посмотрим!».
Я говорю: «Сначала Ко. Потом Ля…». Тут я задумалась: кто же все вместе? Самое надо ему страшное. И непонятное. Поглядела на него:
«А все вместе — бессмертный дурачина». Он захохотал, другие кругом тоже; папа сказал — «умница, Нинка», но я все-таки заревела, потому что совсем не могу терпеть, если громко хохочут. Они перестали, конечно.
Я говорю очень чисто, как большие. Но я не умею почему-то говорить так обо всем, как они говорят между собою, хотя и слушаю. Понемногу начинаю подозревать, что, кроме тех тайн, о которых нельзя спрашивать, так как они все равно неизвестны, есть и другое что-то, всякое: большие его понимают, а я нет. Мне это неприятно: ведь я не знаю, какое оно, хорошее или гадкое, и что значит.
Раз, утром, говорю мама: «А помнишь, я тебя видела во сне, мы по саду гуляли?».
Мама смеется: «Как же я могу помнить? Ведь это ты меня во сне видела, а я тебя не видела. Нинка видела, а не мама. Ты видела, не я».
— А ты — кто же? Не я?
— Я — для себя я, а ты для себя, — объясняет мама, но я начинаю реветь, я не понимаю и чувствую тут что-то угрожающее, непривычное. Мама успокаивает: «Не дури, Нинок, о чем ты? Все глупости. Просто, у каждого свой сон. Как чашки, у Нины своя, розовая, маленькая, с фестонами; у мамы своя, белая. Нина из своей чай пьет, с молоком, мама из своей. Так и сны, у всех свои собственные.
Реветь я перестала, но чашки ничуть не помогли — понять. А мама понимает… Целый день капризничала, потом забыла.
У нас часто бывают гости. Я их не вижу, они приходят, когда я сплю, но утром я тотчас же требую идти в гостиную: там гости мне оставляют подарки. Зверинец со всякими львами и мартышками, или карету с лошадями, или домик с деревьями и стадом коров. Гости знают, что я не люблю кукол (они вроде девочек), а, главное, — зверей. Зверей у меня много, но все хочется новых. У меня есть книжка с картинками, — про лягушку. Я ее всякое утро рассматриваю, а няня Даша про лягушку рассказывает. Иной раз терпения нет, пока-то няня Даша меня умоет, пока-то всю головку намочит, в локоны на пальцах завьет, и бант; потом кашка манная с черными пенками, и тогда уж я требую: «Ну, давай лягушку и горбушку!». (Я люблю, с книжкой, малюсенькую белую горбушку иметь.)
Из больших мне не нравится Анна Ивановна. Она не гостья, а так, днем приходит. Говорит маме: «Какая у вас Ниночка славная, а моя Соничка что-то не растет». А няне Даше говорит: «Пойдете гулять, заходите к нам с Ниночкой».
Я, конечно, не хотела. Но раз как-то мы к ней вдруг пошли в гости. Мне сразу не понравилось: и Анна Ивановна тут, и девочка Сонечка, — гадкая. Ее кроватка не в детсткой, а здесь же, в столовой. Я уцепилась за нянь-Дашину руку и только что захотела закричать «пойдем!», как она говорит: «Поглядите, батюшка мой, какой у Сонички медведь!». Я медведя и увидала. Он был черный, картонный, на двух лапах, и такой большой — чуть поменьше Сонички: она его обеими руками держала. Анна Ивановна взяла его и показывает: «Вон какой, Соничка с ним не расстается, даром, что он без морды! Я уж маску старую к нему привязала!». Распустила шнурочки, вместо морды, пустая дыра, и там картон виден серый. Мне это было все равно, потому что медведь очень понравился. Потащила его к себе, но Соничка принялась хныкать. «Что ты, — говорит Анна Ивановна, — дай же Ниночке с твоим медведем поиграть, она гостья». Я, однако, вовсе не хотела быть гостьей и поиграть с медведем. Я хотела его совсем, и чтоб скорей уйти с ним домой. Так и объявила, и потребовала. Соничка громко заплакала, но я плакала еще громче и глупых нянь-Дашиных уговоров слушать не желала. Вовсе он не гадкий; что ж, что у меня три медведя с мордами, а у Сонички этот один? Я этого хочу, он самый большой! Тут Анна Ивановна схватила медведя, закутала его в большой серый платок, сунула в Со-ничкину кроватку, а няне Даше, под наш крик, зашептала: «Я Соничку унесу, а вы его берите и уходите скорей».
Так и вышло, и мы отправились с медведем домой. Я была очень довольна. Показала медведя маме, няня Даша про него рассказала. Мама посмотрела и говорит: «Как же, Нина, а вдруг бы Соничка пришла и твоего медведя себе потребовала?». — «Которого?». — «Ну, хоть маленького, коричневого». — «Шерстяного? Ну, и пусть бы. Я этого хочу».
Ночью медведь спал на стуле, а утром в гостиной, я с ним играла; на ковре полоски — это, будто, ручейки, и будто я ему помогаю через них прыгать: он ведь не видит ничего, глаз нет. Очень весело!
А потом, когда-то, случилось вот что: мама велела няне Даше надеть на меня платье с бархатками, белые носочки, и мы поехали кататься. Поехали и приехали в какой-то дом с длинной лестницей; наверху была комната, где повсюду окна; на потолке тоже окна. Большой чужой господин с такой же бородой, как у дяди Коли и у Ивана Вале-рьяныча (его у нас зовут «доктором»), подал мне руку и сказал: «Ах, какая умненькая барышня, не боится моего черного домика, знает, что °н не страшный, а занимательный». Черный домик с трубой на боку стоял посреди комнаты на длинных-предлинных ногах.
Господин что-то поговорил маме; она посадила меня — одну — на мягкий стул против домика, расправила платьице, а господин подви-нУл под ноги скамеечку. Сам же бросился к домику и спрятался сзади П°Д черный платок. Я не хотела сидеть, пока он там прячется, потянулась к няне Даше, чтоб она сняла меня со стула, но господин вдруг выскочил из-под платка и говорит мне, так серьезно:
— Смотрите, смотрите, барышня, вот я крышку с трубы сниму, и сейчас к вам птичка оттуда вылетит!
И мама тоже: «Смотри, смотри хорошенько!».
Но птичка не вылетела. Я хорошо смотрела, — нет, не вылетела. Вместо того, господин закрыл трубу и стал с мамой разговаривать. Няня Даша сняла меня со стула, повела вниз одевать, мы сели в коляску и поехали. Я не понимала о птичке. Никак не понимала. Может, и мама не понимает? «Мама, — говорю, наконец, — а птичка не вылетела?». — «Какая птичка?». — «Про какую он сказал!». Мама рассмеялась: «Это он нарочно, чтобы ты смирно сидела. Карточку с тебя снимал, вот какие в альбоме». Но карточки меня не заняли: «Мама, а птичка где же?». — «Ах, какая ты глупенькая! Птички и вовсе не было». — «Да он же сказал — вылетит. Значит, была?».
Мама покачала головой: «Вот приставалка! Не было у него взаправду никакой птички, он нарочно и обманул, чтоб ты не вертелась. Поняла?». Я больше не спрашивала, но еще хуже не поняла. Сказал: птичка, а ее вовсе не было. Когда, прежде, я слышала «нарочно» и «обмануть», я, должно быть, и не подозревала, что это значит. А оно вот что! Птички нет, а можно сказать есть. Как же я тогда узнаю, есть или нет?
Целый вечер капризничала, никто не знал, чем мне угодить; я и сама не знала, ничего мне было не надо. Ночью все плакала, мама спрашивала, что болит, и давала пить. Но я не пила, а плакала и боялась, потому что, вместо мамы, вдруг пришел черный медведь без морды и стал требовать, чтоб я смотрела — из него птичка вылетит. Но, вместо птички, вылетело большущее колесо-вертун, как в волшебном фонаре, красное-зеленое, и все вертелось, вертелось, все в себя, и меня очень тошнило. Потом опять мама, потом опять колесо и всякое другое, — гадкое. И все была ночь, утро никогда не приходило. А раз увидала того господина с бородой, закричала «не хочу!», а мама говорит: «Да посмотри, это наш Иван Валерьянович, доктор». Я посмотрела, как он сделался доктором, и успокоилась, заснула. Долго спала, пока стало утро. «Ну вот, теперь тебе лучше, — сказала мама. — Беда с тобой, сколько дней больна».
Потом я опять спала, а потом все приходили, и папа, и бабушка, и тетя. Тетя Маша говорит: «А что у меня есть, Нинок, знаю, тебе понравится». Я испугалась, вспомнила о птичке: может, и тетя нарочно, и ничего у нее нет? Но тетя принесла громадного медведя, желтого, пушистого, с розовыми пяточками, с круглым носиком. Положила мне в кроватку. «А черный где?» — спрашиваю тихонько. — «Вон, в углу. Хочешь его?» — «Нет, нет, не надо!». — Я помнила, как он меня ночью обманывал.
Новый мягкий Мишка такой славный. Обнимаю его, сама все-таки думаю: а если и он? Уж если люди, да еще большие, вдруг говорят — есть, чего нет… Как же тогда узнавать, что есть, а что нарочно?