I

Она терпеть не могла, чтобы знакомя кого-нибудь с ней, прибавляли "сестра Владимира Соловьева". Или даже говоря о ней, это сестринство отмечали. "Оттого, что мой брат "обыкновенный необыкновенный человек" -- еще не следует, что я не могу существовать и сама по себе".

Между тем, прежде чем я и она увидели друг друга, мне рассказывали о ней именно как о "сестре" Соловьева, стараясь как будто заинтересовать этим; совершенно напрасно, ибо сразу можно было догадаться, что в ней интересно, главным образом, не это.

Самого Вл. Соловьева мне приходилось встречать с ранней юности. Может быть, именно потому он как-то и не останавливал на себе внимания, такого, какого был достоин. Юность (всякая) любопытна, но не больше, и любопытство ее неразборчиво. В моем кругу, кстати, оказывалось немало людей разнородных, новых для меня и более "известных", чем Вл. Соловьев, и, на тогдашний мой вкус, более приятных.

Он только наезжал в Петербург, но часто, и встречала я его в мои ранние и последующие годы в самых разных местах. Помнится встреча одна из первых, -- не первая, конечно.

Где-то на Моховой или Пантелеймонской был тогда очень гостеприимный дом г-жи Оппель. Молодой поэт Червинский (рано умерший) говорил, что стоит кому-нибудь прийти и сказать: "Меня душит реакция", чтобы быть принятым с распростертыми объятиями. Не знаю, насколько это верно: там бывал, правда, Голыдев, тогдашний редактор "Русской Мысли", и однажды, к концу ужина, провозгласил тост: "За мою возлюбленную К.!". Тост вызвал шумные одобрения, и, кажется, только мне не удалось в то время догадаться, что эта возлюбленная была -- Конституция. Но, с другой стороны, в этом же уютном доме, где на двух стульях у чайного стола, обычно спали две таксы, желтая и черная, -- бывал постоянно Лесков: вряд ли его душила реакция.

В этот вечер, за длиннейшим столом в столовой, мы с Лесковым оказались рядом. Вл. Соловьев -- напротив. Он постоянно вскакивал и хохотал -- тем его "знаменитым" смехом, к которому трудно было привыкнуть, такой он был жуткий: с визгом, с открытым темным ртом.

Лесков (лицо у него казалось мне довольно обыкновенным, немного холодным, но скорее приятным) обстоятельно говорил мне что-то о драгоценных камнях, показывал свои кольца и между ними одно -- с громадным александритом. С этим перстнем он, по его словам, никогда не расставался. Было шумно; вдруг стало еще шумнее на минуту и -- просьба внимания: Владимир Сергеевич прочтет свою новую поэму.

Соловьев поднялся и зачитал, прерывая чтение хохотом, -- ему вторили застольники (не всегда громко). Признаюсь, что и самая поэма, о каком-то пушкинском капитане, и вся соль ее, пропала для меня даром. Ничего не пояснил и эпилог, с тенью неизвестного князя Мещерского в облаках, ни того менее хохот автора.

Гораздо интереснее был для меня конец вечера: с молодежью, детьми хозяйки, кажется, и с товарищем одного из сыновей, юным гардемарином. Мы забрались куда-то в самую глубь квартиры, в какую-то спальню, и этот гардемарин принялся читать нам "новые стихи", -- дикие, -- и казавшиеся нам прелестными (напоминаю, что это была первая заря "декадентства": мое безразличное "хочу того, чего нет на свете" только что было написано и никем к печати еще не принято). Гардемариновские стихи были, впрочем, особенно дики, но, кажется, не плохи (поэт через год умер).

О поэме Соловьева мы (я, по крайней мере) в этот вечер и не вспоминали.

Кратких встреч с Соловьевым было, как я говорю, очень много за эти годы (девяностые). У баронессы Икскуль, у милейшего друга нашего, графа Прозора (такого рассеянного, что однажды, увидев нас в собственной передней, стал искать шляпу: "Вы уходите? Я тоже, скука такая..."). Вместе с Соловьевым, и, кажется, по его приглашению, читали мы на двух "светских" вечерах, Баратынского и Алексея Толстого, в громадном двусветном зале на Невском. Хозяйкой этих вечеров была "дама" Соловьева, известная Хитрово (она мне показалась весьма неинтересной, смахивающей на русскую дородную бабу). Соловьев везде был тот же: не везде так весел, как у г-жи Оппель, в последние годы совсем даже не весел; но его хохот оставался тем же, и еще больше поражал, когда раздавался внезапно, после долгого, серьезного, почти угрюмого молчания. Неудержимая склонность к остротам, не всегда острым (она была и у сестры), также не покидала его.

Не помню, как это вышло, но раз мы отправились, в белую ночь, в тогдашнем "ландо", вчетвером на острова: я с Мережковским, Соловьев и милый Михаил Альбертович Кавос, преданный поклонник баронессы Икскуль. Соловьев был очень весел и непрерывно острил. Кто-то из нас сказал: "Какой это древний философ умер от черепахи, которую птица уронила ему на лысину?". Соловьев захохотал на всю Неву и тотчас заявил, что "лучше умереть от черепахи, чем от рака!".

Но я не пишу о Соловьеве: встречи были слишком кратки и незначительны, а слышали мы о нем то же, что и другие (в последнее время он уже был очень известен), -- я, пожалуй, немного больше, -- и о нем, и о семье Соловьевых, -- через Поликсену: с ней мы познакомились, когда она переехала в Петербург, во второй половине 90-х годов. И наши отношения не прерывались, можно сказать, до ее смерти: последнее письмо она прислала мне уже в Париж, а вскоре до нас дошла весть о ее кончине в московской больнице (вести и письма из России в 20-х годах еще доходили).

-- Она очень странная, -- сказала мне как-то Зинаида Венгерова. -- Ходит в пиджаке, стрижет волосы, говорит басом. Ее псевдоним Allegro.

Рекомендация неутешительная. И хотя верная -- глубоко фальшивая.

В Петербурге существовал тогда "Женоклуб", воспетый впоследствии Игорем Северяниным. Каюсь, для меня (да и не для меня только) он был предметом забав и подшучиваний: ведь в самом деле, почему называлось это общество женское -- "взаимно-благотворительным"? Нельзя себе представить, чтобы дамы, там бывающие, друг другу благотворили, да и как, и зачем? Не знаю, были ли там "члены", "председательница" и т. д. Раз меня зазвала туда Венгерова, днем. Я увидела несколько пустых комнат, по коридору ходил истопник.

Та же Венгерова позвала меня в другой раз вечером:

-- Пойдемте в Женское О-во. Там "чашка чаю", и будет Поликсена Соловьева.

Действительно, чашка. Длинный стол, масса неизвестных мне дам. А вот и Поликсена.

Владимир Соловьев считался красивым. Если бы сбрить ему бороду, уменьшить роскошную шевелюру -- он был бы, пожалуй, совсем Поликсена. А Поликсена определенно некрасива. Волосы, еще темные тогда и короткие, лежат со лба не гладко, но и не пышно; у нее толстые губы и смуглые щеки.

В тот вечер она была очень оживлена, мила, разговорчива. Мне еще не приходило в голову, что такова она всегда... в обществе женщин, и совсем другая, молчаливо осторожная, -- в другом. Со временем это объяснилось для меня просто.

Мы стали видаться -- у меня, потом и у нее. Она переехала в Петербург с матерью, Поликсеной Владимировной, и с преданной им обеим, хлопотливой и толстой, "вечной" Марьей Михайловной. Переезд совпал и с пребыванием в Петербурге Вл. Соловьева. Поликсена мельком сказала, что у брата "секретарствует"; мне естественно подумалось, что это и есть причина переезда -- но ненадолго: стоило чуть ближе узнать Поликсену, чтобы понять: к брату, этому "обыкновенному необыкновенному человеку" она относится очень независимо, делаться его "секретарем" не в ее характере, и Москву она для этого не покинула.

При общей нашей несклонности к разговорам в малейшей степени интимным эта причина долго оставалась мне неизвестной, -- пока мы не встретились у Поликсены с миловидной дамой, блондинкой, женой доктора М. П. Манасеина. Ее мужа перевели в Санкт-Петербургский Павловский госпиталь. Между этой "Наташей" и Поликсеной оказалась крепкая дружба, с оттенком обожания со стороны Поликсены, чего она, впрочем, не высказывала. Как-то мать, Поликсена Владимировна, обычно-жалобным голосом, пояснила о переезде: "Сена захотела... Уж куда иголка, туда и нитка...".

Не знаю, где жил Владимир, но семья поселилась на первый раз в маленьком деревянном домике, в очень глухом тогда переулке Петербургской Стороны. Туда вечером было даже страшновато ехать на сонном извозчике, ковылявшем по "арбузной", как мы говорили, мостовой. Но была в этой глуши и своя провинциальная прелесть: сады за серыми заборами, узкие дощатые тротуары... Там, тоже в маленьком домике, начал, кстати, и Розанов свое петербургское житье.

Приезжая в домик на Петербургской Стороне -- попадаю в царство женщин (пока еще не широкое). Мать Соловьевых -- худенькая старушка, с добрым страдальческим лицом, румяная хлопотунья Марья Михайловна, сама Поликсена и, почти всегда вечером, блондинка "Наташа". Эта дама меня не интересует, хотя она не неприятна и, кажется, не глупа; я считаю ее неизбежным придатком Поликсены и весело с неизбежностью мирюсь, тем более что придаток характерен, а Поликсена очень чутка: ей хочется, чтобы Наташа нравилась всем. У Натальи Ивановны маленькая дочь и требовательный муж (позже, бывая в их доме, не трудно мне было найти его и пренеприятным).

О чем мы говорим? Почти всегда о литературе, о стихах. Ведь Поликсена пишет (и печатает) стихи. Она всегда -- от мужского имени и за подписью "Allegro". Какой неподходящий псевдоним! Оказывается -- случайный, и Поликсена согласилась, что не очень подходящий.

Что такое ее стихи?

Вот тут надо остановиться и дать сначала общий облик Поликсены в связи со всей семьей Соловьевых.

Типичная московская профессорская семья того времени и особенно талантливая, -- с ней сходна другая такая же -- Лопатиных: дети обеих семей выросли в тесном общении {Очень интересны воспоминания покойной Екатерины Михайловны Лопатиной, подруги Поликсены Соловьевой, напечатанные уже здесь в эмиграции, в парижском журнале "Современные Записки".}. Талантливость не всегда и не совсем то же, что талант. Все члены одной семьи могут быть талантливы; у кого-нибудь из них обнаруживается талант, -- у других остается их талантливость, более или менее яркая, но это как бы рассеянный талант.

Выделив Владимира -- все остальные Соловьевы были "талантливы"; и те, которых мы знали только по рассказам, как старший Всеволод и Михаил (любимый брат Поликсены, она его ставила выше Владимира), и в особенности сама Поликсена. Общая талантливость, как известное внутреннее свойство, может проявляться в чем угодно, смотря по личности: в искусствах, но и в любви или доброте. Владимир писал стихи, но мы его знаем не как поэта; все свои разнородные способности он вложил в одно главное дело -- этим перешагнул за грань "талантливости"... Но вернемся к Поликсене.

Она писала картины и портреты (долго посещала московскую школу "Живописи и ваяния"). Она писала стихи, печаталась в журналах, издала несколько книжек. Пробовала себя и в прозе, в беллетристике. В последние годы перед войной даже издавала детский журнал "Тропинка" вместе с Н. И. Манасеиной, у которой вдруг открылась способность писать исторические романы для детей. Следует упомянуть также, что Поликсена некоторое время занималась своим редким голосом, чудесным контральто: мне случалось несколько раз слышать ее, просто в комнате, без аккомпанемента, и это было удивительно. Но не знаю, пела ли она когда-нибудь, если слушателей было больше двух--трех человек.

Я не знаток живописи, но мне всегда казалось, что в рисунках и портретах Поликсены чего-то не хватает: может быть, какой-то техники, но такой важной, что она уже не техника. Видно было (мне, по крайней мере) прилежное старание выразить что-то, может быть, настоящее, для нее понятное и важное, что, однако, не выражалось.

С ее стихами и литературой дело обстояло немного иначе, потому что сложнее.

Московская профессорская семья того времени (т. е. 60-70-х годов), -- как семья Соловьевых и Лопатиных {Опять отсылаю читателя к воспоминаниям Е. М. Лопатиной.}, -- была явлением своеобразным, с обстоятельными традициями и собственной атмосферой. Атмосфера интеллектуальная, но отнюдь не интеллигентская. Кажется, тогда и слова "интеллигенция" не было (его изобрел Боборыкин), но это ничего не значит: достаточно сравнить тогдашнюю петербургскую курсистку с московской барышней, любой из дочерей Соловьева и Лопатина, чтобы увидеть, в чем разница.

По рассказам Екатерины Михайловны ("Кати" Лопатиной, с которой мы много виделись в эмиграции) девочек не было в обычае отдавать в учебные заведения, оне воспитывались дома, гувернантками. Тесное общение с братьями, интеллектуальная атмосфера дома имели, конечно, свое влияние на женскую половину семьи, однако систематического образования ни сестры Соловьева, ни Катя Лопатина не получили. Поликсена, как младшая, росла даже в большей близости к сестрам, кузинам, нежели к братьям своим и Лопатиной. Ее талантливость, -- ранняя склонность к искусству, к живописи и литературе -- даже природный ум (несомненно больший нежели у сестер и у старшего брата Всеволода), на всем этом осталось влияние и условия ее молодости, воспитания и женского окружения. Тут разгадка, почему она, как бы избегая мужского общества, расцветала среди женщин. Очень самолюбивая, она понимала, что ум ее не получил естественного развития; она боялась -- особенно при несколько наивных и внешних заботах о своей мужественности, -- какого-то неравенства, -- действительного, а не того, конечно, о каком часто и не подозревают так называемые "умные" женщины, смело затевая "умные" разговоры. Среди женщин она была уверена в себе, эта уверенность меняла ее, раскрывала и часто думалось даже, что самолюбивый страх ее -- преувеличен. Может быть, впрочем, ей и помимо сознания (вернее, чувства) своего превосходства вообще нравилось общество женщин; ее душа, женственная в самой глубине, лучше их понимала.

Если не мужественности, то мужества было немало в цельной натуре Поликсены. По-соловьевски страстная, скрытная -- и прямая, она была религиозна как-то... непотрясаемо и точно насквозь. Никогда о религиозных вопросах не говорила; даже о брате Владимире с этой стороны. Нельзя вообразить ее с кем-нибудь тут спорящей. Даже верила с такой неуязвимой твердостью, что кто-нибудь сомневающийся вызывал в ней искреннее удивление. Неверие казалось ей невероятным. Она как будто знала, что и рассуждать о таких вещах не нужно, потому что они есть, как есть любовь и вечная жизнь. Не боялась смерти, -- своей; в смерти другого страшила ее возможная длительность разлуки: "Сколько нужно терпения; может и не хватит".

* * *

Но два слова о стихах "Allegro".

У нее был тонкий литературный вкус и способность к легкому стихосложению (завидная для меня). Владимир тоже обладал этой способностью. Повторяю, между ними было немало черт сходства, -- полувнешних, у Поликсены смягченных: в склонности к юмору, к постоянным остротам (хотя бы неудачным), даже громкий смех Поликсены чуть-чуть напоминал братнин. Но в ее юморе чувствовалось больше доброты. В "серьезные" стихи она очень много вкладывала своего, себя со своей "талантливостью", но, как и в картинах, чего-то в них недоставало. Надо, впрочем, помнить, что это было время обновления поэзии (говорю в общем; о чистом "декадентстве", которое меня всегда отталкивало и о последующем течении, получившем странную кличку "символизма", скажу, при случае, дальше). С этой "обновленной" поэзией стихи Allegro не имели никакой связи и казались мне тогда "старыми", в духе... ну Майкова, что-ли, с меньшим количеством удачных строк. У Allegro такие строчки часто попадались, однако, и они, в связи с тем, что за ними угадывалось, позволяли мне относится к стихам Поликсены с искренним утверждением; судить их с точки зрения "старости" не было нужды (да и как это доказать?) -- из этого только вышло бы бесполезное огорчение. Мне кажется, кроме того, что Поликсена сама это чувствовала иногда. Мы случайно написали два чем-то сходных стихотворения; выслушав мое, Поликсена сказала: "Как будто тоже самое; но я о своем сейчас и думать не хочу".

Стихи в журнале "Тропинка" бывали у нее прелестные.

Последние годы века мы часто ездили за границу. Во время одной из этих отлучек умер (летом 1900 г.) Владимир Соловьев. Поликсена говорила со мной об этой смерти по-своему сдержанно и просто. Известно, что умер он не от какой-нибудь болезни, а просто потому, что "весь себя изжил телесно", т. е. как бы горел все время и наконец догорел. "Католики будут говорить, что он перешел в католичество, а он никуда не переходил, никуда и не мог перейти; он был в той церкви, которой еще нет. Из нее и переходить некуда".

Михаила Соловьева (любимого брата Поликсены, о нем она часто говорила) мы мало видели: раз, когда он был у нас в Петербурге, и потом в один из наших приездов в Москву, в его квартире на Арбате (в том же доме, в другом этаже, тогда жили и Бугаевы, -- Боря Бугаев -- Андрей Белый от Соловьевых почти не выходил). В этой семье, тоже явно "талантливой", было что-то неуловимо странное, может быть -- предчувствие трагедии.

Ранним вечером, весной, звонок. Выхожу в переднюю. Наталия Ивановна Манасеина, бледная, в волнении.

-- Мы должны были сегодня к вам, но мы сейчас, с Сеней, едем в Москву. Они оба умерли.

-- Кто? Как оба?

-- Михаил Сергеевич умер, и она застрелилась.

Когда, после возвращения из Москвы, мы с Поликсеной увиделись -- она была спокойна. Только лицо потемнело, и что-то в нем неуловимо -- и уж навсегда -- изменилось.

Лишь вдолге узнались подробности. Слабый вообще, Михаил Сергеевич не выдержал последствий гриппа -- воспаления легких... Ольга не отходила от него до последнего вздоха. Потом, едва видя, куда идет (чуть не вошла в зеркало вместо двери), добралась до своей комнаты, выпила отравы (зеленой краски какой-то), приложила револьвер к виску и спустила курок. Выстрел раздробил череп.

Хоронили вместе, ее с обвязанной головой.

-- Как же... не подумала она о сыне? -- спрашиваю неуверенно.

Поликсена не отвечает. Она, такая христианка, слишком понимает тут язычницу Ольгу. Мысль о сыне ей, вероятно, и в голову не пришла, как будто его и не было. Понимаю все это и я. И мы молчим.

Кстати, о Сереже Соловьеве, так рано пережившем трагедию. Через несколько лет -- он близкий друг Блока и Андрея Белого. Поэт, выпустил книгу стихов (талантливых, конечно). Женился на сестре первой жены А. Белого. Потом сделался православным священником. Потом (уже во время революции) перешел в католичество. Потом будто опять в православие. Последнее по слухам, за которые не отвечаю. А в дальнейшем прекращаются и слухи.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Возрождение. Париж, 1959. Май. No 89. С. 118--124. Публикация В. А. Злобина. Статья написана в середине 1920-х годов и оставалась в рукописи. Продолжение статьи не было закончено, так как Гиппиус использовала некоторые ее части в своей книге "Дмитрий Мережковский". Это неоконченное продолжение Темира Пахмусс напечатала под названием "Эпоха "Мира Искусства"" в журнале "Возрождение" (1968. Ноябрь. No 203. С. 69-73). Эпизод встречи с Н. С. Лесковым освещен также в статье Гиппиус "Далекая единственная встреча" (1931, см. в настоящем издании, т. 3).

Поликсена Сергеевна Соловьева (1867--1924, псевдоним Allegro) -- поэтесса, дочь историка С. М. Соловьева. Первый сборник "Стихотворения" вышел в 1899 г., сборник стихов "Вечер" -- в 1914 г.

баронесса Икскуль фон Гильдебранд Варвара Ивановна (1850--1928) -- прозаик, издательница, приятельница Мережковских, хозяйка литературного салона. Гиппиус писала о ней в книге "Дмитрий Мережковский".

граф Прозор Маврикий Эдуардович -- дипломат, генеральный консул в Женеве.

...древний философ умер от черепахи, которую птица уронила ему на лысину... -- согласно легенде, древнегреческий драматург Эсхил (525-456 до н.э.) будто бы погиб от того, что пролетавший орел сбросил ему на голову черепаху. Сохранилась античная гемма с изображением Эсхила, над которым пролетает орел с черепахой.

"Женоклуб", воспетый <...> Северяниным... -- в стихотворении "Клуб дам" (1912) И. Северянин писал: "Я в комфортабельной карете, на эллипсических рессорах, / Люблю заехать в златополдень на чашку чая в женоклуб".

Венгерова Зинаида Афанасьевна (1867--1941) -- критик, историк литературы, переводчица, сестра С. А. Венгерова. В эмиграции с 1921 г., близкий друг Гиппиус, принимала участие в "воскресеньях" Мережковских в Петербурге.

...в маленьком домике <...> Розанов... -- с апреля 1893 г. до июля 1899 г. В. В. Розанов жил на Петербургской стороне, Павловская ул., д. 2, кв. 24, где у него бывали Мережковские.

Воспоминания Екатерины Михайловны Лопатиной (1865--1935) -- под псевдонимом К. Ельцова напечатала в "Современных Записках" (1926. No 28) воспоминания "Сны нездешние: К 25-летию кончины В.С.Соловьева". См. некролог "Своими путями (О Е. М. Лопатиной)" в настоящем издании (т. 3).

Школа "Живописи и ваяния" -- Училище живописи и ваяния было создано в Москве в 1830-е годы (ныне Московский художественный институт им. В. И. Сурикова).

"Тропинка" -- журнал для детей, который Поликсена Соловьева и Н. И. Манасеина издавали в Петербурге в 1900--1912 гг.

...слова "интеллигенция" не было (его изобрел Боборыкин)... -- П. Д. Боборыкин писал, что слово ""интеллигенция" пущено было в печать только с 1866 года" (Воспоминания. М.; 1965. Т. 1. С. 283).

Соловьев Сергей Михайлович (1885--1942) -- поэт, племянник Вл. Соловьева, автор книги стихотворений "Цветы и ладан" (1907). В 1912 г. женился на Т.А. Тургеневой, сестре жены А. Белого. В 1914--1918 гг. учился в Московской духовной академии. В 1926 г. перешел в униатство (греко-католики восточного обряда). В 1931 г. был арестован, что привело его в психиатрическую больницу.