(Доклад, прочитанный на вечере стихов «Перекрестка»)
Что самое трудное? Невозможно сказать. Слишком их много, трудных вещей. Но вот нечто, если и не самое трудное, то очень. Это — отделить какое-нибудь слово от привычного понятия. Взглянуть на него свежими глазами.
Привычка такое дело, что мы, зачастую, не даем себе и труда остановиться, подумать: да что, в сущности, мы под таким-то словом разумеем? Например, «поэзия». Все знают, что такое поэзия. Знают? Нет, просто тянется за словом цепь ассоциаций, с незапамятных времен к нему приклеенная. Или — политика. Сейчас же другой ряд ассоциаций, других, и так же плотно приклеенных. Если попросить у обыкновенного, среднеинтеллигентного человека более точных определений, вряд ли что выйдет. Из политики получится или нечто смутное (да и правда: где она начинается, где кончается?), или безнадежно узкое. С поэзией — лучше, ведь смутное тут даже обязательно. А в самом общем — так: политика и политики — это на земле, поэзия и поэты — на воздухе, над землей, хоть на вершок, а лучше на аршин, а еще лучше — на сажень и более. Чем выше, тем поэтичнее.
Отсюда естественный вывод: политика — одно; поэзия — другое; до такой степени другое, что и говорить о них вместе, рядом, не подобает.
Представления — примитивные, но они живут и так в привычку въелись, что мы их почти не замечаем. Но чувствуем себя удобно. Вот главный яд привычек: нет охоты нарушать удобство. И как упрямы такие представления! Совсем недавно кто-то сказал мне: «По-моему,
X. нисколько не поэт». Отчего же? спрашиваю. Мало эмоций. Поэзия — это эмоциональность. В другой раз, среди оживленного разговора на общественные темы, сидящий рядом говорит мне тихонько: «Не понимаю, как вы можете и стихи писать, и политикой интересоваться». Опять спрашиваю: но отчего же? Ответ уклончивый и тем более ясный: «Конечно, ваши стихи более философичны, нежели эмоциональны… Но и философия…».
Да, да, и это известно: философия тоже, как политика, к поэзии отношения не имеет… Но оставим пока философию. Довольно с нас и политиков с поэтами. Однако, чтобы рассуждать дальше, попробуем перевернуться. Попробуем представить себе на минуту, что никаких готовых решений насчет политики и поэзии не имеется. Просто — есть люди, очень разные, дела у них тоже разнообразные, и есть времена, т. е. цепь времен, которая называется историей.
Сегодняшнее звено это цепи, — наша современность, — очень благоприятствует пересмотру отношений между политикой и поэзией. Сегодня особенно неразличимы границы политики; стерлись, размазались, — если не всегда были, как экватор и меридианы, линиями воображаемыми. Да и сама «политика» сделалась каким-то мелко-сложным хаосом; люди политические в нем бессильно завиваются. Если они еще думают, что «делают» политику, то напрасно: они делать ничего не могут. Я не говорю, что политику не нужно делать; напротив, очень нужно; только сегодняшние-то политики «старого образца» выродились; так выродились, что уже ни одного большого и настоящего между ними нет. Есть влезшие на ходули. На ходулях такой «политик» кажется выше, а в сущности — был бы только смешон, не будь он так вреден. Судя даже не с моральной точки зрения (оставим мораль в стороне), а с точки зрения ценностей, какую, например, ценность представляют ходули большевиков или другие — Гитлера? Маленький Сассо и маленький Адольф, разве оба они не смешны и не вредны? И разве от ходуль стали политиками настоящими?
Не стали и не станут, куда бы еще ни взобрались и как бы еще ни увеличили хаоса своими «удачами». Им, — как, впрочем, нынешним политикам без удач и без ходуль, — не хватает очень важных вещей для настоящей политики.
Чего же, например? Что необходимо человеку — политику настоящему? (Подчеркиваю: настоящему.) Я скажу, — что; и думаю, спора не будет. Такому политику нужно иметь, в виде плюса к специальным дарованиям, во-первых — дар воображенья; во-вторых — при широком, синтезирующем взгляде на мир, — волевую интуицию; ему нужно вдохновенье, или, иными словами, нужно знать полноту ощущения данной минуты.
Но «полнота ощущения данной минуты» — есть, по Баратынскому, определение поэзии. Не ясно ли, что политике, чтобы быть настоящей, не хватает поэзии? Все сводится к «поскольку — постольку». Поскольку в политике есть и поэт, постольку он настоящий политик.
Совершенно то же получится, если мы начнем обратно, — с поэзии. Ясно, в наше время, что поэт старого, полувыдуманного, образца, — не настоящий поэт; и ясно, чего ему, для настоящего, не хватает. Не хватает, как и политику, только другого. В виде плюса к специальным дарованиям, поэт, — ощущая себя в цельности, — должен, в то же время, ощущать себя частью целого с полнотой ответственности перед этим целым. Поэту необходимо сознательное и волевое отношение к реальной человеческой жизни, к человеческой мысли и к понятию свободы. Все это — до готовности свободно изменять самые формы своего творчества, не изменяя, конечно, ни ему, ни себе внутренно (например, сменить слово делом, или их соединить).
Беру лишь главное, общее; но и его довольно, чтобы увидеть: настоящему поэту нужны атрибуты политика. Поскольку в поэте есть и политик, постольку он настоящий поэт.
Да бывало ли когда-нибудь иначе? Кто назовет мне настоящего поэта, все равно большого или маленького (бывают настоящие и маленькие), чья поэзия и он сам были бы — не то, что совсем вне политики (этаких и не стоит искать), а хоть отдаленно и едва-едва с ней соприкасались? Пожалуйста, отыщите хоть одного. Для моих же утверждений примеров сколько я захочу. И даже если я буду брать узко, поэтов только стихотворцев, и оставлю в стороне примеры слишком явные, резкие, вроде Шенье, Ламартина, Пеги, нашего Некрасова и, тоже настоящего поэта — Поля Клоделя. Но кто скажет, что не было политика в Данте? Или в Гёте? Или в Ибсене? Или в наших, от Блока и Гумилева (toute proportion garde[137] ) до Лермонтова и Пушкина? Тут, кстати, приведу отзыв о Пушкине его ценнейшего собрата и современника: «…Когда он (Пушкин) говорил о политике, внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах и пропитанного ежедневным чтением парламентарных прений… Я довольно близко и довольно долго знал русского поэта… Он любил обращать рассуждения на высокие предметы, религиозные и общественные, о коих соотечественники его, казалось, и понятия не имели. Очевидно, поддавался он внутреннему преобразованию».
Это отзыв поэта, который и сам лучший мой пример: Мицкевича. Или его поэзия не настоящая? А если настоящая, — уж не скажут ли, что в ней, и в нем самом, не было политика?
Была; так же, как в политическом гении Наполеона была поэзия, а в нем самом — поэт.
Прибавлю, в скобках: иные говорят, что политика Наполеона была не политика. Я не хочу и возражать; просто остаюсь с разумным большинством, думающим иначе. Господи Боже мой! Хоть бы крупица этой наполеоновской «неполитики» попала в головы политикам из Лиги Наций!
Здесь — закрываю скобки… а впрочем — нет: предчувствую еще одно возражение, или замечание; надо на него ответить. А как же, спросят меня, наши-то недавние русские «политики»? Будь они обыкновенными реальными политиками, без всяких «плюсов», без возвышенного идеализма — с Россией, пожалуй, и не случилось бы того, что случилось… как раз тогда, когда они действовали. Да, правда. Правда, что в роковой момент у власти находилась группа политиков, типичная в известном смысле, и — проиграла. Только не правда, — и я очень прошу это заметить, — не правда, что идеализм и прекраснодушие — поэзия: к поэзии они отношения не имеют. Политику они ничего не прибавляют, напротив: дают не плюс, а минус. Не прибавляют ничего и поэту; но поэту могут прощаться. Политику же не прощаются никогда.
Все ли поняли это, после тяжелого урока? Увы, многие из наших политиков и здесь еще остаются на страже своих ортодоксальных развалин. Не видят, что уж и сами им подобны. Но есть, слава Богу, другие, и даже из той группы русских политиков, — «бедных рыцарей», — о которой мы говорили. Пример — Керенский. О нем можно сказать слогом Мицкевича и Вяземского, что «очевидно, поддается он внутреннему преобразованию». К слову «свобода» у него как будто нет старого, слепо-эмоционального, идолопоклонства; при первых буквах д-и-к (о слово жупельное, диктатура!) он не дрожит, как было предписано; и, думается, понимает теперь, что действительно нужен политику вот этот плюс: «полнота ощущения данной минуты…», т. е. поэзия, по Баратынскому. Иной раз от нее зависят последние решения.
Нужно ли все это — теперь? Не поздно ли? Нет, никогда не поздно делать пересмотр старого, отрываться от старых привычек. Что касается нашего вопроса, — о связи политики и поэзии, — то я отлично понимаю, как он труден. Тут мало отказаться от давней привычки, тут надо еще преодолеть новые впечатления. Вот, в советской России поэзия очень тесно связана с политикой. Если не все политики — поэты, то поэта без политики там не бывает. Уж не о такой ли связи я говорю?
Только зная темнящую силу внешних впечатлений, касаюсь я этой стороны вопроса. Да вопроса тут, в сущности, и нет. Кто имеет хоть самое первичное понятие о том, что такое «поэзия», тот не может не почувствовать, что в самом слове уже заключено другое, — свобода. Свобода не атрибут поэзии, но самый ее исток. Если она оторвана от истока — на ней печать смерти, какими бы атрибутами ее насильственно ни снабжали. И не только поэзию убивает эта, советская, «связь» с политикой: она убивает и самих поэтов. Вспомним хотя бы страшное письмо Блока, незадолго до смерти: «…Сейчас у меня ни души, ни тела нет… Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка…».
После этого — нужны ли еще оговорки, что не о советской связи поэзии с политикой идет речь? И уж если выбирать, — пусть лучше будут голоэмоциональные поэты, с одной стороны, и короткодумные политики — с другой, без малейшего сообщения. Все лучше этих чело-векоубийственных гримас, — московских экспериментов.
К счастью, жизнь не ставит нас перед подобными выборами. И поэзию, — коренной исток ее, — не так-то легко уничтожить. Там подсушат, — здесь пробьется.
С русской зарубежной «поэзией» я имею довольно близкое соприкосновение. Постоянно вижу, — и это в течение годов, — почти всех здешних поэтов, более или менее молодых. Так как они близки и дружественны, мне хотелось бы в каждом видеть настоящего. Не скрою, что пользуюсь иногда, при наблюдении, и этим «оселком»: а сколько в данном стихотворце, в его стихах, — «политизма»? Я не смущаюсь, если он там пока и неуловим, даже для меня: завтра может явиться что-то, что не сделает эти стихи в грубом смысле «политическими» (храни нас Бог от таких!), а лишь зажжет внутри тайный, живой огонек. Один из тех огней, которыми горит поэзия — настоящая.
Несколько больше смущает меня какое-нибудь неожиданное замечание, вроде: «Как вы можете писать стихи и интересоваться политикой?» или: «Я глубоко равнодушен ко всем большевикам и небольшевикам». Но и это, в конце концов, пустяки, случайное настроение, — только. Потому что я знаю главное, очень важное. Знаю, что и тут, — и даже в этом частичном вопросе, насчет поэзии — политики, — уже идет серьезный пересмотр старого. Сам по себе пересмотр не означает, что новое найдено; только надежду дает на это, потому что без пересмотра нового найти нельзя.
Хочу прибавить еще два последних слова: чтение стихов с эстрады, которое мы сейчас услышим, не такая безобидная вещь: большею частью оно вредит стихотворению и автору. Самое ценное, внутреннее, ускользает от слушателя.
Редко бывает иначе. В стихах так называемых «эстрадных» и ускользать нечему. Понимаются же стихи — лишь ранее известные, когда их читает известный и любимый автор: так случалось с Блоком. Да и как, в самом деле, слушая новое стихотворение нового автора, сразу, в полторы минуты, понять, что оно — настоящее, и понять почему настоящее?
Но если не понять — почувствовать, угадать все-таки можно. Среди сегодняшних молодых поэтов настоящие есть: это я знаю. Посмотрим, угадают ли их, почувствуют ли. И — как почувствуют.