Нечего себя обманывать: положение весьма печальное. В какой-то газете аноним жаловался даже прямо на отсутствие критики. Все, говорит, либо дружественные излияния, либо критика не "чистая", а с касанием "политики", чего жалующийся не признает. Относительно "дружеских излияний" он прав. Это не критика. А что такое жажда "чистейших образцов" критики -- мы увидим, когда рассмотрим причины данного, столь печального, ее положения.
Речь идет о критике литературной, но в кругу эмиграции, и притом русской.
Что она русская -- заметить важно; ибо нам, русским, -- без ложной скромности, -- есть чем похвалиться в истории не только прямой литературы, но и критики. Не всякий из нас готов тотчас от своей истории отречься и веселой ногой пойти на "вырождение" критики: во Франции, мол, выродилась, ну и у нас пускай...
О Франции можно поспорить особо; но в нас-то кажется, традиции критики еще живы и не так скоро умрут.
Однако сейчас мы -- эмиграция. То есть, помимо всего прочего, круг до чрезвычайности суженный. Мы, если по Достоевскому, лежим все, и давно, на одной соломе. Ну да, ну да, подхватывают защитники "дружеских излияний", вот поэтому-то мы и должны быть особенно осторожны: неловко, слишком свободно, шевельнешься, -- глядь, другого и ушиб. Художники итак самый чувствительный народ, теперь же, в эмиграции, они вовсе без кожи. К ним и цветком прикоснуться, и то надо с нежностью.
Все это верно, все это есть: и общая солома, и бескожная, сугубая чувствительность писателей, и еще кое-что... Но ведь есть, рядом, другое: память о русской критической линии; любовь к слову, мысли и жизни; и непреодолимое желание говорить о них правду.
Что же делать современному критику? Что выбрать? Покориться и тихо журчать, изливая нежные чувства? Или, если надоест, совсем замолчать? Или решиться, вопреки всему и всем, не изменять себе, как критику, и все-таки говорить правду?
Третье решение кажется героическим, но оно, прежде всего, бесполезно, практически неосуществимо. Не потому, что у нас нет критиков: они есть, и очень способные. Но они прекрасно знают, что не нашли бы места для своих "правд".
Дело вот в чем. Все органы печати в эмиграции -- политические. Да и как иначе: не прямо ли детище политики -- эмиграция? Не обусловлено ли самое бытие -- политикой? Но принято иметь (из наивного снобизма какого-то) в каждом политическом органе -- "художественный угол". До утомительности разнообразны "политики" этих органов; но художественные их углы построены одинаково, и одинаковое, неизменное, требование предъявляется к посетителям углов: являться с чистейшими образцами чистейшего искусства, чистейшей художественности.
Требование сугубо абсурдное сейчас, здесь, где каждый эмигрант, будь он художник, не может находится, по самому эмигрантству своему, абсолютно вне того, что зовут "политикой". И особо злостным абсурдом звучит подобное требование, обращенное к русской литературной критике.
Знаем ли мы в истории нашего слова такую чистейшую, беспримесную, критику? Знаем ли таких (настоящих, конечно) критиков? Длинно было бы доказывать примерами, что знаем мы других критиков; да и совестно заниматься этим, в учебник-то русской литературы каждый сам может заглянуть. Я только напоминаю: никто еще не подходил к художественному произведению без любви к слову -- мысли -- жизни: или это была не критика. Никто еще не подходил к писателю, вырывая его из времени, из эпохи, не стремясь угадать его лица, -- или это была не критика. И наконец: никогда еще не удавалась критика тому, кто брался за оценку чужих творений, сам не имея никакой мысли, никакого собственного отношения к окружающему, не видя своей эпохи, не понимая себя в своем времени.
Вот почему и не вышло бы толку, вздумай кто-нибудь сунуться с "правдами", с настоящей критикой, в угол чистейшего искусства при любом современном органе. Наши критики это прекрасно знают и бесполезных попыток тоже не делают. И критики нет, хотя, повторяю, людей молодых, способных создать ее, зоркоглазых, любящих плоть слова и душу его, мысль, -- сколько угодно. Присяжными лепетателями о чистом искусстве в каком-нибудь художественном нынешнем углу они не могут стать. Что же они делают, эти потенциально настоящие критики?
Что могут: ищут окольных путей и тропинок. Опасность немалая: легко ведь привыкнуть говорить не то или не совсем то, что думаешь и незаметным образом лишиться способности выражать свою мысль... Но как быть? И надо, конечно, с умением и осторожностью выбирать темы. Начинается выбор. Буду я только об иностранной литературе писать, говорит один со вздохом. Другой: а я только о советских романах. Третий: а я... но он еще не придумал специальности и собирает, пока что, незабудки для здешних друзей и соседей. Все знают, что и при специальных темах придется, хочешь не хочешь, "чистить" свою художественную критику. Надсмотрщики над углами искусства, хоть и разные, одинаково требуют "чистоты", невмешательства творцов и судей искусства в дела жизни. Некоторые из таких угловых надсмотрщиков не претендуют на звание спецов в искусстве и поясняют просто: "да" и "нет" не говорите, "белого" и "черного" не называйте, и тогда, пожалуйста: "барыня прислала сто рублей". Вот уговор, и мы следим.
Другие надсмотрщики, в других углах, куда хуже: чистоту проповедуют с пафосом, со слезой; сами стараются явить ее пример, или очищают свое слово от мысли, чувства от разума, рассуждения от логики и от всякой ответственности. Сами себя считают и творцами, и судьями. Такой наблюдатель особенно труден критику с живой душой. Но опять -- что поделаешь? Над углом он поставлен, от него все зависит, надо приспособиться...
И приспосабливаются; следят, как бы не сказать невзначай "да" или "нет", как бы назвать черное черным, белое белым. Понемножку, увы, привыкают писать... не чистую критику, не нечистую, и даже не критику, а просто меледу. Блажен, кто устоит и сохранит свое дарование до лучших времен!
Мне будут возражать: не слишком ли большое значение придаете вы углам с их "заведующими"? У нас нет критики, но главная причина -- не транс ли писателей, в который они впадают от прикосновения даже цветком? Вы забыли, что этот транс связывает всякого критика?
Я не забыл, связь большая, но не во всех случаях серьезная. Винить же писателей за их бескожность почти нельзя. Разберемся: здесь, на общей соломе, писатели и старые, и молодые. Старые, как нарочно, такие подобрались, какие дома кожу настоящую себе не нарастили, упора не выработали. Одни не сумели, другие нужды не чувствовали: и с тонкой кожей им было жить ласково. А после катастрофы (ведь не легко они ее пережили?) -- как последнюю кожу не потерять? Нет, я понимаю, что им больно всякое прикосновение, даже словом. Молодые -- этим и с первичной авторской чувствительностью некогда было справиться; да они, пожалуй, и не знают еще, что с ней нужно справиться, что собственные интересы этого требуют. Поэтому я и не виню и молодых. Более сильные сами впоследствии поймут, как унизительно снисхождение критики, как не важно ее молчание и как благодетельно ее суровое, даже несправедливо суровое, слово.
Далеко не всегда страх писательской чувствительности замыкает критику уста. Есть литераторы, о боли которых мысль просто в голову не приходит. Но ведь и о них критики не пишут критики, -- не говорят "правды"?
Примеров сколько угодно. Возьмем первый попавшийся, -- хотя бы роман "Сивцев Вражек" М. Осоргина. Широкой публике этот беллетрист мало известен, но в кругах нашей "прессы" его знают. Отзывов о романе напечатано немало. Что это за отзывы? Не знаю, как определить; не "критика" во всяком случае. И даже как-то представить себе нельзя, что бы появился действительно критический отзыв об этой книге. Теоретически вообразить можно, а фактически... ни один их наших критиков такого отзыва не напишет. Знает, конечно, "правду", и обосновать ее сумел бы, а вот, не скажет. Не скажет, что книгу эту читать нельзя, больше -- в руках удержать ее нельзя: она, как песок, сквозь пальцы просыпается. А за нею -- такой же сыпучий, неясно-волнующийся, песочный столб: облик ее творца. Трудно ли доказать, что печенье пирожков из песку -- не искусство, а разве искусность: да и то печь их надо из сырого; держатся, пока песок не высохнет.
На эту "правду" критики наши не дерзнули. И уж, конечно, не от страха причинить боль автору. Он один из тех писателей, мысль о ранах которых в голову не приходит. Слишком он легок для человеческих ран, слишком мило сантиментален... Но потому не скажет никто этой художественной правды, что найти для нее слов без мысли -- нельзя, не сказать ни разу ни "да", ни "нет", ни "белое", ни "черное" -- нельзя. Надсмотрщики же над углами искусств (один из них, кстати, и автор "Сивцева Вражка") неумолимо строги. Только одно и выйдет, предъяви им кто-нибудь столь правдивую критику: возьмут предъявителя под подозрение, потом как ни старайся меледить -- доверия не вернешь.
Повторим: меледа вещь опасная, но смелым Бог владеет, да и не лучше ли меледить, чем вовсе молчать? Сквозь меледу, подскочив боком, зайдя сторонкой, разве не удается порой прошептать и свое что-нибудь, настоящее, что и вправду думаешь?
Одному из самых способных наших критиков, Г. Адамовичу, удается нередко протаскивать через меледу кое-что свое, -- не во всяком, правда, уголке. Это не значит, что прилежное лепетанье, витье веревочек, уже не грозит ему ничем. Опасность привыкнуть к такому занятию, приспособиться дотла, -- не исключена. Может быть, поэтому именно Адамович, с его возможностями, вьющий веревочки, -- возбуждает досаду, как никто. Никто, положим, и не вьет их столь колоссально скучно. В этом есть и утешение: значит, видно и самому критику, что такое он делает, самому от скуки уже невмоготу...
Я едва указал на главные причины отсутствия у нас художественной критики. Можно было углубить расследование, расширить его, -- этого я пока не делаю. Во всяком случае, положение серьезное. Писатели есть, литература, худая ли, хорошая ли, -- есть; а критики нет.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Возрождение. Париж, 1928. 24 мая. No 1087. С. 2 под псевдонимом Антон Крайний.
"Сивцев Вражек" -- роман М. А. Осоргина, вышедший в Париже в 1928 г.
меледа -- канитель, пустяковое дело (от старинной игры, состоящей в снимании и надевании колец на стержень).