CALVAIRE [1]
Флорентия и здесь полюбили все с первого дня. Как-то нельзя было относиться к нему без доверия и нежности. Должно быть, оттого, что он естественно любил тех, к кому приближался. Не равно: одних больше, других меньше, но тех, кого меньше — все-таки любил. Он и говорил об этом очень просто:
— Я по-толстовски: не мешаю себе любить, вот и все. Если не мешать — непременно любить будешь.
— А вы ненавидеть умеете? — спрашивала Наташа.
— Людей? Нет. То, в чем люди бывают, злое, ужасное, — то ненавижу.
— Значит, вы никогда, ни при каких обстоятельствах не могли бы… убить человека? И кто убил, тот навеки осужден?
Флорентий улыбался.
— Два вопроса сразу. На второй сначала: осужденных, думаю, нет. Не мне же осуждать, да еще навеки. А вот убил ли бы я — не знаю. Думаю — и убил бы. Если б… как это выразить? Утонул бы человек в том, что мне злом кажется, что ненавижу. Иначе нельзя было бы ложь эту убить, как сквозь человека. Ну, и убил бы. Не представляю себе ясно, а допускаю. Убийство ведь каждый сам для себя мгновенно решает. Очень свое дело.
Гордая Наташа была неожиданно открыта с Флорентием. Он знал, что она смотрит на себя спокойно и безнадежно, — кончена жизнь. Слишком устала душа, до смерти не хватит времени, чтобы отдохнуть. Потеряв веру в то, чем жила ранее, Наташа не нашла и даже не искала новой. Рада, что удалось ей сойтись с хорошими людьми; тихо любит их, самоотверженно, как сестра ухаживает за больным Орестом. И больше ничего.
— Тебя, Михаил, я осуждаю, — говорит она сурово брату, при Флорентии. — Ты не прав.
Они втроем ушли далеко по ущелью, теперь сидят не далеко от маленькой, белой, одинокой церкви. Это — Calvaire de Notre-Dame. Узкая площадка. А перед ними, в небе, два гигантских старых деревянных креста. Было три, но левый упал, лежит, серый, и крошится, на нем и сидят трое.
— Чем не прав Михаил, по-вашему? — спрашивает Флорентий с любопытством.
— Не верит в старое, а боязливо за старое держится. Верит новому, а боязливо к нему нейдет. Заметь, Михаил, я сказала: новому, а не в новое. Довольно и такой веры, чтобы идти. Будь у меня такая…
— Неужели нет? — удивленно сказал Флорентий. С лаской взял ее за руку, заглянул в глаза.
— Вы — хорошая, умная, гордая только. Вы еще отдохнете, выздоровеете.
Наташа вспыхнула, отняла руку.
— Нет. Я бурелом. Стану жить-поживать… пока могу. И кончено.
Флорентий проговорил будто про себя, упрямо:
— И ничего не кончено. Я знаю. Я верю.
— А ты, Михаил, — сказала опять Наташа, — ты просто… боишься революции. Да, да, ты ужасный консерватор. Я говорю про революцию в своей жизни. Ее надо уметь делать. Если на это не имеешь силы…
Михаил молчал. Глядел на два серые креста в небе.
Долго ли им? Упадут и они, старые, старые…
Дольше трех дней Флорентию нельзя было оставаться. Сергей так и не приехал. Жаль, потому что Сергей хорош со Сменцевым, мог бы тут помочь Флорентию. О Сменцеве трудно говорить, слишком близок ему Флорентий.
— Если б Роман Иванович сам приехал… — осторожно сказал Михаил.
— Он приедет, немного позднее. Он приедет уже деловым образом. Михаил Филиппович, я вам показывал некоторые наши листки. Принцип вам показался верным. С печатанием не совсем налажено. Ваша помощь нужна. Сменцев привезет другие листки, хотел бы с вами их редактировать и затем… если бы взялись их здесь напечатать и, может быть, переправить… Такова, в общем, деловая сторона моей миссии.
— Я вам отвечу завтра, — сказал Михаил и ушел к себе.
Целую ночь он не спал, ходил по комнате. Перечитал странную записочку Литты. Она писала, чтобы не ждать ее раньше Рождества. Большие неприятности дома, но пусть он верит в нее, она бодра, весела и знает (было подчеркнуто), что все устроится к лучшему. Лишь бы он был бодр и верил в новое (опять подчеркнуто). А она не одна, ей помогут друзья, которые, может быть, станут и его друзьями.
«Почему не написать проще, яснее? — с досадой думал Михаил, отшвырнув записку и шагая по комнате. — С Флорентием могла бы и без экивок».
Михаил боялся в себе этой злобы, нерешительной и бессильной. Литту он любил, но кроме того был влюблен в нее. И чувствовал, что, помимо внутреннего страдания души, личного, помимо привычного недоверия к неизвестному человеку — Сменцеву, помимо сложности всех обстоятельств, его мучит еще совсем постороннее чувство, глупая, беспричинная ревность. Как не приехать, если хочешь? При чем семейные неприятности? Флорентий объяснял ему, но Михаил едва слушал. Пустое.
И как это Сменцев ей поможет? Влюблен в нее, наверно.
Тут же Михаил понял, что путает, смешивает. Хотел — и не мог разобраться.
Но решил: пусть приедет Сменцев. О личных своих глубоких сомнениях Михаил сказал только Флорентию и взял слово молчать. Принципиально же, идейно он во всем согласен. Отсюда до дела совместного далеко еще… Все равно, видно будет, пусть приедет Роман Иванович.
Всем было грустно, когда уезжал Флорентий. Даже Юсу, хотя они мало разговаривали. Дидим Иванович положительно чуть не заплакал, — «к старости все слезливы становятся».
— Ей-Богу, — говорил он, — вот кого нам, индивидуалистишкам, в гроб сходя, благословлять надо. Разве одно: прост уж очень Флоризель. Похитрее надо.
Но Флорентий уверял, что, где следует, он «очень хитрый». И поддразнил старика:
— Когда у меня «троебратство» будет — уж нет, я его из рук не выпущу, на книжки не променяю.
Наташа с грустной нежностью прощалась, с волнением. Глядела на Флорентия — и что-то милое, молодое, забытое вставало в душе. Веяния живых дней чуялись. На кого похож он? На Литту? Нет. На брата ее убитого, на Юрия. И похож — и не похож. Другое совсем лицо. Ямочка вот только на подбородке. Юрия тоже любили все, но иначе, без нежности. Просто за то, что в нем жизнь чувствовалась, бодрая, играющая; жизнь — и счастие. Счастьем он точно заражал. А погиб — и вспоминается странно, без грусти, как тень, как сказка небывшая. Наташа свою молодость, свою душу живую вспоминает, — себя прежнюю чувствует, какою была во времена встреч с Юрием. И оттого приятно ей, что в облике Флорентия мелькнул Юрий. Но хорошо, что Флорентий другой. О, другой! Как-то думала Наташа, что у Юрия вместо души, была только музыка. Разбился инструмент — погасла музыка. Человеческая, стойкая душа смотрела из глаз Флорентия.
— Увидимся ли? — сказала Наташа, подавая ему руку в последний раз.
— Как захотите, — ответил Флорентий и улыбнулся. — Я-то захочу. Выздоравливайте только. Право, надо.
— И могу?
— И можете, можете. Уж я знаю. Уж мне верьте…
Михаил длинное письмо написал было Литте. Изорвал его, не понравилось, написал короче. Главное — просил приехать. Что письма? Только недоразумения плодят.
В конце октября Михаил увидит Сменцева в Париже. С тем и расстались.
Вечером, в круглой столовой, за чаем было немножко грустно. Молчала Наташа, сумрачно молчал Михаил. Больной Орест один улыбался.
— Славный человечек! — сказал он вдруг, кивнув, старику-профессору, который сосредоточенно раскладывал пасьянс.
Все поняли, что это относилось к Флорентию. Дидим Иванович быстро взглянул на племянника.
— Ну еще бы. Однако прост. Страшно за него. Перед ним — стыдно, за него страшно. Не то, что за него, а…
— Дидим Иванович, — перебил его Михаил, — а что это за человек — Сменцев? Что вы о нем знаете? И вы его видели?
— Видел. Я знаю от Сергея. Как тебе сказать, Михаил? Стар я, и уж когда сам над собой крест поставил, уж опасаюсь о других судить. Может, и хороший человек. Влияние большое имеет, а не разговорчив. Лицо — кривое.
— Кривое?
— Да, неровное какое-то. Улыбается — вкось, брови нарисованные, одна выше другой. Не то красив, иные просто красавцем его считают, не то — не знаю, как будто и противен. Замечательный.
Юс, до тех пор молчавший, кашлянул и сказал басом:
— Провокатор, может. Вот и все.
— Ну, нет, — уверенно сказал Дидим Иванович. — Уж это нет. Что угодно, а только поручусь, не «про». Мелко плаваете, Юс. Стар я, а тут глаза у меня острые. У господина Сменцева — характер потяжелее.
— Крупный провокатор, тем хуже, — зло проговорил Михаил.
Но Дидим Иванович не сдался. Его поддержал Орест, который тоже видел Романа Ивановича.
Спорили бесцельно. Михаил, видимо, злился. Был несправедлив.
— Если и провокатор, — объявил Дидим, — то все же такой, что не Юсу об этом судить. Дело его — дело иное, в нем и провокаторы иные. Как бы вовсе не провокаторы. Знаешь, Михаил, как его называют? Иваном-Царевичем, Романом-Царевичем. А брови кривые.
Михаил покачал головой и глубоко задумался.