БЛАЖЕННЫЙ БАЛАГАН

В своей старенькой «классной» сидела Литта одна.

Все тут осталось, как было: шторы белые на окнах, клеенчатый письменный стол, — за ним когда-то решала она математические задачи для Михаила, — полка с книгами, зеленый диван в углу и милое, такое глубокое-глубокое, тоже зеленое, штофное кресло.

В этом кресле и сидит сейчас Литта. На столе, около нее — большая керосиновая лампа, с детства знакомая. Когда проводили электричество в старый дом графини, в классной по ошибке сделали только одну лампочку под потолком. И для занятий у Литты осталась ее прежняя «молния», затененная лапастым абажуром. Литта знает на нем каждое пятнышко.

В эту осень долгие вечера проводит Литта в классной одна, в зеленом кресле. Что делает? Ничего. Даже не читает. Думает. Но часто рвутся мысли, и мутная наплывает тоска. Ей нельзя поддаваться, и Литта очень борется. По природе душа у нее веселая, — еще тяжелее тоска веселой душе.

Графиня не предложила внучке занять вместо «классной» пустой кабинет брата Юрия, да Литта бы и не согласилась. Книги она оттуда берет, но редко. Не любит заходить в эту мрачную комнату.

Память Юрия для графини священна. Ведь со времени трагической смерти его в финляндской даче «от рук революционеров» и начался их домашний переворот. Угрюмая квартира на Фонтанке неуловимо изменилась: загорелись лампадки перед появившимися киотами, запели тихие голоса странниц в задних комнатах, а в парадных — зашелестели шелковые рясы высокочтимых иерархов. И старый сенатор Двоекуров, отец Литты, — теперь «деятель православия». Живет на своей половине, — но не по-прежнему замкнуто: вечно у графини, и на собраниях и так, выезжает по «делам»: графиня пристроила его куда-то каким-то опекуном. Представительно и нехлопотно.

Дамам, бывающим у старой графини, нет числа; княгиня Александра Андреевна ближе других. Чего-то во всем этом Литта не понимает. На собраниях ей скучно, смешно, и подчас и страшно. Люди есть умные, но они же и хитрые и глупые, Так странно все смешано. Кощунство с верой, интрига с Богом, тщеславие со смирением. И почему он, Сменцев, тут? Раз видела она его на собрании. Молчал, только с преосвященным Евтихием в углу долгий какой-то разговор вел; Литта помнит, что преосвященный волновался, и цепь поблескивала у него на груди.

Иногда Литте хочется присмотреться ближе, понять врагов. Потому что это враги, — она не сомневается. Может быть, Роман Иванович умнее делает, что входит во вражеский стан? Но отчего графиня так отзывается о нем? И с такой таинственностью: «этот человек высоко пойдет. Это одна из наших надежд».

Их надежда. Не враг ли он тоже?

Нет, нет. Как не стыдно возвращаться опять к старым мыслям. И ведь кончено, она приняла его помощь, согласилась… Не из таковских Литта, чтобы идти назад. Что-нибудь да будет.

Совсем задумалась. И вздрогнула, когда в комнату, тихо-тихо ступая, вошла горничная Гликерия.

— Барышня, — зашептала с порога. — Ее сиятельство приказали вас просить… В большой салон…

— Там уже есть кто-нибудь?

— Мне Василий передавал, барышня, да я видела с коридора, многие там, и владыки…

Гликерия ездила с Литтой за границу, жила при ней в Париже. Но томилась и расцвела, вернувшись на старое пепелище. Новости в доме, обилие святости, золотые кресты и рясы гостей прямо потрясали ее благоговением и восторгом. Еще тише стала она ходить и говорить, считала за счастие благословиться в передней у какого-нибудь прибывшего иерарха и уж, конечно, ни за что не поехала бы теперь за границу «для барышниного капризу». Очень одобряла, что старая графиня и разговоров о Литтиных заграницах больше не допускает.

— Так пожалуйте, барышня, — настаивала Гликерия.

Литта медленно поднялась. Одета была, как надо: темно-серое гладкое платье, белый воротничок. Платье старило ее, да и прическа: слишком туго затянула назад бледные пушистые волосы.

Посмотрела в зеркало, — маленькое, высоко повешенное. На секунду проснулась в ней веселая, молодая душа.

«Не хочу. Вот еще. Маску постную для них надевать».

Вытянула с боков пышные пряди, улыбнулась в зеркало сразу похорошевшему лицу. Потом взяла из длинного бокала одинокую желтую розу (сама купила себе вчера, увидав в окне цветочного магазина) и, обломав длинный стебель, приколола к поясу.

«Воображаю бабушку, если заметит розу, — думала по-детски Литта, идя по длинному коридору. — Ведь у нас в квартире никогда ни цветочка. Роза — это для розового масла, да елеем помазуются».

Но шаловливость сразу исчезла, едва вступила Литта на скользкий как лед паркет холодного «большого салона».

Старая графиня сидела на обычном своем месте, в центре. Величественная, крупная, черная, с черной тюлевой наколкой на седых волосах. Полукругом стояли кресла и стулья. Литта не сразу узнала всех сидевших. Кто это рядом с бабушкой? Совсем незнакомый. Странный. За бабушкиным креслом стоит русобородый Антип Сергеич, или, как его называют, генерал Антипий Сергеевич. Генерал, положим, статский и недавний; лицо у него хитрое и курносое, как у рязанского мужичка, стан же привычно, по-чиновничьи, склоненный. Это ничего. Антипий Сергиевич все-таки чувствует, что он генерал; мечтает, что и джентльмен к тому же, — но порою сомневается: есть слухи, что подолгу советуется он с супругой и домочадцами, какой куда галстук благоприличнее надеть, не слишком бы яркий и не очень бы «так себе».

Графиня благоволит к Антипию, хотя ни генеральством, ни джентльменством его не занимается. Снисходительно прощает дурной тон за «ум, нужность и сообразительность».

Была тут и грузная игуменья какого-то монастыря, важная. В цепи иереев, владык разного объема и вида, Литта сейчас же заметила преосвященного Евтихия. Полная фигура его в золотистой шелковой рясе занимала все кресло. Две звезды, одна побольше, другая поменьше, сияли на груди, цепь дорогой панагии путалась с цепью креста узкого, из голубой эмали. Немолод, но и не удручен годами: лицо белое, мучнистое, недлинная борода поседела лишь у нежней губы, а конец — такой смолевой, черный, курчавый. Насмешливо-острые, презрительные глаза владыки тотчас же остановились на Литте.

Литта его терпеть не могла. Не знала почему, но всем существом отталкивалась от него, даже как-то презирала его, чувствуя, что и он ее презирает. Очень было неразумно, однако, всякий раз, подходя под благословение (попробовать бы ни к кому не подходить!), дрожала от брезгливости, особенно, если широкий рукав задевал ее по лицу.

«Неужели это теперь ко всем подряд?», — не без испуга подумала Литта.

— Вот внучка моя, Федор Яковлевич, единственная, — широким жестом указала графиня на Литту, обращаясь к незнакомому, человеку, который, сутулясь, сидел на кресле рядом.

Литта поклонилась издали. Не знала, как быть дальше; но, к великому счастью, приход запоздавшей княгини Александры Андреевны отвлек от нее общее внимание. Княгиня строго, ловко и смиренно обошла всех, кое-где благословилась, с большинством просто поздоровалась, с графиней дважды поцеловалась, а сутулому Федору Яковлевичу долго жала руку, кланяясь. Литта думала, что о ней забыли, что можно скользнуть в уголок куда-нибудь и притаиться. Но княгиня Александра неожиданно обратилась к ней, и так любезно было ее лошадиное лицо, что Литта даже смутилась. Не знала, как отвечать. Через минуту она уже сидела, но вовсе не в уголке, а между княгиней и странным незнакомцем Федором Яковлевичем.

Собрание на этот раз было не интимное, — слишком многочисленное. Литта сразу это заметила. Громоздкий, немного дикий монах, толстогубый, с нерусским лицом, — архимандрит Вонифатий, произнес густо:

— Мы бы по-окончили с о-обсуждением до-оклада, и то-огда во-озможно бы перейти к о-очередной беседе.

Княгиня Александра подняла глаза на Антипия. Он тотчас же выступил из-за кресла старой графини, кашлянул и начал:

— Доклад мой по существу был одобрен всем нашим высокоуважаемым кружком, лишь некоторые встретились возражения, и несогласие выразилось лишь в отношении предлагаемых мною способов приведения главного положения в наискорейшее действие…

Далее покатилось ровно.

— Так как некоторые из присутствующих здесь сегодня не ознакомлены с сущностью доклада, то я позволю себе в кратких чертах…

Сначала казалось, что Антипию не хватает только портфеля, — так он почтительно сгибал стан, такие кругленькие и официальненькие были у него фразы. Однако в скорости Антипий разгорячился, и речь его зазвучала дерзостнее, с обличительными и даже грубоватыми словечками.

Доклад просто-напросто был против свободы совести; наново импровизируя его, Антипий вдохновенно доказывал пагубу и той свободы, которая уже есть.

— Опасность разрастается… — гремел он. — Теперь возражу я несогласным вот что…

— Да где несогласные? — сердито и бесцеремонно прервала его старая графиня. — Ты, батюшка, переходи сразу к тому вопросу, что намедни подняли. А тут что еще толковать?

Архимандрит Вонифатий одобрительно покачал смуглым лицом.

— Так, так. Какая же сво-обода, ко-огда, го-оворю я, христианство экскоммуникативно…

— Мы не о христианстве говорим, — о православии, позвольте вам заметить, отец архимандрит, — сказал бесстрастно преосвященный Евтихий.

— А то тем бо-о-лее…

Начался довольно странный спор, неизвестно о чем. Его поддержала княгиня Александра. Как будто не хотелось ей, чтобы вопрос о «способах» был поднят и решаем в таком «не интимном» собрании. Старуха графиня поняла ее и больше не возражала.

Литта слушала плохо. Все присматривалась к своему соседу и соображала, кто бы это мог быть. Так одетых людей — не то «по-мещански», не то богато по-мужицки — она уже встречала в салоне бабушки. Блестящие сапоги бутылками, синяя шелковая рубаха. Не стар — лет тридцать, тридцать пять. Голова острая, яйцом; и оттого, что черные волосы плоско ложатся все от темени вниз, вниз, и растут низко, — голова кажется в черной монашеской скуфейке. Мужицкий нос, — дулей. Складки на щеках, складки над переносицей. От складок лицо — не поймешь, скорбное ли очень, лукавое ли очень. Надвое. Порою мужичок с усилием морщил нос, особенно сжимая, складывая губы, и «скорбность» сильнее проступала; но забывался, поглаживая длинную, редковатую, кустиками растущую бороду, — и вновь лукаво и хитро змеились складки на лице, выдвигались вперед мокрые, мягкие губы. Вот он поднял на Литту глаза. И они надвое: мутные — и яркие, серо-голубые, оловянные — и усмехающиеся.

Тихо протянул он черноватые пальцы и дотронулся до розы, приколотой к Литтиному поясу. Роза уже успела поблекнуть, и два листа упали на пол.

— Что это у тебя, беленькая, а? Розочка? Опадает уж. А люблю я цветочки. Небось, и ты любишь?

Он сказал так тихо, — при общем говоре слышала его только Литта. Смутилась от неожиданности. И в ту же секунду поняла. Выбранила себя за рассеянность, за недогадливость. Да ведь это Федька Растекай! Тот самый, о котором так много она слышала, который бывал и раньше у графини, — только без нее. Вот он, значит, какой.

Невольно улыбаясь, с любопытством глядела на него, забыла ответить.

— Что же сокол-то наш ясный нынче молчит да сзаду прячется? — продолжал между тем Федька и дернул головой влево.

— Вы молчите, так уж мне и Бог велел, — услышала Литта ровный голос Сменцева позади себя.

Обернулась. Да, он. Незаметно вошел во время разговора и сидел теперь в тени, за креслом княгини Александры Андреевны. Только что полушепотом они обменялись несколькими фразами.

— Я — что ж? Я человек маленький, куда уж мне в такие резолюции вступаться, — прищурился Федька и погладил шелк своей рубашки. — Да постойте; помолчу-помолчу, а потом и поговорю.

Он произнес это уж совсем громко, и тотчас же случилось, что спорящие замолчали, внимание обратилось на него.

— Дружка-то моего давно видели? — не смущаясь, спрашивал Федька Сменцева. — Неподалеку ведь он от ваших мест. Божье дело, Божье дело делает. Навещу его по весне. Да сам приедет, Бог даст.

— Вы о нашем иеромонахе Лаврентии говорите, Федор Яковлевич? — почтительно осведомилась княгиня Александра.

— О нем, о нем, красавица. Господний вояка. Архангелов и ангелов с мечами огненными пошлет ему Господь во подмогу. И повержен будет к стопам его дракон многоголовый…

— Давно бы, кажется, пора… — сердито сказала старая графиня.

— А ты, матушка, ваше сиятельство, пожди. Ты свое работай, ан все и будет. Все будет. Сжалится Боженька-то, упредит сроки. Велико и сильно воинство Господне. Я — что? Мушка. Но и мушку малую устроит Господь для вразумления сильных.

«Ну да, юродствует», — подумала Литта.

Он вдруг повернулся к ней.

— Что, беляночка? Горят глазки-то, хочешь, небось, послужить Божьему делу? Послужи, послужи… Вон Сашенька, княгинюшка наша, она знает, небось, что всяк с Господом велик, всякая мушка, да букашка…

Слушали Федьку, молчали. Старуха медленно кивала головой. Антипий Сергеевич, вытянув шею, замер в почтительном внимании.

Не повышая голоса, монотонно и без затруднений Федька нес ахинею. Самое странное, что в ней была убедительность. Оловянный взор его, медленно скользя, останавливался чаще всего на Литте. Журчали слова, тупые, гладкие, бессмысленные, и тупо росла их непонятная убедительность.

Литта совершенно ни о чем не думала и совершенно ничего не понимала. Глупое спокойствие сошло на нее, полусон, мара какая-то, довольно безразличная.

Толстая игуменья все чаще вздыхала, наконец прослезилась.

Вошел с палкой отец Литты, старый сенатор и опекун (сильно опоздал, будет ему от графини!). Остановился у дверей, боясь прервать речь. На желтом, бритом лице его стало проступать умиление. Немножко было оно казенное. Всегда одинаковое, что бы у графини-тещи ни происходило: совещались ли, как вернее сказать «наверху» насчет «свободных опасностей» (а то и насчет забытых милостей), распевались ли монастырские «канты», пророчествовал ли юродивый. Двоекуров столь же мало знал толк в «кантах» (его слово), как и в юродивом. На всякий случай неизменно, притом искренно, умилялся.

Федька, заметив сенатора, закивал ему издали, но ахинеи своей отнюдь не прекратил, а понес ее даже с некоторым прискоком.

В маре, в тупости Литта глядела перед собой, почти не видя. Но случайно взор ее остановился на лице владыки Евтихия. Литта вздрогнула и опомнилась. Такая насмешка, такое бездонное презрение было в этом лице, так пронзительны и злы казались глаза. Не на нее одну они смотрели, и с отвращением Литта — не подумала, скорее почувствовала: «А он сейчас прав. Что это за дикость? Что мы слушаем? И я…»

Круто оборвал Федька свою речь и всем телом повернулся в кресле.

— Так-то, милые, так-то, родименькие… А я уж и бай-бай, пожалуй… Каретка-то, небось, дожидается…

Зашевелились, заговорили.

— Куда вы, дорогой, дорогой Федор Яковлевич? — сказала, глубоко вздохнув, графиня. — Пожалуйста. Не покидайте нас так скоро. Вот чай. Прошу, Федор Яковлевич. Одну чашку чаю.

На громадных подносах лакеи разносили чай. В углу воздвигся стол с какими-то яствами.

Федор Яковлевич принял чай, деловито подвинулся с ним к столику и долго забирал еще что-то с подноса.

Говорили сдержанно, группами. Княгиня Александра, Антипий Сергиевич и старая графиня совещались вполголоса о том, когда назначить следующее собрание. Антипий Сергиевич предлагал «как можно скорее: время положительно не терпит». Порешили, кажется, на той неделе.

Смуглый архимандрит приналег на закуску и мирно беседовал с игуменьей Таисией, которая разводила жирными руками и жаловалась на свое имя:

— Что оно значит? Та-и-сия. Та, что в миру была, и сия, нынешняя. Та-и-сия. Как это понимать?

Оглянувшись пугливо в сторону Федьки Растекая, перебила себя, зашептала:

— Замечательный старец. Видимо, возлюблен Господом. Сила какая в нем замечательная. Тоже отца Лаврентия я видела. Великого духа человек.

Преосвященный Евтихий встал, взял подле него лежавший клобук свой, черный, но с бриллиантовым крестом впереди, и, красиво взмахнув рукавами шелковой рясы, точно золотистыми крыльями, надел его на голову.

«Почему мне казалось, что монахи носят только черное?» — подумала Литта, глядя на золото коричневого шелка, переливающееся под электричеством. Весь преосвященный блестел: и панагия на груди, и звезды.

Федька Растекай, покончив с чаем и печениями, внезапно сорвался со стула.

— Ну, пойду, пойду. Мир компании. За беседу много благодарю. Любят меня, все меня любят, малого, мушку этакую, все родные, милые. Прощай, матушка, графинюшка, Христос с тобой, пресвятая Богородица, прощай, Сашенька, небось, увидимся, красавица… Отцы святые…

Кланялся на все стороны. Литта, встав, хотела отойти, но Федор Яковлевич цепко схватил ее за руку и не выпускал.

— Прощай и ты, беленькая, послужите, послужите Христову делу, глазки востренькие… Буду еще когда у бабки-то — выходи, смотри, любимочка…

И Литта почувствовала на лице прикосновение мокроватых усов, за которыми шевелились мягкие губы. Федька ее поцеловал.

И уже семенил, не обращая больше ни на кого внимания, к выходу.

— Это он всегда, это ничего, — проговорила княгиня Александра, улыбаясь Литте, которая совершенно остолбенела от неожиданности. — Полюбит и непременно поцелует. Il n'y a rien de guoi vous alarmer, ma petit amie[6],— прибавила она, видя, что девушка в негодовании хочет заговорить, порывается к уходящему Федьке.

— С волками жить… — прошептал Литте на ухо Роман Иванович и тотчас же сказал громче:

— Такой уж обычай у старца. Успокойтесь. Видите, никто и внимания не обратил.

Но Литта не желала больше оставаться тут. Довольно. Как бы только уйти незаметнее. Подплыла старая графиня.

— Какой он… проникновенный, n'est ce pas, princesse? Il était trиs gentil avec vous[7],— несколько равнодушно заметила она внучке. И повернувшись к Роману Ивановичу:

— Il vous appelle toujours сокол ясный. Quelle jolie expression[8] — сокол ясный.

— Графиня, — почтительно склоняясь, по-французски сказал Роман Иванович, — что говорит вам ваше чувство? Может этот старец далеко пойти?

Расходились. Старый владыка Виссарион, худой, в очках, молчаливый, ушел раньше всех. Пышный Евтихий, сверкая бриллиантами своего клобука, остановился на минуту с Романом Ивановичем.

— Святый старец! — произнес он насмешливо и довольно громко, не стесняясь тем, что княгиня Александра, старуха и Литта были недалеко, могли его слышать. — Абие, абие, а больше бабие. Мозги-то у него давно низом вышли. Вы как полагаете?

Сменцев, привыкший к беспредельной грубости сверкающего иерарха, только улыбнулся под усами.

В эту минуту к ним подошла стройная, еще довольно красивая дама с растерянными глазами. Она весь вечер промолчала в уголке. Оттуда, не опуская взора, смотрела на Евтихия.

— Владыка, — начала она срывающимся от волнения голосом. — Простите… Я хотела вас спросить… Вы будете нынче на богослужении?..

Назвала одну из самых фешенебельных церквей.

— Не буду, — отрезал иерарх.

— Как жить!.. Ах, владыка, этот старец, конечно, очень замечательный, но на меня он совсем, совсем не действует. В нем не хватает величия. Как хотите — величия нет. А я так жажду духовного утешения, владыка. Такое чувствую смятение в последнее время, такое расстройство…

Она руки сложила и смотрела на него горячими глазами.

Преосвященный грубо оборвал ее:

— Камфоры, матушка, камфоры примите. Очень помогает.

И отвернулся. Дама постояла, подумала и, покраснев до слез, отошла робко.

— Отлипла, — довольно усмехнувшись, сказал иерарх. — Эк надоели, шлепохвостки. Так и прет их на монахов. Ну, прощайте, — прибавил он, попросту подавая руку Роману Ивановичу. — Значит, завтра прибудете? Вечерком, что ли? Полчаса имею. Поговорим.

— Собственно, чего-нибудь важного не сообщу, — сказал Роман Иванович чуть-чуть холодно и прищурился. — Так, личное мое дело одно. Желал сказать вам раньше, чем другим.

— Личное, личное… Как же не важно? Очень даже важно. Говаривали. Прибудете, значит. Ожидаю.

Многие ушли, кое-кто остался. Архимандрит, игуменья, молодой священник, несколько дам, Антипий Сергеевич. Кто-то предложил «пропеть». Дама с растерянными глазами села за рояль.

И Литта, которой удалось наконец выскользнуть незаметно, слышала, удаляясь, звуки: «Хвалите имя Господне».

Нестройное было пение, даже дикое, но усердное: каждый старался от полноты сердца, но ведь это был случайный хор, и напевы, как сердца, у всех оказывались разные.