НАЧАЛО НОВОГО

В свете еще зимнего парижского дня, за столом, заваленным какими-то чертежами и картами, сидит длинный Юс и работает. Напевает вполголоса веселую песенку.

Робко позвонили. Никого, кроме Юса, в квартире Михаила. Надо идти отворять.

— Пардон. Ложеман мосье Ивакоф? Леттр…

— Да вы русский? Чего надо? Это вы третий день к нашей консьержке ходите? Дома нет.

Гость, молодой и румяный, совсем смешался. Глядел в ужасе на сутуловатого, длиннорукого, с бритыми щеками юношу, такого неприветливого, — и растерянно улыбался.

— У меня к мосье Ивакову… то есть да, письмо. Я бы подождал, если дома опять нет.

— Давайте письмо и уходите.

Гость, однако, ожесточился.

— Нет-с, извините-с, я письма не дам. Вы не Иваков, так я не могу. Мне Юлитта Николаевна велела…

— Юлитта Николаевна? Да вы от нее, что ли? От нее письмо?

Гостю показалось, что он проговорился, что не надо было называть имени. Хотел уйти, отступил, но длинный Юс схватил его за рукав.

— Идите, что ли. Чего боитесь-то? Сами хотели ждать.

Гость торопливо сдернул теплое пальто, снял калоши.

— Я ничего не боюсь. Это квартира Ивакова, я ему и передам письмо.

— Иваков мой друг, мы вместе живем. Сейчас его дома нет. Ежели вы от Юлитты Николаевны, так ждите.

Подтолкнул его вперед, в маленькую зальцу, где только что сам был, где стоял стол с чертежами. За них тотчас же и уселся опять.

Гость, помявшись, сел в сторонке. Не знал, как себя держать. Разговаривать с ним, очевидно, были не расположены.

На речке, на речке,
На том бере-жечке
Мыла Марусенька
Белыя нози…

напевал Юс довольно громко и весело, возясь с чертежами. Шипела, раскалялась печка «саламандра», плотно влипшая в камин. Алея, каленея, точно раздувалась жабой.

…Белыя нози…
Она их мыла
И при-морозила…

Гость слушал покорно, а Юс будто и позабыл о нем.

Напали на Марусеньку
Серые гуси,
Серые гуси,
Лазоревы лапы… тьфу, очи…

— Песня-то у вас…

— Песня? Да… Песня как песня.

Че-рез дом, че-рез дорожку
Шла старая баба,
Шла старая баба,
На скрипке играла,
Сама припевала:
Хрен да петрушка,
Марусенька душка…

Гость вдруг радостно подхватил в тот же тон:

Парей, сеньдерюшка,
Под пологом подушка…

Невольно захохотал Юс:

— Вон вы что? Дурью песню знаете? Она дурья, да с моей стороны, вот мне и лезет, чуть на душе весело…

— С вашей? Я еще по селу без штанов бегал, а уж песню эту пел. И теперь старики, случается… Теперь у нас в народе другие больше песни. Флорентий Власыч…

— Да вы Флорентия знаете?

— Господи, ну, а как же! Господи! Первый мой друг. На «ты» сколько лет. Впрочем, все равно уж, позвольте представиться: Геннадий Верхоустинский, сын священника в селе Заречном, что около Пчелиного. Я сейчас непосредственно из Пчелиного, с письмом к Ми… Ми…

— К Михаилу Филиппычу? — подхватил Юс. — Ну и ладно. Не слыхал о вас, да ладно. Из духовного звания тоже, из моих краев… Эка, вот поеду… Что Флорентий-то теперь?

— А там опять, на хуторе. Нельзя. Я, видите ли, сам бы не уехал. Да после происшествий… Из московского университета меня все равно бы уволили. Ну, Юлитта Николаевна придумала: поезжайте в Париж учиться. Требовала. Недоучки, говорит, не имеют права на общественную деятельность, так и по заветам самого Ро…

— Сменцева, что ли? — перебил Юс. — Подумаешь! Да вы не кашляйте, я и Романа этого знавал. Лучше скажите-ка, да покороче, как там у вас, чего такое вышло?

— Ужасная случайность! По газетам, верно, знаете? Ну, Роман Иванович… говорят, скончался в ту же ночь. Флорентия на покаяние… видимое же дело, ведь такие друзья. Формальность, конечно; ему и срок сократили, теперь вернулся, оба с Юлиттой Николаевной, со вдовой, в Пчелином.

— Вон оно как. С чего же полиция-то очутилась на месте? Или вранье?

— Нет, правда. А у нас перед тем неспокойно было, — раздули, конечно, — полиция как раз на хутор с обыском. Надо же! Это уж, впрочем, заранее готовились, пустяки, мы, главное, стремились, чтобы крестьян не мотали. Их бы и не тронули, пожалуй…

— А что? — с любопытством спросил Юс.

— А потом началось. Дело-то тишком, ночью случилось, никто ничего… Ну, пошли слухи; видят — на хуторе, в усадьбе никого, была, дескать, полиция, да что такое? Особенно же за хозяина, за Романа Ивановича, взволновались. Просто беда. На что дьякон — и тот ничему не верит… Вы, впрочем, их не знаете… Уж я сам голову потерял: ничего ведь не известно…

— Та-ак… — протянул Юс поощрительно. Он был заинтересован. — А потом?

— Потом, к счастью, вернулась Юлитта Николаевна, туда-сюда, кое-как уговаривать… Тоже энергичная барыня, да и слушают ее, жена, верят… Все же троих взяли, увезли. Флорентий надеется — отдадут. Да что я вам рассказываю! Дело не в фактах, а дух брожения интересен. Коли вы Романа Ивановича знали, — конечно…

Юс покачал головой.

— Черт ногу сломает, неразбериха у вас. Этот Сменцев, черт его… ну, покойник, так ладно… А я говорю — тоже раскусить-то его… Дельный, однако.

Геннадий подхватил:

— Вы думаете, я его тоже сразу? О, ведь тоже и не подойдешь. Молчит, бывало. Я, собственно, долго в его идею не мог проникнуть. Через Флорентия. Грандиознейшая идея! Конечно, голыми руками не взяться…

Помолчали. Надувалась, шипя, печка. Юс задумчиво мурлыкал:

Мыла Марусенька
Белыя нози…

Вдруг спросил:

— А что же Юлитта Николаевна? Как это она замуж за него выскочила?

— Мне тут ничего не известно, — признался Геннадий. — Такая удивительная, прямо удивительная. Под стать была Роману-царевичу нашему. Ну, и поженились.

Щелкнула входная дверь. И сейчас же вошел Михаил.

Геннадий едва взглянул на него — понял, несмотря на всю простоту свою, что это именно тот, к кому он послан. Залепетал что-то и сразу протянул толстый, чуть смятый пакет.

— Письмо вам, лично… от Юлитты Николаевны.

Михаил удивленно повел на него глазами, посмотрел на Юса, побледнел слегка. Разорвал пакет: оттуда посыпались мелко исписанные листки. Тотчас же собрал их, спрятал в боковой карман.

— Вы из России?

Юс помог оробевшему Геннадию. Сообщил, как они разговорились из-за песенки. Стал передавать и весь разговор, но тут уж Геннадий разошелся, с охотой, подробно опять стал рассказывать о Пчелином.

Михаил слушал молча. Изредка задавал неожиданные вопросы. Склонившись к чертежам, едва слышно, весело Юс напевал свое:

Шиш, гуси, летите,
Воды не мутите…

Понемногу темнело. Геннадий вскочил:

— Задерживаю вас… Пора. Ну вот, слава Богу, так был рад…

— На днях еще зайдите, — сказал Михаил. — Только на днях, позже не застанете, вероятно.

— Ну, экземпляр! — засмеялся Юс, когда гость наконец ушел. — Темно, лампу зажечь. Да… Рубаха-парень. А дела-то, Шурин, а? Ладно как вышло, что мы с этим фон-бароном не связались. Пел хорошо, а черт их разберет. Наталью Филипповну не переспоришь, а только, право, погодить бы ей туда.

Михаил ничего не ответил и ушел к себе, в маленький свой кабинетик. Долго возился с лампой. Наконец сел к столу, отодвинул гору наваленных бумаг и книг. Вот они, мелко исписанные листки.

И он стал читать.

Жизнь Михаила в эти два месяца круто изменилась. То есть он сам изменил ее. Встреча со Сменцевым, Сменцев, каким он его видел и увидел, — все это дало последний толчок, родило нужную уверенность в себе. Выяснилась невозможность оставаться дольше в прежнем, неопределенном и отчасти фальшивом положении.

Тяжело досталась свобода; он не хотел рвать грубо старые, кровные связи, — но они рвались, все равно, и все равно было много чужой боли, чужого непонимания. Самые близкие («солдаты», — сказал бы Роман Иванович, «друзья», — зовет Михаил) — с ним. И он знает, что это недаром, не напрасно. Не обманет их.

На новых путях надо начинать сначала. Но Михаил не боится. Сначала так сначала. Не много их, всех, но и это ничего: люди будут, люди придут, коли есть куда прийти, есть место.

Когда случайно узнал Михаил, что Литта вышла за Сменцева (и когда он поверил) — показалось было, что кругом темно как ночью, а сам он проваливается. Но это не долго длилось. Почти физическим усилием воли отделил свою оскорбленную любовь, свое личное — от неличного и продолжал начатую работу со спокойным напряжением.

Последнее время жалость к Литте, а, главное, ощущение своей вины перед нею тревожили его. Как же не виноват? Разве не оставил ее одну, без помощи, перед таким человеком, как Сменцев? Она влюбилась, — или это странно? Или не видел Михаил, какими очарованиями лжи владел этот человек, очарованиями, похожими на очарования истины? Не понял этого Михаил?

Понял. Но была любовь и вера. Без веры не стоит любить. Вера в женщину — обманна? Ну что ж, может быть, и не стоит любить.

Смутная история убийства Романа Ивановича опять ударила Михаила. Что это такое? Думал, думал, и о Флорентии думал, — вот, кажется, начинает понимать… и опять не знает, опять думает. Чувствовал скрытую трагедию — какую?

К Литте шевельнулось злорадство, и оно испугало: не жива ли любовь? Нет, нет, лучше оставить это все, забыть, узко уйти в свое, в ближайшее, в сегодняшнее, в правдивое и ясное. Всю веру, всю любовь, все уменье — сюда.

Но вот читает Михаил листки, исписанные милым почерком. Низко клонится над ними, читает, читает… осталось только два.

«…знаешь все теперь. О себе нетрудно было писать: о том, что после случилось, — труднее. Но ты видел Романа Ивановича, и как ни мало я знаю о вашем свидании, — верится, что ты этого человека понял. Или хоть начал понимать. Флорентия ведь понял? Может быть, не удивишься очень и случившемуся, поймешь и недосказанное? Тайна смерти Романа — не секрет, который можно открыть или не открыть, а именно тайна. У кого нет своих глаз для нее, тот ее и не увидит. Любил? Да. Убил нарочно? Да. Или Роман Сменцев был виноват, изменил чему-нибудь, изменил себе? нет, нет! Подумай теперь, могут ли внешние в это проникнуть, поверить. А вот Наташа без слов, одной любовью поняла и знает. (Наташа хочет приехать, я рада. Так ждет ее Флорентий, так нужна она ему, — да и всем нам, верю в нее.) Могут внешние люди, совсем ничего не знающие, думать и так: Сменцев был обычный провокатор, вызвал полицию, Флорентий, узнав, поспешил убить его, нечаянность подстроил. Насколько это грубее и дальше от правды, чем то, что естественно думают все, — неосторожность. Но пускай. Хорошо, что есть настоящая правда и что мы ее знаем, что мы — в ней… Тебя я увижу, Михаил, тогда, когда буду тебе нужна, когда ты делать начнешь и уверишься, что наше дело — одно. О личных отношениях — теперь ли говорить? Что мы знаем? Их может определить только будущее. Но опять говорю: будет нужно — напиши, передай, и я приеду в указанное место. Сейчас я не хочу оставить Пчелиное, не вправе, так чувствуется. А приехала бы и сейчас, ненадолго, если б надо было, пойми только меня. Кончаю, много недосказанного, да ведь всего не передашь. Мне бодро, дух у нас здесь хороший. Живем пока с тихостью и мудростью. Флорентий — ясный; иной раз и ужасалась я, и слабела; а на нем ни тени: любовь, должно быть, хранит. Ну, прощай… до свидания. Верь жизни. Она не обманет. Верь и вере своей, и делам по вере. Прощай».