Что она вторая -- само по себе было печально, и меня беспокоило.

Насчет первой я твердо знал: о ней и ангелы радуются, и она там у них записана, так что даже когда из нее ничего не выходит (у меня уже было подозрение, что ни из какой любви "здесь" ничего не выходит) -- она не потеряна, и впоследствии, "там", даст свои результаты. Но вторая? О второй я не имел никаких сведений, и было похоже, что она ни к чему. Страданий же терпеть от нее приходилось не меньше, чем от первой. Положим, и радость была не меньшая, и я заранее жалел себя: как мне будет, когда разлюблю?

Вторая любовь моя -- Марья Ивановна, поповна. Дочь нашего гимназического преподавателя, -- он же наш приходский, остоженский, священник, -- протоирей о. Иоанн.

Марью Ивановну я вижу часто: и в учительской иногда (приходит за отцом), и в церкви, но это что! А главное -- она бывает в доме у моих кузин, где я гость постоянный. Кузины живут в двух шагах от церкви, по Остоженке. И я невдалеке, и в гимназию иду мимо... мимо всех этих заветных домов: Марья Ивановна живет в церковном.

Ходит в черном платье, с черной широкой бархаткой на шее. Лицо очень круглое, полное, серые глаза навыкате, притом косые, так что нельзя угадать, смотрит она на вас, или не смотрит. И вся она кругленькая, полненькая. Вид у нее всегда равнодушный (или гордый?). За спиной -- две длинные, ровные, русые косы, связанные вверху ленточкой.

Я ничего о ней не знаю. Кузины никогда о ней не говорят. И она почти ничего не говорит, когда сидит у них. И я молчу, только смотрю на нее и... сам про нее думаю, догадываюсь про нее. На кого она может быть похожа? Вдруг она -- Мелитта из "Загадочных натур" Шпильгагена? В таком случае я -- Освальд, но я совсем не Освальд, и даже не хочу быть Освальдом. Я скорее Жюльен из "Rouge et Noir" {"Красное и черное" (фр.). }. Во всяком случае я пламенно желаю быть Жюльеном, а это уж много: очевидно, у меня есть к тому данные.

Впрочем, насчет Жюльена мне пришли в голову соображенья далеко не сразу, потом (влюбившись второй любовью, я стал пожирать всякие романы, какие только под руку попадались, жадно там ища сведений о любви, -- психологических, конечно; физиологические мне были известны от товарищей, но как-то странно меня не интересовали в то время, несмотря на мои, слава Богу, пятнадцать лет).

Итак, начал я нисколько не с Жюльена, а с того, что принялся учить уроки нашему законоучителю -- назубок. И не то, что рассуждения заводить, а просто жарил по-славянски наизусть целые страницы, чего даже и не требовалось.

У меня не было расчета понравиться папаше. Да и какой тут расчет? Что-то было, впрочем: смутное ощущение какой-то связи через Закон Божий -- с ней. Отец -- священник, значит и она тут тоже причастна. Ведь и она, может быть, все это знает наизусть? Пытался смутную эту связь себе выяснить, определить, -- но ничего не выходило.

Однажды, у кузин, при ней, когда меня спрашивали о гимназии, -- рискнул. Пренебрежительно объявил, что по греческому у меня двойка, но мне наплевать, так как интересуюсь исключительно Законом Божьим. И тут же, одним духом, прочел по-славянски всю главу с Нагорной проповедью.

Бабушка кузин слушала с умилением и вздохнула. Старшая кузина, Юля, показала головой: да ты уж не в дьячки ли собрался? А она, -- Марья Ивановна, -- хоть бы что. Я задыхался от волнения; взглянул на нее... ничего. И смотрит в сторону (впрочем, может быть, и на меня, только выходило, что в сторону).

Уроков я учить не прекратил (подземная-то связь осталась же), но к своей любви стал искать и других подходов.

Не правда ли, странно, что с любовью всегда хочется что-то сделать? Зачем? Разве не блаженство просто сидеть у кузин в темненькой столовой, смотреть украдкой на черную бархатку, на серые глаза, или даже не смотреть, только знать, только всем собой до дна чувствовать, что она -- здесь? И разве не блаженство дома, в постели, в темноте, плакать от сладкой боли своего одиночества и от непонятности, невыразимости любви?

Конечно, блаженство. Но свойство любви, должно быть, никаким блаженством не удовлетворяться. Любовь не стоит на месте. А так как я не знал, что с ней делать, и ровно ничего от Марьи Ивановны не желал, то поневоле и обратился на себя: тут, как раз, и Жюльен Сорель стендалевский подвернулся.

А вдруг эта любовь (недаром -- вторая!) дана мне для выработки характера? Как испытанье себя дана, а вовсе не для того, чтоб млеть и робко пылать, утопая в мальчишеском блаженстве? Я должен -- действовать, во всем побеждая себя, наперекор себе. Не могу слова сказать Марье Ивановне -- должен! Не могу подумать ей руку поцеловать (да и не хочу вовсе) -- заставлю себя! И наконец -- (это уж последнее, о чем я помышлял с дрожью отчаянья, самое немыслимое) -- может быть, я и признаюсь ей, что люблю?..

Дальше не шел, но и этого было достаточно, чтобы погрузиться в полный ужас. Задача, которую я себе задал просто придавила меня. Даже показалось вдруг, что я Марью Ивановну немножко разлюбил. Но нет, брат, шалишь! это хитрость перед собою, чтобы увильнуть. Жюльен бы постыдился... Уж как решил -- так и сделаю. Умру, а сделаю... ну если не до последнего, т. е. не до признания, то все-таки...

Нас распустили на две недели, на Пасху. Весна стояла гадкая, холодная, серая; коричневый снег -- каша с водой, и сверху что-то падало тонкое, острое. Я шлялся по улицам, затуманенный своими мыслями; проваливался в лужи; шел -- неизвестно куда; и назад возвращался.

У церкви, у посудной лавки, вдруг меня что-то как бы толкнуло: она! Ведь вот, никогда раньше не встречался на улице. Явное указание.

В черной барашковой шапочке, косы поверх шубы, щеки красные.

-- Марья Ивановна! -- сказал я твердо и громко (ужасно громко). -- Мое почтение. И всего вам хорошего. То есть, простите, как поживаете?

Снял фуражку с низким поклоном.

Марья Ивановна удивленно взглянула в сторону, на улыбку не ответила, протянула руку.

-- Куда путь держите? -- продолжал я. -- Не к моим ли кузинам?

-- Нет, домой, -- сказала она. Удивленье не сходило у нее с лица. Помолчав, прибавила:

-- А вы от них?

-- Юличка нездорова, -- внезапно прилгнул я, сам не знаю, для чего.

Марья Ивановна скосила глаза:

-- Неужели? Ну до свиданья.

И мы разошлись. Я, на первый раз, был очень доволен собой. А вечером отправился к кузинам, смутно предполагая застать там ее -- и тайно надеясь не застать.

Но застал. Вместо прежнего блаженства почувствовал, однако, оторопь. Да и Юличка, действительно, оказалась нездорова -- опять явное указание.

Принялся неестественно болтать, заплетаясь в чепуху, потому что думал о другом. Думал: что же я могу, когда ни минуты не остаюсь с ней наедине? И тотчас: ведь и Жюльен не оставался, ведь он и за руку ее брал при подруге: в темноте, правда, в саду...

Вызваться проводить -- нельзя, не принято. От кузин вечером ее провожала прислуга. Да и что в грязи, -- улица не сад...

Я встал раньше. Поцеловался с кузинами, как всегда. А руку Марьи Ивановны пожал особенно крепко и задержал в своей на мгновенье. Заставил себя.

Это было, -- честное слово! -- хотя она и не заметила.

А что, если я в церкви, после заутрени, ее поцелую?

Но эта дерзкая мысль привела меня в такое состояние, что вовсе к заутрени не пошел. Сказался дома больным и не почувствовал, что не могу и что будет катастрофа. По той же гнусной слабости не пошел и к сестрам двоюродным в первый день праздника. Только на третий решился... Если даже и встречу, так на третий -- не обязательно же христосоваться. Да и вряд ли она будет...

Ее там не было; но... вскоре она-таки пришла. Христосоваться было ненужно, однако, увидав опять "указание" -- я почувствовал в себе прилив силы и железную твердость. Блаженства -- никакого. Едва заметил бархатку и то, что "она" была не в черном, а в светло-сером платье.

Поздравил с праздником, сел рядом. Объявил, что был болен.

-- Даже заутреню пропустил. А вы?

-- Я здорова, -- сказала Марья Ивановна, удивляясь. -- Мы были у нас. Погода плохая, а то мы и в Кремль ходим.

-- Вы любите это ночное небо в огнях? Любите этот весенний воздух? Не правда ли?

Я придвинул немного стул.

-- Какое там небо, когда дождь, -- сказала Юля (другой кузины не было дома). -- И что ты пристаешь? Маничка, хотите новой пасхи? Новая готова, я сейчас хотела ее вынести. Давайте попробуем.

Юля встала и вышла. Мы с Марьей Ивановной были наедине.

Конец размышлениям. Конец колебаниям. Только воля, только действие. Жюльен я или не Жюльен?

Рука Марьи Ивановны, пухленькая, с ямочками, не очень белая, лежала на столе. Я наклонился и чмокнул ее.

-- Что это вы? -- изумленно произнесла Марья Ивановна, повернув ко мне лицо.

Я сказал твердо и громко:

-- Дорогая Марья Ивановна. Вы слушаете? Я вас люблю.

Так как она ничего не ответила, то я продолжал:

-- Люблю, обожаю, влюблен в вас... Вы слушаете? Я влюблен...

Все, казалось, было сделано, все сказано... Но я с ужасом почувствовал, что не все. Необходимо что-то прибавить. В голове болтались фразы из книжек, то, что обычно прибавляется: "будьте моей женой", или "будьте моей" просто, или "когда и где мы увидимся", или даже "я ничего не прошу, ни на что не надеюсь"... Но не мог же я сказать ей какую-нибудь из этих фраз? И я стал, словно дятел, долбить слова: "люблю вас, обожаю вас, Марья Ивановна", -- притом не чувствуя ни любви, ни обожания и только спрашивая себя, как я теперь изо всего этого выйду, утопая в невыразимом стыде.

По коридору -- шаги Юли. Меня осенило вдохновение:

-- Об одном молю, об одном!.. -- зашептал я. -- Никому ни слова! Ни намека! Будьте милосердны. Юле -- меньше всего. На коленях прошу молчанья. Молчанья навеки!

И я взглянул на Марью Ивановну (раньше я не глядел). Она была совершенно, как всегда. Пожала плечами:

- Да, конечно же. О чем тут говорить? Ведь такие же пустяки.

-----

Этим закончилась моя вторая любовь, завершилось мое освобождение от Марьи Ивановны. Блаженство я потерял, но жалости не было, а напротив, какая-то новая легкость.

Мучило только недоумение: ведь так и не решилось, Жюльен я или не Жюльен? Вел-то я себя как он, или вроде, а выходило почему-то, что я все-таки не Жюльен.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Последние Новости. Париж, 1927. 24 апреля. No 2223. С. 2. Перепечатано дважды в "Иллюстрированной России" -- 14 ноября 1931. No 47 С. 4 и 6 под названием "Жюльен или не Жюльен?" и 9 января 1937. No 3. С. 1, 2, 4 под названием "Жюльен".

"Загадочные натуры" ("Проблематические натуры", 1860) -- первый роман немецкого писателя Фридриха Шпильгагена (1829--1911). Герой романа Освальд Штейн -- романтик, изверившийся в романтизме, сентиментальный революционер. Роман имел большой успех, именами героев называли новорожденных.

Жюльен -- герой романа Стендаля "Красное и черное" (1831).