(Сережа Чагин)

Матушка, голубушка,
Солнышко мое,
Пожалей, родимая,
Дитятко мое…

Ирина, а по-домашнему Ариша, едва отворив дверь с лестницы, заслышала песенку и вздохнула. Это тетя Надя… Ах, как все надоело! И комнаты, и звук прокатного пианино, и песенки тети Нади (особенно эта, ее любимая), и сама тетя Надя, и… да все, все! Хоть не возвращайся домой. Но частные уроки стенографии, которые берет теперь Ариша, окончив русскую гимназию, не занимают много времени; болтаться по парижским улицам скромная Ариша не любит; волей-неволей надо идти домой. Обед, а вечером уж известно: придут Борины товарищи, и начнется… Хорошо, если Сережа придет и Лелечка Бер. Сережа славный, вежливый, много молчит; а Лелечка, если сказать правду, — от нее шуму иной раз еще больше бывает: непременно в споры ввязывается. Но Ариша любит Лелечку: это ее единственная подруга, она все понимает.

Ариша разделась в темной передней, пригладила наскоро русые волосы, заплетенные в косы, и, не оглянувшись на тетю Надю за пианино («пожалей, род-и-мая…»), прошла через «зал» в дальнюю комнату. Отца еще не было.

Капитан-инженер Тайранов с давних пор занимал какое-то место в одном из русских учреждений. Надеялся и Борю туда пристроить, но пока дело не выходило. Боря кричал, что найдет себе работу, чисто физическую, что он ни от какой не отказывается, что теперь долг — иметь мозолистые руки… Но он был слаб, как цыпленок; из случайных попыток его толку до сих пор большого не вышло. Про себя, молчаливая Ариша считала его бездельником; она непременно свой заработок найдет, и такой, чтоб дома не сидеть; все сделает, чтоб найти, вот только эти курсы кончить. Да языки ей, странно, не даются…

Тетя Надя ничего не делала. Не умела ровно ничего, — даже чулка не могла заштопать. К счастью, внизу была русская лавка, знакомых ихних, Свиридовых: оттуда приносили готовый обед, даже кофе утром с баранками. А тетя Надя — только песенки свои, русские, напевает: специальность ее когда-то, лет тридцать тому назад. На каких вечерах выступала! Кто ее не знал в Москве! А начались, с войной, патриотические концерты, — она первая, даром, что уж не молоденькая. Замуж так и не пришлось выйти: был жених, да славно под Цусимой погиб.

Теперь ничего не осталось у тети Нади: только память, да песенки эти родные. Вот и сидит, днями, за скверным пианино, худая, с шишечкой заколотых седоватых волос, вспоминает любимое, подыгрывая аккомпанемент слабыми пальцами. Нисколько не жалкая, очень довольная. Брат-капитан, нижние Свиридовы, даже Боря иногда, — все любят ее песенки. Ариша их слышит, помнит, — как себя помнит. О, как ей надоело!

Ежевечерние ссоры-свары начались нынче перед обедом. Начались понемножку, шуточками, едва пришел Боря, высокий, тонконосый мальчик с нежным лицом. Тетя Надя заливалась:

Не шей ты мне, матушка, красный сарафан,
Не входи, родимая, попусту в изъян…

Боря свистнул, тетя Надя вздрогнула, охнула, а Боря опять за свое: «Поздно пташечка запела, сшит сарафан, извините, самый красный! Вот разве позументику чуть-чуть не хватает, да завтра прикупим!».

Тетя Надя язвительно усмехнулась:

— Стыдочку-то нет в глазах. Пробрать бы хорошенько, так с кожей бы эти революции с тебя слезли. Да вот, поперек лавки уж не ложишься!

Боря в долгу не остался:

— Розги, тетенька, все вышли. Перепроизводство было в дореволюционное время. Погодите, свежие подрастут, для кого только, — неизвестно…

Тетя Надя раскрыла рот, чтобы возразить, но в эту минуту раздался в передней голос капитана: едва ввалившись, он громогласно требовал обеда.

Мальчишка из нижней лавки уже стучался в кухонную дверь. Мигом накрыл стол в «зале» (тетя Надя и этого не умела), притащил уху с расстегаями, к сторонке поставил блюдо с котлетами, которые еще пощипывали, салатник с капустой, открыл квас. Погодя придет собрать посуду.

Капитан, благодаря крупной своей фигуре, толстым седым усам и лысине, вид имел грозный. Но никто его не боялся. Даже тогда, когда густой голос наполнял всю квартиру, а случалось это постоянно, так как был он великий спорщик. Любил свои взгляды отстаивать, никому не спуская.

— Андик Белоусов хотел нынче зайти, — сказал Боря. — Может, и Арефьев.

— А Сережа? Впрочем, он редко… — проговорила Ариша.

— Что он кривляется? На нашем собрании, третьего дня, стал возражать Андику… Против чего вдруг протестует? А еще редактор! Папа, вы читали наш последний номер?

Кружок Бори выпускал крошечный журнальчик в ремингтоне — «Наша Россия». Капитан крякнул.

— Читал, голубчики мои, читал. Эка скверно печатаете.

— Вот еще! Дело в сути. Кабы не Сережкина статья, — развел какие-то сомнения, — так все хорошо, в неопределенности «Нашу Россию» не упрекнете.

— Тэк-с. Одно только: хороша Маша, да не ваша.

— Ваша, что ли, в порядке дня? Сплыла фондаментально! Тетя Надя взмолилась:

— Бросьте вы, ради Христа! Дайте кусок проглотить!

Кусок проглотили, мальчишка унес посуду. Капитан надел очки, развернул газету. Скоро явились какие-то Борины товарищи; он увел их в свою комнатку, крошечную, как чемодан. Но тут подошли нижние Свиридовы, Марья Федотовна сварганила в кухне чай, и все, к удовольствию капитана, собрались в зале, за круглый стол. Ариша не любила этих чаепитий, зная, что, в конце концов, Боря непременно сцепится с капитаном; но сегодня, к чаю, пришла неожиданно Лелечка Бер, а потом и другой редкий гость, единственный из Бориных товарищей, который ей нравился, — Сережа Чагин.

Появление Лелечки, а затем Сережи, прервало на минуту уже разгоравшийся спор. Капитан к Лелечке относился с неодобрением и подозрением: Аринку сбивает.

— Здравствуйте-с. Все докладики читаете? Об интернационалах? Лелечка, не смущаясь, тряхнула рыжеватыми кудрями.

— Читаю-с. А о чем, — придите, послушайте.

Капитан побагровел: «Чтобы я… и здесь довольно наслышаны. По-звольте-с, позвольте…». И спор поднялся с новой силой. Капитан гремел, но Боря, хоть и срывался иногда с голоса, его перекрикивал. Приятели ему посильно вторили, — Андик, заикающийся юноша с маленькой головкой на длинной шее, и не очень юный Арефьев, — только Сережа молчал. Скромный Свиридов, хромой интеллигент из самарских журналистов, поддакивал капитану, но с оговорками, которых никто не слушал. Спор шел, конечно, о России. И так, будто Россия лежала вот тут, на этом самом круглом столе, рядом с пузатым жестяным чайником, и каждая сторона заявляла свои права на нее, свою исключительную любовь к ней, и тащила ее к себе.

«Странно! — думал Сережа, слушая. — Точно нет никаких «сторон»; точно все они и согласны, и в то же время ни один ни с кем…».

У него начиналась мигрень. Боря, тем временем, кричал капитану и Свиридову:

— Она нас и не знает, забыла давно! Вы — остатки! Не сущие обломки бывшего! Оплакивайте его, если угодно, нам дела нет! Мы…

— Кто это — «мы»? — хрипел капитан.

— Борис разумеет новейшее поколение, — вставил Арефьев, плотненький человечек с серым лицом. — Во всех проекциях оно, здешнее, совпадает с тамошним. Заметьте, как быстро последнее национализируется. И нам, отсюда, стоит лишь дать знак… Принятие нашей линии неизбежно…

— Позвольте, — возражал Свиридов, спешно глотая слюну. — Я не вполне согласен с капитаном. Но ваш национализм… Вы забываете, Россия всегда любила свободу… Ее шири, ее просторы…

— Ну, вы еще… просторы… — замахал на него руками капитан, не слушая. Никто не слушал и торопливого, полушепотного разговора тети Нади с Марьей Федотовной. Оне тоже говорили о России: «А помните Кунцево? Весной? Колокольчики?». — «Нет, я Волгу люблю… Для меня, Волга… Никогда здешние не поймут…». — «Да что они пони-мают?…».

— Вы ответьте мне раз навсегда, — гремел, между тем, капитан, — вы какую Россию любите? Какую? Какую?

Андик, заикаясь, тонко, но властно прокричал:

— Россию и-истинную любим! Великую Русь нашу на-нацио-нальную, православную…

Капитан, было, опешил: ведь и он тоже говорил, что любит «великую Русь православную». Но Андик, запнувшись, докончил:

— Русь по-по-революционную! Единую сущую!

Тут произошел бы, вероятно, особый шум, — капитан слова «революция» не выносил ни без приставок, ни с приставками, но в эту минуту Лелечка, спокойным и ясным голосом, произнесла:

— А я никакой России не люблю.

Все замолкли, почти в испуге. Но тут случилось еще более удивительное: заговорила Ариша, всегда молчавшая:

— Да, да, и я тоже никакой. Любить, — это чувствовать, правда? Мы с Лелей не можем чувствовать. Откуда мы знаем Россию? По рассказам? По картинкам? А когда всю жизнь твердят: ты должна любить, должна… так еще хуже.

— Бесстыдница, — начал капитан грозным шепотом, но Лелечка, не обращая на него внимания, прибавила:

— И эти тоже… Боря, Андик, кружковцы наши… Разве они, по-живому, могут чувствовать? Один в Берлине родился, другой в Константинополе.

— А я в Белграде, — заспешила Ирина, сама немножко испуганная. — Родная земля все-таки Россия, да, но как по-родному чувствовать, — я не знаю. Вы, папа, и тетя Надя, — другое: вы чувствуете любовь, помните. Она пропала, та Россия, но все-таки ничего. А мы все — иначе. Боря навообразил себе Россию и доволен. А мне надоело, я хочу по-честному. Не хочу спорить и болтать о том, чего не знаю.

— Дура несчастная! — презрительно сказал Боря и, обратившись к отцу, прибавил: — вот вбивали ей в голову старую Россию, — что получилось? Между вами и нами — бездна, но мы знаем, где мы. А Ирина где, спрашивается?

— Постой, Боря… — начал, было, Сережа Чагин, но, не кончив, замолчал.

Капитан ворочал глазами, искал, на кого вперед обрушиться. Свиридов грустно-извиняюще бормотал что-то о «денационализации юных»… Марья Федотовна, как разумная женщина, встала и громко произнесла:

— Душечка, Надежда Ивановна, спойте нам что-нибудь. Спойте «Яблоньку» сибирскую, все мы ее любим. А там мы с Евсеем и побежим…

Когда Ариша, проводив Лелечку и Сережу, возвращалась по коридору к себе, до нее долетел слабенький голос тети Нади и тоскующе-напевные звуки «Яблоньки»:

…Поливала, укрывала
От мороза берегла…
Я на яблоньке цветику не видывала,
Я сахарного яблочка не кушивала…