I

— Он сегодня вернется, правда? — сказала высокая тоненькая девушка, почти девочка, с такими светлыми волосами, что издали они казались седыми.

— Папа? — отозвалась Анна Ильинишна, сидевшая у окна просторной гостиной за какими-то бумагами. — Говорил, сегодня. Да вот, не он ли?

Пышноволосая Ли-ди не успела броситься в переднюю; Павел Ильич был уже на пороге. Она тотчас повисла ему на шею.

— Подумаешь, недолго расставались, — усмехнулась Анна Ильинишна, полная пожилая женщина, подходя к брату. — Как ты на три дня в Бельгию, — не дождется, точно ты опять пропадешь.

Ли-ди и за обедом не спускала глаз с отца, оживленно что-то ему рассказывала. Думала она по-французски; но дома было заведено говорить по-русски, а с отцом ей и самой по-русски было почему-то говорить приятнее. Она не похожа на отца, как не бывает похож детский портрет на человека в зрелые годы: Павел Ильич немолод, широк и плотен. Но такие же правильные, красивые черты лица у обоих; такие же, чуть разве темнее, волосы и у него; такие же серо-синие глаза; и те же широкие, пушистые полоски бровей: от них в обоих лицах было что-то упрямое, страстное и робкое.

Павел Ильич все поглядывал на четвертый прибор. Наконец, спросил:

— А где же другая… моя дочка?

— Всегда опаздывает. Придет, — вскользь ответила тетка.

После кофе Павел Ильич пошел к себе. Частые деловые поездки в Бельгию (он был видный инженер) стали утомлять его, особенно в последнее время. Но и домой возвращался он теперь в каком-то смутно-тревожном состоянии.

Домой! Этот «дом» был у него совсем недавно. Для семьи своей Павел Ильич Корвин с 17-го года «пропал без вести». Для Корвина с того же года пропала его семья. Он не знал, что старик-отец умер в московской тюрьме, а молодая жена, еще раньше, — в нетопленой больнице. Но не знал он также, что старшая его сестра, энергичная женщина-врач, давно сумела выбраться с двумя маленькими девочками за границу. Поисками явно погибшего брата ей некогда было заниматься: сообразив положение, она тотчас принялась переучивать свою медицину, добывать французский диплом. Трудно пришлось вначале: подготовка к экзаменам, средств почти никаких, дети на руках… Но и тут вывернулась: отдала пока девочек в какой-то полуприют-полупансион к «Petites Soeurs»[24]. а сама бесстрашно повела студенческую жизнь.

Все это было далеко позади. И в тот год, когда Анне Ильинишне попалось на глаза газетное сообщение о работах бельгийского инженера Paul Korvine, — она уже имела место при французской клинике, уютную квартирку, а девочки готовились держать bachot[25].

Так нашел Павел Ильич свой «дом». Службу в Брюсселе оставить он не мог; устроился так, чтоб туда наезжать, а жить — «дома». Взяли большую квартиру в тенистом Auteuil, — Корвин очень хорошо зарабатывал, скромничать нужды не было. И потекла мирная жизнь.

Ничто в ней как будто не менялось. Но есть перемены, — и это самые коварные и нежданные, — которых долго не замечаешь. Заметишь вдруг, когда все уже совершилось. Такую перемену открыл в себе, совсем недавно, Павел Ильич.

Войдя в кабинет, Корвин зажег зеленую над столом лампу; сел на широкий кожаный диван; задумался.

В дверь тихонько постучали. Она отворилась, но кто вошел, — нельзя было заметить в зеленом полусумраке; как будто — никто не вошел. Корвин вскочил с дивана; и маленькое существо, стоящее рядом с этим крупным, высоким человеком, казалось еще меньше.

— Я вас потревожила, па? Я хотела сказать вам bonsoir[26].

— Нет, что ты! — Корвин взял ее за руки, усадил подле. — Ну, как? Дай поглядеть на себя, — он протянул руку и поднял немного лампу над столом, — все учишься? Не заучилась еще?

Маленькое существо улыбалось. Свет падал теперь на эту улыбку, такую неизменную, такую неподвижную, словно это была сама форма крошечного розового рта. Черные как матовый уголь волосы, в кружок подстриженные, совершенно прямые, спускались до бровей.

Корвин заглянул ей в глаза. Они, может быть, смотрели на него, — может быть, нет. В узких прорезах век глаза ее были как будто без зрачков: влажная, сплошная чернота.

— Вы, значит, хорошо? — сказала Тэ-ки, улыбаясь. — Значит, теперь пойду.

Говорила по-русски без акцента, как все, начавшие в детстве с русского языка; но несвободно, — гораздо более несвободно, чем Ли-ди, — и без выражения. Впрочем, у нее и голос был такой: ровный, ровно-веселый.

— Да куда, посиди, — удерживал Корвин, не выпуская ее рук. — Расскажи, что делала? Все лекции?

— Все лекции. Надо много работать. Это ничего, хорошо.

Она, было, села, но опять встала. Глядя близко на ее лицо, свежее, ровно смуглое, без тени румянца, с прелестной линией овала, Корвин думал, что оно похоже на только что снесенное яичко; бывают такие: маленькие, почти прозрачные, и не белые, а темноватые, тепло-коричневые.

— Ну, ступай, непоседа, — сказал он, наконец. — Беги. Маленькая девушка неслышно выскользнула из комнаты. Всегда ходила неслышно. И легко, будто танцовала.

II

В самый год войны, старик Корвин, известный московский промышленник, возвратясь из обычного своего, делового, путешествия в Сибирь и на далекий восток, — привез молодой невестке подарок — вторую дочку. «Беленькая уж есть, вот тебе черненькая». Сопровождавшие хозяина управитель и двое служащих много что-то рассказывали, как попался им ребенок, и как они его везли. Старик говорил только, что «сироточка», и «мало не пропала»; что «японочка», а потому надо покрестить. Девочку окрестили, и «сестренки» стали жить в одной детской.

Павел Ильич помнит еще, в Москве (когда в последний раз приезжал туда с фронта) двух смешных крошек в одинаковых платьицах, но уже совсем не похожих друг на дружку. Одна себя называла Ли-ли-ди… другая — Тэ-тэ-ки.

А затем — провал, до дня, когда в парижской квартире встретил он высокую светловолосую Ли-ди рядом с этой странной черной куколкой — Тэ-ки, — и розовогубой ее улыбкой.

Для Павла Ильича и оне, и сестра были, прежде всего, семья, чудесно обретенный «дом». Так он всех их вместе сразу и принял; жил в тихом празднике. Лишь понемногу стал замечать, какие «дочки» у него, — разные; как не похожа порывистая Ли-ди на ровно-ласковую черненькую куколку, — другую. Росли вместе, а не дружны, хотя никогда не ссорятся. Ли-ди прекрасно училась, но, кончив, — не захотела в университет: упрямо решила, что пойдет на специальные курсы, будет infirmiere diplomee[27]. Тэ-ки — прилежная студентка, ходит в Сорбонну.

«Ли-ди и маленькая была капризна, с фантазиями, — рассказывает брату Анна Ильинишна; — из пансиона я ее брала, от этих «Petites Soeurs» — рыдала; и, вообрази, до сих пор их навещает. Ну, другая, — та всегда ровная, везде ей хорошо, и все хороши. Добрая; только какая-то она… непривязчивая».

Корвин все вглядывался в «другую», с каждым днем внимательнее; и — странно: живет рядом, о жизни ее и о ней самой знает Павел Ильич так же, как о Ли-ди и сестре; а кажется ему порой — ничего не знает. Все в ней, — и темное личико с маленьким, широким носом, с бес-светными глазами, и каждое движение тела, и ровная ласковость, — все свое, ни на чье не похожее; непонятное, неожиданное…

Вот уже следит Павел Ильич, как она встанет, сядет, рассмеется… Следит, сам не зная, для чего; не понимая, почему эта чужая девочка так его тревожит и что с ним делается.

Понял не скоро. Но понял.

Зимним утром, проснувшись (не дома, в брюссельской своей комнате), — он вдруг почувствовал, что маленькое существо это, все целиком, с узкими, непроницаемыми глазами и легким телом, — до сладкой тоски влечет его к себе.

Было чего испугаться. За годы скитаний Корвин помнит всякие встречи; и сложности иной раз выходили (он не любил их, впрочем). Но теперь, это… совсем что-то другое.

Закрыл глаза — и снова перед ним смешное круглое личико, непонятная улыбка…

«Посмотрим, посмотрим…» — шептал, вскочив, быстро одеваясь. Сразу все представил, что разумно сказал бы ему другой, или даже он сам себе. Ну, конечно, еще бы… Только ничего ведь нет? А есть — не будет. Не будет.

Скользнула быстрая мысль: «Зачем? Ведь я могу… жениться на ней?». Но и тут оборвал себя. Лучше вовсе ни о чем не думать.

С этой-то поры и стали ему тяжки возвращения домой. Надо казаться прежним, быть совсем таким, как всегда.

Таким не был. Казаться уставал. Отдых один — ни о чем не думать.

III

Первый летний дождь прошумел. Солнце, но душно; опять, верно, налетит ливень. Пронзительно пахнет свежей листвой. С густых деревьев, на тихой улице, падают сверкающие капли.

Павел Ильич с утра дома не был. Теперь издалека шел пешком; думал, хорошо, после дождя, пройтись; но влажная духота истомила.

Открыл дверь своим ключом. В квартире тихо. Он заглянул в столовую. Там длинное окно, прямо в зелень деревьев, распахнуто настежь. У решетки, спиной к нему, стояла маленькая Тэ-ки.

Обернулась на шаги. Так быстро спрыгнула с порога, что легкое, темно-красное платьице вспыхнуло на солнце; танцующим шагом подошла.

— Никого дома, па! — сказала, улыбаясь. — Только я.

Корвин тяжеловато опустился на первый стул. Провел рукой по голове, по светлому бобрику волос.

— Да, — проговорил он. — Да. Так никого? А вот ты… Протянул руку и, охватив всю ее, маленькую, посадил к себе на колени.

— Вот так — ты — тоже сидела у меня — давно… — лепетал он, теряя понимание слов. Под широкой ладонью он чувствовал холодноватую свежесть ее обнаженной до плеча руки. Розовая улыбка была так нестерпимо близка, что Корвин не помнил, когда поцеловал ее в первый раз. Вырываясь, полуприходя в себя, шептал: «Деточка, маленькая моя… большая… хочешь, я тебе все… всю жизнь… Я всю, не бойся…».

Она и не думала бояться. С легкой неподвижностью лежала у него на руках. Так же глядели — не глядели на него глаза без зрачков, так же улыбались не покрасневшие от поцелуев губы. Это неудивление и веселое спокойствие на секунду отрезвили Корвина. Но Тэ-ки, высвободив нежные, смуглые руки, обняла его за шею и, смешным движением играющего зверька, прильнула щекой к его лицу.

За окном опять хлынул теплый ливень, и весело шумела под ним густая листва дерев.

IV

— Не понимаю и не понимаю, — сердито говорила Анна Ильи-нишна. — Зачем ей понадобилось жить отдельно?

Ни Ли-ди, ни Павел Ильич (они втроем сидели за вечерним чаем) не ответили. Она продолжала:

— В самом деле, ну какой смысл? Стесняли ее здесь, что ли? Да, наконец, она бедная девушка, а теперь хоть и по-студенчески жить, не малое нужно содержание…

Павел Ильич, откашливаясь, возразил, негромко:

— Что это, Аня, право… Это уж напрасно. Стоит ли говорить. Средства у нас есть. А она… ты обеих вырастила.

Анна Ильинишна пожала плечами, сдерживаясь. В ней кипела и досада, и смутное огорчение.

— Тетя, ну что ж, — ласково сказала ей Ли-ди. — Она всегда… она и здесь отдельно жила.

— Да… это правда. Я только не понимаю. И какую она там комнату нашла? Мы должны же знать…

— Ах, не беспокойся, все устроится! — перебил ее вдруг Корвин, встал и вышел из комнаты. Ли-ди проводила его испуганным взглядом.

Дело в том, что у Корвина уже несколько месяцев, как имелась на левом берегу, квартирка, нанятая для встреч с Тэ-ки. Туда-то и решено было, что Тэ-ки переедет совсем. Он ли решил, она ли, — неизвестно: у них все решалось, делалось неизвестно кем. Павел Ильич не беспокоился: она весела, довольна, — значит, все идет как надо. Если спрашивал о чем-нибудь, — редко отвечала; глядит, улыбается; и он, глядя на ее улыбку, забывал вопрос.

Однажды, — в самом еще начале, — ответила. Он сказал: «Деточка, мы женимся. Я на тебе женюсь». Вдруг приподнялась, — она лежала у него на руках, — и так замотала черной головкой, что легкие волосы запрыгали около щек. Он испугался: «Нет? Не хочешь? Почему?». Она опять покачала головой, улыбнулась… и в тот вечер он больше не спрашивал, почему она не хочет, чтобы они женились.

Любила подарки. Заметив это, Корвин уже не знал удержу. Только бы увидеть, как она, в ярком капотике, выбежит навстречу и, на цыпочках, тянется обнять его, поблагодарить. Страстно любила цветы. Павел Ильич, с подарками, привозил ей и цветы. Но она и сама еще покупала, хотя не часто: была бережлива. Корвин не жалел для нее ничего.

А со всем тем — оставалась она и обычной парижской студенткой. Посещала лекции, занималась. С Корвиным о сорбоннских делах никогда, впрочем, не говорила; и он не заводил речи, боялся, видел, что она не любит. По правде сказать, невнятная какая-то боязнь перед ней никогда его не покидала; откуда? Но он ничего не знал; он и не спрашивал себя, что влечет его к странному маленькому существу: любовь? страсть? Или сладкая, пугающая чуждость, неизъяснимая непонятность?

Часто выезжал теперь из «дома» на вокзал, — в Бельгию. Но по Дороге менял такси и оставался, до следующего дня, на левом берегу. — у нее. Утром она, собрав книги, уходила, в синем костюме, в берете. В ожидании часа своего поезда, Корвин бесцельно смотрел в °кно, на крыши Парижа; отдавался несвязным мыслям о Тэ-ки: где она теперь? С кем? Когда вернется? Или думал, как счастливо выходит, что «дома» никто еще ни о чем не догадывается, и все там по-прежнему.

Если бы Павел Ильич не был так поглощен одним, он давно бы приметил, что не все по-прежнему и дома. Ли-ди уже не бросается к нему на шею, когда он приезжает, не приходит, как бывало, в кабинет поболтать. Сестра смотрит озабоченно; с ним молчит, но раз он слышал ее голос в комнате Ли-ди — возбужденный, то негодующий, то просящий. «Что-нибудь о своих делах, о клинике, или насчет курсов этих, где Ли-ди учится», — подумал рассеянно.

А тут еще случай один совсем отвлек его внимание. Павел Ильич шел по большому левобережному бульвару, не замечая густой толпы, тупо думая, что сегодня вечером предстоит-таки ехать в Брюссель: его вызывают; кажется, что-то слишком забросил он дела…

Вдруг его будто толкнуло: увидел идущую впереди Тэ-ки. Толпа на минуту заслонила ее. Он прибавил шагу: она, она. Ее фигурка, ее белый берет. И она не одна: с ней какой-то мальчик, в спортивном костюме, без шляпы. Павел Ильич заметил только маленькую, черную, круглую головку. Заспешил, чтобы догнать, не успел: Тэ-ки, со спутником, уже ловко перебралась через шумный перекресток, а его задержал ряд автобусов. Один, другой, третий… Когда прошел последний, — на противоположном углу уже никого не было. Куда они завернули? Улиц целых шесть…

Вечером, вместо Брюсселя, отправился к Тэ-ки: «Я на минутку, ты не ждала… Видел тебя издали сегодня, на St. Michel. С маленьким мальчиком каким-то». Тэ-ки удивилась: «С маленьким мальчиком? Ah, oui! — рассмеялась она: — это студент, collega».

— Такой маленький!

— Почему, маленький? Много разных…

Улыбалась. Он не знал, что сказать еще, схватил ее на руки, сжал крепко, до боли: «Ну, я уйду, занимайся… я в среду… до среды…».

Конечно, много разных. Сколько студентов видит она каждый день! Но почему такой маленький?

В Бельгию Павел Ильич, однако, совсем не поехал, — забыл. Шатался по улицам, курил в кабинете, ждал среды.

V

Как раз в среду, только что он собрался, в кабинет неожиданно вошла Анна Ильинишна.

Села на диван и, с обычной своей прямой и резкой манерой, глядя брату в глаза, сказала:

— Долго верить не хотелось. Непонятное что-то. Ты соблазнил Тэ-ки? Содержанкой своей сделал?

Павел Ильич весь как-то съежился. Стало вдруг холодно.

— Я… не знаю. То есть, я… Зачем такие слова, Анюта? — прибавил он, стараясь оправиться. — Я ее люблю. Я сам не знаю, как это вышло.

— Не знаешь? Послушай, брат. Мы с тобой старых взглядов люди, мы люди честные. Я не говорю, что ты чуть не втрое старше, что она была тебе, как дочь, — это пусть… Но если ты любишь, почему ты не женишься? Отвечай!

— Она не хочет, — с горестью прошептал Павел Ильич.

— Что? Она? Да ты не лги мне, я ведь все знаю, что между вами. Ты, право, сумасшедший. Дай Бог, чтоб не хуже. Ты спрашивал ли ее?

— Анюта, верь же! Ну, я был безумец, кляни меня, хотя, — вот слово, — я сам не понимаю, что это такое! Но я сразу думал, что мы женимся. Я и теперь… Она не хочет!

Анна Ильинишна долго молчала. Потом проговорила, тише:

— Ты ли ее погубил, она ли тебя губит… не пойму. И ты… давно уж ходишь, как шалый. Давно уж вижу. Но я добьюсь толку. Поговорю.

— Анюта, оставь ее! — взмолился Корвин. — Я сам, я лучше. Спрошу опять… Да не это одно, я бы все ей отдал! Это фатум какой-то.

— Фатум, фатум… И Ли-ди еще, бедная. Тоже не фатум ли?

— Что Ли-ди? — встрепенулся Павел Ильич. — Она знает?

— Догадывается, вероятно… Да не в том дело, это совсем другое. После. Успеешь о Ли-ди. И я-то, — прибавила с сердитой усмешкой, — высидела курица утят! Ну, та чужая… Всегда чужая была. А куда родную тянет, — и того не поймешь. Ах, Павел, Павел…

Он обнял старую сестру свою, прислонился головой к ее плечу. Между ними было горе. Непонятное. Но на краткую минуту оно их соединило.

VI

«Вот и узналось, и ничего!» — думал Корвин как-то вяло. Отупение и расслабление нашло на него в последние дни. Пусть бы так все и шло, как шло; не трогать только. С Тэ-ки виделся, но не сказал ничего, — не сказалось. Дома жил странно, — точно по стенке ходил, голову вобрав в плечи, тщательно избегая встретиться с сестрой. Но, конечно, что должно было случиться, — случилось. Он тихонько проходил по коридору, когда Анна Ильинишна заступила дорогу: «Как же у вас решено?» — спросила она.

Павел Ильич затих. И вдруг, в неожиданной ярости, закричал, почти завопил, сжимая кулаки:

— Да оставят ли меня в покое! В покое! В покое!

Схватил шляпу, выбежал вон. На улице пришел немного в себя, хотел, было, вернуться, — не вернулся. Все равно. Поехал к Тэ-ки.

Она встретила его спокойно и весело, как всегда. Что-то заговори-Ла' радостно и привычно ласкаясь. Но он снял с плеч ее руки. Усадил около себя, на низенький, узкий диванчик.

— Послушай, деточка моя, — начал он возбужденно. — Послушай. Мне очень трудно. Я совсем не могу без тебя. Такая уж ты маленькая волшебница, — жалко пошутил он, преодолевая внутреннюю дрожь. — Скажи мне, обещай мне, что мы никогда не расстанемся.

— Зачем? — сказала Тэ-ки, глядя на него непроницаемыми своими глазами без зрачков. — Ведь вам здесь всегда весело, па?

Корвин проговорил с тоской:

— Да нет. Я о тебе. Хочешь, мы всегда, всегда будем вместе?

— Это нельзя, — покачала Тэ-ки головой.

— Нет, можно! Ты скажи только: ты хочешь?

— Никак нельзя. А зачем?.. Постойте, — перебила она себя, — я лучше покажу… мои chrisantemes. Они в той комнате. Какие красивые!

Она всегда немножко затруднялась русской речью. Но не избегала ее. «Очень красивые!» — повторила она и сделала попытку встать. Корвин удержал ее за руки.

— Нет, девочка, потом. Я хочу знать, почему нельзя. Ты не хочешь? Зачем же ты лукавишь?

— Я? Я никогда не… это, не лукавлю, — сказала Тэ-ки и сказала правду: никакого лукавства не было в ее улыбке, как ни одной складочки на ровно-смуглом лице. — Я сказала, — вам хорошо со мной, па? Теперь? Да? Теперь — так, потом — другое.

— Потом другое? — повторил он, не понимая, но холодея. — Какое другое? Ты моя жена; для меня и теперь жена, но мы должны повенчаться. И будем не другое, а только мы будем всегда вместе.

Тэ-ки, улыбаясь, тихонько старалась освободиться.

— Другое — это потом, не сейчас. А жениться… нет, зачем? Жениться с вами… нельзя. Не буду.

Теряя терпение, он больно сжал ее темные ручки.

— Ах, па! Зачем сердиться на меня? Я не хочу. Но он уже не слушал.

— Не хочешь? Не будешь? Не любишь? Стар для тебя? За старого идти не хочешь?

— Мне все равно это, — сказала она равнодушно. — Не оттого совсем это. Все хорошо, если весело, если — так. А жениться — это другое. Сарокки кончит, мы тогда женимся. А потом мы уедем. Потом, после.

Корвин выпустил ее пальцы. Смотрел, не понимая.

— Какой Сарокки? — спросил тихо.

— Студент, collega. Вы говорили, па, видели его, на Saint Michel. Это не сейчас будет. Это после.

— Так. Маленький, черненький, вроде тебя. Так, — говорил Корвин спокойно, тем же беззвучным голосом. — Женится, значит, на тебе. И уж ходит… сюда?

— Нет. Зачем? — удивилась Тэ-ки.

— Скрываешь, значит? Про меня?

— Про вас? Нет же, мы говорим. Это ведь совсем… cela n'a aucune relation[28]. Вы другое, и он тоже другое. Вы — сейчас, теперь, и хорошо, да? А то совсем, совсем после…

Корвин сидел, не двигаясь. У него было такое спокойное, только побледневшее, лицо. Тэ-ки игриво-ласково положила ему руки на плечи.

— Plus fache, mon pa?[29] — заболтала она по-французски. — Улыбнитесь же, какой скучный вечер сегодня! А я так ждала вас, непременно хотела показать вам свои хризантемы. Вы не нашли бы, они не везде, это первые. Вот увидите, чудные!

— Кризанте-мы? — протянул Корвин, медленно поднимаясь с места. — Кризан-темы?

И вдруг захохотал. Цепко захватил обе руки ее в свою, выкрикивал, сквозь хохот, дикие слова:

— Кризантемы! Гейша! Макака! Макака с макакой! Вот тебе твои кризантемы!

С такой силой отбросил маленькое тельце, что оно отлетело в противоположный угол и там беспомощно упало. Край распахнувшегося атласного халатика жидким золотом лежал на ковре.

Павел Ильич постоял, мутными глазами поглядел на притихшего зверька в углу, — и вышел.

Анна Ильинишна, вернувшись к себе, в комнатку скромного пансиона, нашла письмо с американским штемпелем. Не часты письма от брата, и коротки: жив, здоров, туда-то переезжаю. Но это — длинное.

«…Анюта, сегодня в первый раз у меня спокойная ясность на душе. И хочется написать тебе по-настоящему, — после стольких месяцев! Ты и сама, верно, догадываешься, как нелегко мне живется. Нелегко, в 46 лет, жизнь сызнова строить, на новых развалинах; и каких — для меня! В те дни, когда все на нас обрушилось сразу, когда я, вдобавок, оказался нищим, потеряв дело, весь многолетний труд (а не вам ли он принадлежал?), я серьезно думал: надо… совсем не жить. Легче? Еще бы! Да уж очень мне показалось это недостойно… Я, Анюта, ничего не забыл и не ищу забыть. Только и вин я ничьих больше не ищу. Даже своих. Не понимаю тут чего-то: может, все всегда виноваты, а, может, — никто. Разобраться не могу, — так и судить не хочу. Вот ты за

Ли-ди себя винишь (и меня, конечно). А надо ли? Пишешь — была у нее недавно; в крошечном садике, стенами обнесенном, застала ее за стиркой грубого монастырского белья, в подоткнутом, неуклюжем платье «новисьГ'-послушницы, с повязанными волосами. Ты кратко, просто написала, а я ведь чувствовал, какая горечь у тебя, какая боль. И упрек — себе: не доглядела, опасную связь ее с этими «Soeurs» вовремя не пресекла… Мне тоже упрек: оскорбил своим «падением» ее душу, толкнул искать спасение — от жизни. А почем ты знаешь, не нашла ли бы она его для себя там же, так же, и без толчка, только позднее? И почему ты думаешь, что она была бы счастливее, если б жила, — по твоему выражению, — «нормально», училась, работала, вышла замуж? Сама же пишешь: «А глаза у нее веселые, счастливые…» Нет, Анюта, мы и в родной нашей Ли-ди кое-чего не понимаем; не те мы люди, мы своим временем и на своей земле воспитаны. С нас одно требуется: не понимаешь — не суди.

А другая? Чужая? Тут уж, Анюта, не годы, не воспитание; а такое — что все это покрывает, вечную чуждость творит: кровь. Беги за чужим, не беги — та же стена; и ничьей тут вины ни перед кем не оказывается, значит, и судить некого.

Непонятно все, Анюта, и верь, обоим нам станет легче жить, если мы наше непонимание примем. И родную Ли-ди примем, какая она есть, и чужую Тэ-ки; и разрушение дома… И последнее наше одиночество».