1
ДУША ОЗЯБЛА
Победоносцев посмотрел-посмотрел, да и запретил Р<елигиозно>-ф<илософские> собрания.
"Отцы" уж давно тревожились. Никакого "слияния" интеллигенции с церковью не происходило, а только "светские" все чаще припирали их к стене -- одолевали. Выписан был на помощь (из Казани?) архимандрит Михаил, славившийся своей речистостью и знакомством со "светской" философией. Но Михаил -- о ужас! -- после двух собраний явно перешел на сторону "интеллигенции", и, вместо помощника, архиереи обрели в нем нового вопрошателя, а подчас обвинителя. (Дальнейшая судьба этого незаурядного человека любопытна. Продолжал острую борьбу против православной церкви и, под угрозой снятия сана, перешел в старообрядчество, где был епископом. Он возглавлял группу "голгофских христиан". В 1916 году умер в Москве, в больнице для чернорабочих.)
При таких обстоятельствах оставалось одно: закрыть, от греха, Собрания. Закрыли.
Вскоре подоспела японская война, а с ней медленное, еще глухое, но все нарастающее внутреннее брожение.
"Новый путь" продолжался -- очень трудно: без главного подспорья своего -- отчетов о Собраниях, под неистовством духовной цензуры, с растущими денежными затруднениями.
Перцов стал охладевать к делу и все чаще уезжать на Волгу. Розанов понемногу начал отходить тоже.
Дело в том, что группа главных участников журнала к тому времени не была уже сплочена. Расхождение -- не в идее, а, пожалуй, в направлении воли.
Собственно идея (как и тема наших споров с церковью) была всегда одна: Бог и мир; равноценность в религии духа и плоти. Можно себе представить, как это было близко сердцу Розанова. Однако, защищая "мир", он весь его стягивал к полу и личности; другие же в понятие "мира" хотели вдвинуть и вопрос общественный.
Иногда Розанов, по гениальному наитию, мог изрекать вещи в этой области очень верные, даже пророческие. Но не понимал тут ровно ничего, органически не мог понимать, и отвращался.
"Общественность", кричат везде, "побуждение общественного интереса!"...
"...Когда я встречаю человека с "общественным интересом", то не то чтобы скучаю, не то чтобы враждую с ним: но просто умираю около него".
"Весь смокнул и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души.
Умер".
И далее:
"Народы, хотите ли я вам скажу громовую истину, какой вам не говорил ни один из пророков...
-- Ну? Ну?.. Хх...
-- Это -- что частная жизнь выше всего.
-- Хе-хе-хе! Ха-ха-ха!
-- Да, да! Никто этого не говорил; я -- первый... Просто сидеть дома и хотя бы ковырять в носу "и смотреть на закат солнца!..".
И "воля к мечте"... И "чудовищная" задумчивость...
-- Что ты все думаешь о себе? -- спрашивает жена.-- Ты бы подумал о людях.
-- Не хочется...
Не хочется -- интереса нет. А что такое Розанов без внутреннего, его потрясающего, интереса? Ребячески путает и путается, если не случилось наития, бранится -- и ускользает, убегает.
Перед революционными волнениями он уже льнет больше к литературно-эстето-мистическим кружкам, которые, словно пузыри, стали вскакивать то здесь, то там. Заглядывает "в башню" Вяч. Иванова, когда там водят "хороводы" и поют вакхические песни в хламидах и венках. Юркнул и на "радение" у Минского, где для чего-то кололи булавкой палец у скромной неизвестной женщины, и каплю ее крови опускали в бокал с вином.
Ходил туда Розанов, конечно, в величайшем секрете от жены,-- тайком.
В редакции нашей показывался все реже. Воскресенья его -- не помню, продолжались ли; кажется, опустели на время. А когда события сделались более серьезными, Розанова точно отнесло от нас, на другую волну попал.
Мы виделись, кажется... Но мельком. Кто-то говорил, что самые острые дни он просидел у себя на Шпалерной. Не из трусости, конечно,-- что ему? А просто было "неинтересно" или даже "отвращало". Может быть, занимался нумизматикой...
Впрочем, скоро опять появился и даже стал интересоваться тем, что происходит,-- со своего боку. Полюбил "митинги".
-- Что вы там слушаете, Василий Васильевич?
-- Что слушаю, ничего, я смотрю, как слушают. Какие удивительные есть -- курсистки. Глаза так и горят. И много прехорошеньких.
В это время он написал брошюру "Когда начальство ушло" -- такую же... даже не подберу выражения -- осязательную, что ли, как все, что у него писалось-выговаривалось. Кроме этой "осязательности" стиля, ничего в ней не запомнилось. Но едва "начальство вернулось" -- брошюра была запрещена.
Мы уже закончили наш журнал (в последнее полугодие сильно реформированный), передав его "идеалистам": Булгакову, Бердяеву и всему их кружку. В начале 1906 мы собирались надолго за границу.
Розанов этой последней зимой бывал у нас иногда -- не часто. Интересно, что очень невзлюбил его Боря Бугаев (А. Белый. Он, приезжая из Москвы, жил у нас).
С трагически скошенными глазами, сдвинув брови,-- ко мне:
-- Послушайте, послушайте. Ведь Розанов -- это пло! П-л-о!
-- Что такое? Какое еще "пло"?
Оказывается, это он ехал по Караванной и видел вывеску (фамилия, должно быть) Пло. И ему казалось, что если повторять страшным голосом: "Пло! Пло!" -- то можно его представить себе похожим на Розанова, и даже так, что сам Розанов -- П-Л-О.
Меня эта ассоциация не увлекла, но, зная обоих, можно было уловить, как Бугаев соединяет "Пло" с Розановым и почему "боится" их. Не всякая чепуха совершенно бессмысленна.
Расстались мы с Розановым по-дружески. Он даже обещал писать (очень любил писать письма). Но не писал... долго. И вдруг, чуть не через год,-- письмо за письмом, в Париж.
Что такое?
Розановские письма, как всегда сверкающие, махровые, разговорные -- содержали на этот раз конкретную просьбу. Он умолял меня содействовать возвращению его писем к одной "литературной" даме, муж которой только что, после 1905 года, эмигрировал (притом довольно глупо и напрасно). Розанов знал, что чета находится в Париже. Коварная дама будто бы не делала ни для кого секрета из этих писем, компрометантных лишь для Розанова (уж конечно компрометантных и, конечно, блестящих -- ведь это были по-розановски интимные письма к женщине, да еще кокетливой, да еще еврейке!).
В мольбах Розанова слышалось отчаяние. Понять, зачем ему так понадобились эти письма -- было нетрудно. А так как мы знали, что жена Розанова тяжело больна (говорили, что у нее нервный удар), то объяснялось и отчаяние. Он боялся, нестерпимо мучаясь, что о письмах может узнать Варвара Дмитриевна.
Чувство его к жене, какая-то гомерическая смесь любви и жалости, делается в этот период трагичным. В него вливается "осязательное" ощущение -- смерти.
Не то чтобы Розанов изменился. Ощущение смерти не ново для него. Всегда в нем жило "но -- не думал", а тут оно выплыло из глубин наверх, расширилось, покрыло все другие ощущения. (Да и навсегда окрасило, не уменьшив их силы, в свой цвет.)
"Я говорил о браке, браке, браке... а ко мне все шла смерть, смерть, смерть".
И еще:
"Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь..."
Наконец:
"Смерти я совершенно не могу перенести..." "...Я так относился к ней, как бы никто и ничто не должен был умереть. Как бы смерти не было".
"Самое обыкновенное, самое "всегда": и этого я не видел".
"Конечно, я ее видел: но значит я не смотрел... Не значит ли это, что и не любил?" "Вот "дурной человек во мне", дурной и страшный. В этот момент как я ненавижу себя, "как враждебен себе".
У Розанова нет "мыслей", того, что мы привыкли называть "мыслью". Каждая в нем -- непременно и пронзительное физическое ощущение. К "рассуждениям" он поэтому не способен, что и сам знает:
"Я только смеюсь и плачу. Рассуждаю ли я в собственном смысле? Никогда!"
Смерть для него была физическим "холодом" (как жизнь, любовь-жалость,-- греющим, светящим огнем).
"Больше любви, больше любви, дайте любви! Я задыхаюсь в холоде.
У, как везде холодно!"
И когда он говорит:
"Душа озябла. Страшно, когда наступает озноб души" --
это не метафора, не образ,-- где его "душа", где тело? -- но опять физическое, телесное ощущение холода,-- ощущение смерти.
Писем, о которых он так умолял, мы ему не достали. Мы знакомы были с мужем розановской мучительницы. К мужу и обратились с ходатайством. Он предупредил нас, что надежды мало. И действительно. Не отдала. Не захотела.
Я не думаю, чтобы из этого вышла большая беда. Вряд ли до больной женщины могли дойти слухи об этой, в сущности, невинной истории; а если бы и дошли? Она, вероятно, уже не приняла бы это так, как опасался Розанов.
А все же в то время очень мне было Розанова жалко.