В начале года толстые журналы особенно заботливо относятся к своей беллетристике. Каждая январская книжка не прочь щегольнуть новой повестью старой знаменитости, началом обещающего романа. Это до сих пор так, хоть оно труднее, чем в былые годы: литература стала широка, цельна, более или менее единообразна, хорошие писатели равны друг другу, и равно им доступны все журналы. Сегодня Горький в "Современном Мире", завтра (а то и сегодня же) он в "Вестнике Европы" или в "Заветах"; где угодно можно встретить Андреева, где угодно Бориса Зайцева, Ал. Толстого и т. д. Каждый писатель, независимо от того, в какой из толстых журналов толкнул его сегодня случай, остается самим собою. Впрочем, и журнал остается самим собою, кто бы ни подвизался на первых его страницах: Горький или Тыркова [Тыркова-Вильямс Ариадна Владимировна (1869-1962) -- публицист, прозаик, литературовед; член ЦК партии кадетов. С марта 1918 г. в эмиграции. Автор воспоминаний о Блоке и мемуарных книг "На путях к свободе" (Нью-Йорк, 1952) и "То, чего больше не будет" (Париж, 1954).], Клюев [Клюев Николай Алексеевич (1884--1937) -- поэт, прозаик. Расстрелян в Томской тюрьме.] или Зайцев, Ал. Толстой или Шмелев, Пришвин или Гумилев [Гумилев Николай Степанович (1886--1921) -- поэт, критик.].
Кое-какой подбор беллетристики, неуловимый для неискушенного взора, есть однако. Лишь в "Русском Богатстве", этом, по-своему единственном, журнале, подбор слишком ясен. И -- увы! -- не к славе журнала.
Должен покаяться: я когда-то преувеличил заслугу "Русского Богатства" в отношении именно выбора беллетристики, сурового и последовательного отметания "модерна", который везде равно беспозиционен, если не бессмыслен. Принцип-то верный, и раскрытые объятия всем "повествователям" без различий -- вещь подозрительная... Но есть же мера. И я слишком люблю литературу, просто как таковую, чтобы не отметить с печалью антилитературность двух первых книжек "Русского Богатства" за текущий год.
Нет в них живого места. Кнут Гамсун? Но Кнут Гамсун всегда только Кнут Гамсун, и не так уж он потрясающе прекрасен, чтобы из-за него простить "Метеор" Скитальца или крюковскую "Неопалимую купину", или даже рассказ Кондурушкина [Кондурушкин Степан Семенович (1874/75-1919) -- прозаик, журналист.] (в особенности этот последний). В повести Скитальца, растянувшейся на две книжки, есть все, что угодно: и знаменитые писатели, и рабочие, и тюрьмы, и все это до последних пределов фальшиво, до последней грусти уродливо и в конце концов -- бессмысленно. Другого стиля бездарность Крюкова [Крюков Федор Дмитриевич (1870--1920) -- прозаик.]. У этого присяжного "беллетриста" "Русского Богатства" бездарность, главным образом, беллетристическая: чем меньше он претендует на "искусство", чем дальше от "повести", тем он милее, проще, тем значительнее небольшие, но всегда верные мысли его очерков. И тогда я его даже люблю... на страницах "Русского Богатства". В "Неопалимой купине" Крюков -- увы! -- слишком принялся "рисовать" своего учителя гимназии; и вышло худо.
Но Кондурушкин все-таки хуже. Третий стиль дурной беллетристики, в "Русском Богатстве" совершенно ничем не оправдываемый. Представьте себе типичное "описательство", типичный модерн с "черточками", со "штрихами", со "звуками природы", без сюжета, без мысли, без действия, и... без признака художественности, без оригинальности, репортерским, газетным языком приготовленное.
Как же тут не опечалиться? И чем соблазнилось "Русское Богатство"? Или оно вовсе не сознательно отметает "модерн", а и "хочет, да не может"? Потому что уж коли модерн, так первого сорта; Кондурушкин даже не второго, даже не третьего, а просто никакого сорта, хотя и "модерн".
Вот образец первого сорта: в январской книжке "Заветов" произведение... вы думаете, я скажу Ал. Толстого? Нет, нет, его драма "Насильники", хотя и не может быть названа бездарной (небездарен писатель) -- вещь все-таки слабая, спутанная, скучная и натянутая. Бог ее знает, как она вышла бы на сцене, но и тут сомневаюсь: уж через меру она неумна и местами напряженно-водевилиста.
Нет, образец модерна -- рассказ Шмелева "Поденка" в той же книжке "Заветов".
Можно сказать, выписался человек, достиг! Это уже не скромный беллетрист из "Знания", это и не Шмелев, автор хорошей, настоящей повести (тоже, однако, родственной, и приятно родственной, "Знанию") -- "Человек из ресторана", -- нет это самый типичнейший модернист, писатель-описатель со всеми достоинствами и со всеми недостатками. Какой неожиданный рост и, главное, почти чудесное превращение!
"Поденка" -- собственно ни при чем в рассказе. Так красивый штрих, красивый жест природы, пожалуй, чуть аллегоричный, но в первую голову красивый и красиво описанный. Сюжет рассказа в том, что живет студент-репетитор летом в купеческой, звероподобной семье, живет, живет... ну, и больше ничего, и остается жить. Сначала ужинают, потом ложатся спать, потом встают, потом обедают, потом пьют чай потом пьют вино... В промежутках студент купается. Может быть, порядок дня не тот, я уж забыл, но ведь это не важно. Не забыл я, что с первой строки, с ужина, сразу начинаешь видеть каждого купеческого "зверя", почти слышать, как жует старуха, хозяйка, понимать, что она непременно обожрется. Видим мы с кинематографической ясностью и сыновей ее, приехавших пожрать в праздник, и параличную тушу хозяина в кресле, в знойном саду под деревьями, и пышную, жадную, красивую невестку... Не прелесть ли кучер, когда он купается на речной отмели со студентом? Не прелесть ли эти свиньи -- пьяные сыновья? И дочь -- "Мунька-телунька"? Воздух горячий переливается, закатывается солнце, какие-то мысли тянутся у студента... Ну, это, пожалуй, и послабее, можно бы и без этого; впрочем, пусть себе идут, как полуденные облака, или речные всплески, или несвязные речи пьяного коммерсанта... Дело художника сделано. Он подслушал, подглядел -- и передал нам, как трубка самого лучшего, самого дорогого граммофона. Я знаю, что таких граммофонов нет и нельзя такого выдумать, а все-таки... все-таки художественное "описательство" -- в какой-то мере "граммофонизм". Чем неоспорнее, ярче, талантливее художник, тем настойчивее требуешь от него еще чего-то... чего как раз и не дает современный повествователь. Может быть, такое умение, такие краски не даром приобретаются? Может быть, за каждую вот такую "художническую" черту, строку мы должны платить кусочком человеческой души?
Не знаю. Да и не мое это дело, я отвлекся. Шмелев характерен, я отдал ему должное, сказал все, что можно сказать о "Поденке". В смысле пристрастия к модерну" "Заветы" перещеголяли все журналы. Черт возьми, коли эстетика -- так эстетика. Брюсов устарел, возьмем Клюева и Игоря Северянина. Это ничего, что они так разны, что Клюев больше насчет "самогудов" и "полонянок" "жалкует", а Игорь Северянин -- "грезер", любящий "эксцессерок"; что Клюев поет о каком-то "голгофском христианстве", а эгофутурист возглашает:
Я, гений Игорь Северянин,
Своей победой упоен:
Я повсеградно оэкранен!
Я повсесердно утвержден!
Это ничего. Они отлично марьируются (Игорь Сев. заразил меня иностранщиной) в одних "Заветах". Они оба -- dernier cri, оба "с пылу -- с жару". А о чем они болтают, кому дело разбирать? Ведь это "искусство", и если они болтают искусно...
Вот как влюблены "Заветы" в современное художество.
Что сказать о "Вестнике Европы" и "Современном Мире"? В первом -- очень обыкновенен и очень недурен Горький: очерки "По Руси". Кажется, что уж все это давно читал, но опять читаешь, и со скукой, и с удовольствием. Очерки Айзмана [Айзман Давид Яковлевич (1869--1922) -- прозаик, драматург.] куда хуже. ("Дети", I и II кн. В. Е. ["Вестник Европы".]). Сентиментально и не трогательно, очень притом забвенно. Борис Зайцев ("Вечерний час") -- нежен и слаб, всегдашний Борис Зайцев. А роман Тырковой "Жизненный путь" по началу мне скорее понравился. Это подчеркнуто женский роман, и требованиям, которые можно к нему предъявить, он, кажется, удовлетворяет: вяжется, тянется тихая история тихой, намеренно пассивной женской души.
Таинственные приключения Л. Андреева в январской книжке "Современного Мира" ("Он") меня заинтересовали. Загадочная дача в Финляндии, невидимка-сумасшедшая, призрак неизвестного, появляющегося под окном в известный час... К сожалению, я не узнал, чем это кончилось и как разрешилось, ибо продолжения рассказа в феврале нет. Продолжается лишь длинная и довольно тягучая повесть Муйжеля "На развалинах", о которой, право, нечего сказать. Ни очень плохо, ни очень хорошо, так себе.
Для полноты отчета следует упомянуть о рассказе "Шатер любви" К. и О. Ковальских [Ковальский Казимир Адольфович (Николай Константинович; 1878-- 1933) -- прозаик, драматург, театровед, журналист. С 1920 г. в эмиграции. Ковальская Ольга Нестеровна, урожд. Хреновская (1876--1933) -прозаик, журналистка. Жена К. А. Ковальского. С 1907 г. печаталась в соавторстве с мужем. С 1920 г. в эмиграции.] ("Современный Мир", февраль). Совместные произведения этих писателей уже появлялись не раз в толстых журналах. Это рассказы не очень оригинальные, не очень глубокие, но написанные довольно хорошим языком и не бездарные. Я не знаю, кто авторы, но кто бы они ни были, в творчестве их есть женские черты, венская чуткость и женская грубость. "Шатер любви" в этом смысле особенно грубо написан. Очень грубо сделана героиня, порядочная женщина, продающая себя богатому Псковскому адвокату-развратнику за платье "от Ламанской". Благодаря этой грубости сентиментальным кажется конец, когда героиня застает, вернувшись от адвоката, своего добродетельного мужа за вдохновенной игрой на фисгармонии. Муж слегка напоминает чеховского "Дымова" (кстати они оба -- доктора), и нежный, и чистый облик Дымова особенно заставляет досадовать на неудачную фигуру гг. Ковальских.
Что же сказать в общем о журнальной беллетристике начала года? Удалась она или не удалась? Какому из журналов наиболее удалась? Если мы исключим "Русское Богатство" которое оказалось не на высоте, то следует признать, по совести, что везде журнальная литература приблизительно одинакова. Художественная литература... и не чисто художественная тоже. Везде есть интересные материалы, воспоминания, письма, не лишенные любопытности очерки и заметки. В "Русском Богатстве", например, очень приятны скромные и спокойные записки Анненской об Н. Ф. Анненском [Имеется в виду очерк "Из прошлых лет. Воспоминания о Н. Ф. Анненском", опубликованный в "Русском богатстве" (1913. No 1--2; 1914. No 7). Александра Никититична Анненская, урожд. Ткачева (1840--1915) -- детская писательница, переводчица. Николай Федорович Анненский (1843--1912) -- публицист, экономист, общественный деятель. Один из основателей партии народных социалистов. Муж А. Н. Анненской.], а также воспоминания Пешехонова [Алексей Васильевич Пешехонов (1867-- 1933) -- публицист, политический и общественный деятель. Участник организации покушения на В. К. Плеве. Один из основателей партии народных социалистов (1906). С 1924 г. в эмиграции.] "На действительной службе". Крайне неудачны, как всегда, очерки Пришвина в "Заветах" "По градам и весям". Эти "грады и веси" производят странное впечатление ребячества, косноязычия, несерьезности на страницах "серьезного" журнала. Г. Пришвин, почтенный беллетрист, наблюдательный и талантливый писатель-описатель, решительно теряет себя там, где требуется от автора хоть мало-мальское собственное присутствие, хоть какое-нибудь осмысливание описываемого, какая-нибудь "точка зрения". На это он неспособен, и "очерки" его, спотыкающиеся, несвязные, растрепанные, оставляют читателя в неприятном недоумении.
Определенно слаба во всех журналах литературная критика. Это вообще слабая сторона нашей литературы. Беллетристы критики не пишут, да и несвойственно это настоящим, хорошим, современным беллетристам; современных же критиков просто нет, не родились. Быть может, это естественно? Что делать критику с нашими сегодняшними belles lettres, что, да и зачем о них серьезно писать? Литература прекрасная, язык чудесный, красивый, писатели талантливы. Один немножко более, другой немножко менее, но разница не очень значительна. И так вся литература на виду, так кругом ясна, кругом и насквозь, что читатель без всяких указаний, толкований и разъяснений берет ее отлично, оценивает ее вполне правильно. Для Достоевских и Толстых нужны были критики, а нынче и читатель подрос, и Достоевских нет, Пришвина же и Муйжеля не хитро прочесть с удовольствием и пониманием всякому. Добросовестному критику, понимающему и любящему художественную литературу (а таких сейчас нет, ее любят только читатели и сами художники), пришлось бы много повторяться, указывать, что вот здесь язык лучше, а вот эта вещь автору меньше удалась, хотя тоже есть красивые места... а что, в общем, прекрасная у нас литература. Редки теперь вещи, которые требовали бы вдумчивого, серьезного и глубокого критического труда.
А может быть, это и не так. Может быть, не оттого нет Белинских, что нет Гоголя, а обратно. Критика не создает, конечно, писателей, но она часто им помогает. Будь у нас серьезные художественные судьи, которым верили бы читатели, -- им верили бы и писатели; а никогда, кажется, не нуждалась так сильно литература в помощи трезвой мысли, в направлении (понимаю это слово очень широко), как сейчас.
Но критиков нет, кто играет их роль (не буду называть имена), конечно, не критики, хотя бы уже потому, что не имеют ни малейшего понятия об искусстве, да и не любят его. Большинство -- "критики поневоле": надо же кому-нибудь! Это еще самые лучшие, у них добрые намерения; что ж поделаешь, когда им приходится касаться такой чуждой области!
До того дошло, что Плеханову пришлось выступить как литературному критику. Я говорю о его заметке по поводу романа Ропшина "То, чего не было" ("Современный Мир", февраль).
Правда, Плеханов придал своей заметке форму письма, он по-европейски вежливо сводит какие-то счеты с г. Кранихфельдом, и только в конце пустился в открытое море искусства на утлом суденышке своего художественного вкуса; однако, все же пустился.
Не буду отмечать пока этих его ошибок. Их слишком много и слишком они простительны, -- ведь почтенный писатель и сам знает, что не за свое дело взялся. А тут еще Роман Ропшина, -- редкая вещь, требующая серьезной, строки и любовной, именно художественной критики... Но, войдя в чуждый мир, в чужую область, -- литературы, -- Плеханов сделал сразу большую практическую ошибку. Он начал... защищать Ропшина против обвинений в плагиате! Да еще в плагиате у Толстого! Что-нибудь одно: или роман Ропшина и сам Ропшин вне литературы, и тогда его не стоит защищать, -- все равно не защитишь; или же это литература, и в этом последнем случае "защита" Плехановым настоящего, серьезного писателя против того, что могут выдумать голодные провинциальные репортеры или слишком известная газетная стая, -- такая защита унизительна для Ропшина, для литературы и для защитника. Я не знаю, что писал г. Краиихфельд, к которому так добросовестно и так бессильно обращена речь Плеханова; но если г. Краиихфельд дошел до того, что соединил свой голос с мелкопрессистами, а свой журнал с "Новым Временем", то это и дело г. Кранихфельда. Зачем лезть за ним туда, куда он упал. Для г. Кранихфельда, впрочем, законы литературы не писаны; а Плеханов их просто не знал, преступил по неведению, и это жаль. Так всегда бывает, когда мы идем туда, где быть нам непривычно и несвойственно. Литературные законы, литературная внутренняя этика, что ли, -- они очень определенны, очень уважительны, они выработались органически, но, конечно, им научить внешнего человека нельзя: для этого надо быть в литературе.
Повторяю, мне жаль Плеханова за этот промах, жаль и Ропшина, серьезного автора серьезного произведения, которое могло быть унижено не обвинениями в плагиате, а только защитами от подобных обвинений.
P. S. Не могу не сказать двух слов по поводу статьи г. Иванова-Разумника в февральской книжке "Заветов", в отделе "Литература и общественность", под названием "Клопиные шкурки".
Я не собираюсь полемизировать с г. Ивановым-Разумником. Тому очень много причин. Во-первых, тон статьи таков, что как-то совестно вступать в спор с ее автором; на тон уже указывает заглавие, к тону я еще вернусь. Во-вторых, спорить можно с мнениями, суждениями, г. же Иванов-Разумник не высказывает своих мнений: статью скорее можно бы охарактеризовать как "распространение заведомо ложных слухов". И я, не касаясь тех мест, где г. Иванов-Разумник приближается к "мнениям", со свойственным ему пафосом, общими словами (и словами Пришвина, которым точно ушиблен) призывает "любить людей", "любить живую жизнь" и т. п., -- прямо перейду к восстановлению некоторых фактических истин. Г. Иванов-Разумник их знает (иначе какая была бы заведомая ложность!), но другие могут быть введены в заблуждение.
Г. Иванов-Разумник пишет о религиозно-философских собраниях, петербургском и московском. Относительно второго он ограничивается малоострыми ругательствами (опять при помощи Пришвина), и от них, конечно, я не буду защищать таких достойных уважения, серьезных людей, как Булгаков, Бердяев и другие участники московского общества. Ни их, ни представителей общества петербургского, одинаково, хотя направления этих обществ различны и взгляды разны.
Относительно петербургского религиозно-философского общества г. Иванов-Разумник, упрекая его за постоянные "слова" (а бывают ли общества, где нет слов? Что же делать обществу, если молчать?), говорит: "сам председатель назвал его религиозным блудом, религиозным развратом". Г. Иванов-Разумник знает, что этого не было. И не могло быть, потому что г. Карташев [Карташев Антон Владимирович (1875-1960) -- богослов, историк церкви, публицист.], председатель, естественно ушел бы тогда от председательства; назвать свое дело "блудом" и затем продолжать его мог бы только человек больной, невменяемый.
Далее, г. Иванов-Разумник говорит, что "роль первого тенора в религиозно-философском обществе играет писатель Кондурушкин". И опять знает, что это не так, знает, что Кондурушкин, как все, прочел один доклад в обществе, и только. Многое знает г. Иванов-Разумник, говоря обратное. Говорит, между прочим, что журнал "Новый Путь" "возвещал истину -- скорое светопреставление". Знает, что никогда никто ничего подобного не возвещал, а говорит. И то г. Иванов-Разумник отлично знает, что у него есть свой журнал, где он может, во-первых, безответственно говорить о любом деле, как ему понравится, а во-вторых, говорить свои "слова", проповедовать свою невинную и всем до корня известную "имманентную" веру в человека безнаказанно и безбоязненно. У общества, которое будто бы "занимается открытым религиозным блудом" (г. Разумник знает), готовых страниц для опровержения "ложных слухов" нет, а если бы и были, то все же с открытостью пропечатать "свою веру" им не удалось бы. Тут, конечно, козыри на руках у "критика" "Заветов".
Довольно, однако. Я хотел еще упомянуть о тоне г. Иванова-Разумника, но, пожалуй, и не стоит. Скажу лишь, что тон живо напомнил мне многочисленных критиков из "Миссионерского Обозрения", "Паломника" и т. д., изощрявшихся по поводу первого, старого, религиозно-философского общества [Имеются в виду Религиозно-философские собрания 1901--1903 гг., учрежденные в Петербурге по инициативе Д. С. Мережковского, В. В. Розанова, Д. В. Философова, В. С. Миролюбива и В. А. Тернавцева.]. Точь-в-точь, как г. Иванов-Разумник, писали (да и пишут, конечно) гг. Скворцовы, Айвазовы [Айвазов Иван Георгиевич (1872--?) -- публицист, придерживавшийся монархических взглядов.] и пр. Ах вы, клопы кусачие, блудники, моховое болото, люди староколейные, развратники, вороны сохлые и моклые... Право, я не прибавляю, это подлинные слова "Заветов" и "Колоколов".
Как стыдно за "слово"... и как жаль. Скворцовский "Колокол" тоже употребляет эти слова во имя "любви к людям", тоже, как разумниковские "Заветы". Стираются черты... Кранихфельд соединился с Бурнакиным [Бурнакин Анатолий Андреевич (1862--1942) -- поэт, критик, публицист.], Иванов-Разумник с Айвазовым.
Разве не жаль?
Русская мысль. 1913. No 4 (под псевдонимом Антон Крайний).