Как‑то вечером, когда багровое солнце потухало а дымной мгле, я стоял на краю крутого обрыва и смотрел на келью бабушки Натальи: ждал, когда с барщины пройдёт тётя Маша, чтоб издали помахать ей рукой.
На барских дрожках быстро спустились с горы и быстро переехали речку два студента в белых вышитых рубахах, в картузах с голубыми околышами Они свернули к нашему колодцу, и каряя лошадка, задирая вверх голову на гибкой шее, гордо остановилась под кручей, лохматой от лопухов и мать–мачехи. Студент, который правил лошадкой, старший сын Измайлова, подозвал одного из караульщиков, Ваньку Юлёнкова, и строго приказал ему:
— Ну‑ка брось свой дрючок, Иван! Подержи лошадь!
Ванька с подобострастной готовностью отшвырнул кол и с благоговением взял под уздцы лошадку, любовно вписаясь в неё глазами. Другой караульщик — Миколька, сын пожарника Мосея, ровесник Сёмы, — стоял, опираясь на кол, и с ухмылкой вглядывался в студентов, Я сбежал с крутого спуска и по дорожке в вётлах помчался к колодцу. Наверху, в густых зарослях ветвей, орали галки, словно они взбулгачились от приезда необычных людей. По хитрой и снисходительной уемгшке видно было, что Миколька относился к барам пренебрежительно и считал их чудаковатыми олухами и бездельниками.
Студент Измайлов совсем высох от чахотки, но был красивый, гордый, с юношеской бородкой, с маленькими усиками, с большими, строгими, как у отца, глазами. Другой студент был коренастый, большеголовый, белотелый парень, с круглым, по–мужицки простецким лицом, с густой рыжей шерстью на щеках и подбородке. Он всё ергмя улыбался, а когда здоровался с караульщиками, снял свой картуз, встряхнул длинными русыми волосами и засмеялся:
— Кого это вы здесь караулите, ребята? Да ещё с кольями… Страсть‑то какая!
— Чай, от холеры… — озлился вдруг Ванька Юлёнков, не отрываясь от морды лошади. — Староста нарядил. Ежели, бает, кто в колодец ведром или мордой сунется — колом по хребту. Это дохтора, бает, от большого ума такое распоряжение дали… — И он заикал от смеха, издеваясь над глупостью докторов.
Миколька дрыгал ногой и, хитро ухмыляясь, гудел себе под нос, как шмель:
— У нас бабы воем воют: мы их в тину загоняем — к колоде, Лунка‑то, вишь, какая длинная! Ну, а им там месить грязь‑то не по сердцу.
Студент засмеялся, и круглое лицо его стало очень хорошим.
— Святая истина, парень: сердце грязи не выносит — оно живёт чистотой и от грязи звереет. Колодец у вас проточный: вода постоянно очищается. Пускай женщины черпают воду прямо из сруба, Не отгоняйте их. А вот грязь и трясину мы известью протравим. Холера‑то — не в колодце, а в грязи.
Миколька облокотился на кол и, показывая щербатыэ зубы, вкрадчиво спросил:
— А за что это дохторов бьют на Волге? По дурости бают, что они народ морят.
Измайлов порывисто вскинул голову и вонзил в него вспыхнувшие гневом глаза.
— Дураки болтают, а ты, дурак, ехидничаешь да ещё кол схватил. На кого ты свой кол приготовил?
Весёлый студент, вероятно, был добряк: он сдвинул картуз на затылок и, подмигивая Микольке, захохотал.
— Это он, Дмитрий, от мух вместо хвоста отмахивается. Не пугай его.
А Миколька не сробел и с прежней усмешечкой простачка ответил:
— От мух‑то отчихаешься, а человек с человеком ино место только кольями говорит понятливо.
Весёлый студент как будто услышал в словах Микольки что‑то очень занятное и поразительное: он опять захохотал, покрутил головой и с восторженным изумлением крикнул Измайлову:
— Слышишь, Дмитрий, этого мудреца? У него, брат, боевой опыт. Сколько же тебе лет‑то, философ?
Миколька охотно ответил балагурным говорком:
— ЙЛениться бы, барин, пора, да беда — не пробилась борода.
Он сейчас был очень похож на своего отца — Мосея.
Молодой Измайлов стоял попрежнему строго, по-барски, но при последних словах Микольки сдержанно улыбнулся.
— У нас, Антон, мужик поиграть словами любит, складной речью пофорсить, — сказал он голосом, очень похожим на голос Митрия Стоднева, — звучным и красивым. — Он к тебе сразу не подойдёт, а прощупает со всех сторон, чтобы изучить твой характер. Лукавый народ, хотя и сплошь недоумки.
Иванка Юлёнков неожиданно завизжал сквозь смешливый кашель:
— Истинно так, барин. На что хошь надоумят. Ничего не стоит из корчаги колокол сделать аль невзвидимо башку в тину воткнуть за что почтёшь…
От его восторга лошадь испуганно вскинула голову, захрапела и попятилась.
— Трр, дурашка! Не бойся! Это люди меня боятся, а скотине я — мил–друг. Меня даже холера бережёт.
И неожиданно выпучил злые глаза на студентов.
— А вы, барчуки, за какой надобностью к нашему роднику прискакали? Это трясину‑то извёсткой белить? Чего выдумали! А может, у вас в мешке‑то вместо извёстки отрава насыпана? Холера‑то ведь неспроста появилась. По всей Расее господа народ травят. А для какого побыта? Не иначе, чтобы народ не плодился да землю у бар не захватил.
Студенты внимательно прислушивались к болтовне Иванки Юлёнкова, и я видел, что они встревожились: пристально следили за ним и косились на Микольку. Казалось, что взбешённый Измайлов готов был броситься на Юлёнкова: у него раздувались бледные ноздри, а рука с кнутом судорожно вздрагивала. Но весёлый, круглолицый студент, которого Измайлов называл Антоном, улыбался, изумлённо поднимая брови. Миколька стоял попрежнему невозмутимо, подрыгивал коленкой и сплёвывал слюну через зубы: как будто потешался и над студентом и над Юлёнковым.
— Это кто тебе такие сказки рассказывал? —пронизывая горячими глазами Юлёнкова, строго спросил Измайлов.
— Сказки–побаски, а в Чунаках вон мужики сцапали таких, как вы, у колодцев и проверили: дали воду собаке, она и сдохла.
Измайлов, жёлтый от бешенства, угрожающе шагнул к Юлёнкову, но вдруг повернулся к Микольке и подозвал его к себе взмахом руки.
— Ты тоже веришь этим дурацким наговорам, Николай?
Миколька с улыбкой себе на уме пожал плечами и неохотно проговорил сквозь зубы:
— Да кто знает… Он вам наплетёт с три короба… Он бесперечь лезет в драку, чтобы злость сорвать. Кто ему только бока не мял…
Юлёнков с глазами разъярённой собаки завизжал, взмахивая рукой:
— А в Черкасском, а в Волхонке?.. А в самом Саратове?.. Тоже сказки? Сколько там отравителей‑то побили?.. В Саратове вон и больницы подожгли да дохторов‑то в огонь кидали…
Лошадь тревожно пятилась и тащила за собой Юлёнкова, а он, упираясь, визжал: «трр! трр!..» — и рвал её за уздцы. Измайлов подошёл к ней, легко отшвырнул в сторону Юлёнкова и, ласково уговаривая её, стал гладить по шее.
— Дурака и лошадь не терпит.
Ванька торопливо схватил кол и, мстительно озираясь, трусливо отскочил к срубу колодца.
— Богатые всегда умны, а бедные все дураки. Я хоть бедный — голый, босой, голодный, — а караул с честью отвожу. Хоть вы и господа, а к колоде с вашим зельем в жизнь не подпущу.
Миколька, должно быть, стыдился перед господами за Ваньку, и ему, вероятно, зазорно было участвовать в скандале: он бросил кол в заросли крапивы и лопухов и охотно, без притворства на лице, подошёл к лошади.
— Дайте я подержу, Митрий Митрич, а вы чего надо — делайте.
Юлёнков рассвирепел, глаза его ослизли и налились кровью.
— Не пущу! Живота не пожалею!.. Мужиков взбулгачу…
Кол он держал на отлёте и, должно быть, воображал, что он очень страшен и студенты в ужасе ускачут обратно на барский двор. Но он, низенький, тщедушный, оборванный, был такой смешной и повизгивал с таким злобным отчаянием и плаксивой яростью, что засмеялся даже молодой Измайлов. Смеялся и Миколька, а студент Антон хохотал, размахивая руками. Неудержимо смеялся и я. В вётлах тоже хохотали галки. Из оврага, заваленного навозом и мусором и густо заросшего крапивой, плыл парной запах зелени и перегноя.
Антон спохватился и пошёл к дрожкам, где лежал мешок с известью. Он быстро развязал его, вынул из него пригоршню белого мучного порошка и, возвратившись, протянул Измайлову.
— Сыпь в лунку, Дмитрий! Гляди, Иван: ты думаешь, это холера, а я буду пить. Ведь ежели это, по-твоему, зараза — я первый от неё должен подохнуть.
Лунка, старинная, выдолбленная из цельного бревна, покрытая яркозелёной плесенью, была длинная. Врезанная в сруб комлем, она другим концом лежала на толстом обрубе колоды, тоже длинной и тоже выдолбленной из цельного столетнего дерева. Говорили, что это сооружение было сделано ещё задолго до «воли». Чёрная вязкая грязь жирно набухала от подпочвенной воды и сползала до самой речки, а за колодой густо покрывалась мать-мачехой и какой‑то мохнатой травой, усыпанной мелкими беленькими цветочками. Подойти к лунке, из которой лилась вода стеклянной струёй, можно было только по колено в грязи.
Антон высыпал извёстку в руки Измайлову, а сам, шлёпая ладонями, вскочил на дрожки, снял башмаки и чулки, засучил брюки выше колен и пошёл, посмеиваясь, к колоде. Утопая в грязи, он с удовольствием воскликнул:
— Ну, и холодная же грязца!.. И мягкая, как пух. Митя, сыпь понемножку! А ты, Иван, гляди, как я буду пить воду с извёсткой. Сыпь, Дмитрий!
И по тому, что он так просто, не по–барски, засучил штаны, весело покрикивая, пошагал по топкой грязи и приник лицом к концу лунки, он очень мне понравился. Миколька не отрывал от него глаз. Дмитрий у самого колодца высыпал из пригоршни извёстку, и вода в лунке быстро стекала к Антону молочно–голубой. Антон подставлял пригоршню под мутную струю и подносил ко рту. Иванка смотрел ошалело, но недоверчиво на Антона и укоризненно ухмылялся.
— Ну, так как же, Иван? — засмеялся Антон. — По-твоему выходит, что мы привезли холеру, а уж ежели я пил её вместе с водой, обязательно должен заболеть? А я вот и не заболею и здоровее тебя буду. Эта, брат, штука и холеру и всякую заразу выжигает. Видал, как она кипит с водой‑то? Вот то‑то же. В колодец я сыпать её не буду — вода в нём и без этого чистая и здоровая, а посыплю ею эту тину, чтобы гниль сварилась. Ну, как же, по–твоему, — надо или не надо сыпать‑то?
Иванка трудно молчал, судорожно дёргал губами в складках и поглядывал на бар с осовелой ненавистью. Он всегда отличался своей дурацкой мстительностью, скандалил по всякому пустяку, постоянно ввязывался в драку, а над ним издевались, и не было человека, который не бил бы его. Все считали его лишним и вредным мужиком.
После расправы над мужиками за самовольный захват барской земли он стал совсем безумным: то и дело ввязывался в драку с парнями, на сходе визжал до надрыва непонятную бестолочь, а по праздникам шатался по деревне, приставал к старикам, сидящим на завалинках, и так же надрывно кричал, что подожжёт барский двор и хоромы Митрия Стоднева. Я боялся его и жалел. Баба его умерла, коровёнка издохла, а он, голодный и оборванный, казался хуже галаха. И мне понятна была его мстительная ненависть к барам и к Стодневу: он от них не мог ждать ничего, кроме зла, и верил, что баре и мироеды только одного и хотят — переморить мужиков и захватить у них землю. Его душевой надел уже давно отобрал Митрий Стоднев, а он батрачил за кусок хлеба у своего шабра, старосты Пантелея, и за этот кусок хлеба Пантелей отобрал у него и усадебную полоску. Он уже не говорил, как все люди, а надрывно визжал и срывал своё отчаяние и неугасимую злость на кошках и собаках, которых он ловил на задворках и вешал у себя под навесом. Для ребятишек он был настоящим лиходеем: с гиканьем гонялся за ними и драл им волосы. Я хорошо помню, как он зимою подставлял валенки под салазки, которые неслись с горки, и парнишки кубарем летели в снег. С тех пор, как он ушиб меня на этой горке, я боялся встречаться с ним и считал его очень опасным человеком. В селе его презирали, считали лодырем и издевались над ним. Наши мужики, хотя и сами бедствовали и едва держались за свои осминники и дворишки, не любили слабосильных, робких и глупых вахлаков: они сами травили их, как паршивых собак. И тот же Миколька, парень себе на уме, как и отец, потешался сейчас над Юлёнковым, и я видел по его глазам, что он не прочь был натравить его на бар ради озорства.
— Ты, Ваня, кол‑то брось, а то баре подумают, что ты их глушить начнёшь. Подержи‑ка, Митрий Митрич, лошадку‑то — я тоже воды с извёсткой попью. Ванятке сюда и подойти нельзя — напугал он лошадь‑то: вишь, какой он у нас грозный.
Сначала я тоже недоверчиво встретил студентов, пережив ужасы на Девяти футах — на море, но, вспомнив, как Наташа и Марийка без боязни и охотно согласились ухаживать за холерными вместе с доктором на пароходе, я сбежал с пригорка и смело крикнул:
— Он — грозный на парнишек да кошек, а трус! Я тоже буду пить — сыпьте. Я на Девяти футах был, в Астрахани был — через всё прошёл. Он докторов боится, а его мухи заразят. Сыпьте!
Юлёнков вскинул кол на плечо и пошёл по крутой дорожке в гору по краю буерака. И по его туго согнутой спине и по торопливости цепких босых ног, похожих на копыта, видно было, что он не просто убежал отсюда от греха, а задумал булгачить народ. Наверху он побежал вдоль плетня крайнего двора. Миколька уже не усмехался, а опасливо поглядывал наверх.
— Давайте‑ка я разбросаю известь‑то, Митрий Митрич, — рассудительно предупредил он студентов. — От этого дурака добра не жди. Вы уезжайте, а я сам посею золы для веселья.
— Значит, струсил, Николай?
— Мне‑то что… — беспокойно усмехнулся Миколька. — Вот вас как бы не обидели. Народ сейчас не в себе: кругом беда. Люди сослепу на всё пойдут.
- — Ничего не будет, — строго, не угашая улыбки, сказал молодой Измайлов. — Не бойся. — Он сел верхом на дрожки, взял вожжи и кивнул головой Микольке, чтобы он отошёл от лошади. — Возьми отсюда мешок, Николай.
— А ежели прибегут мужики с кольями? — оторопело поглядывая наверх, беспокоился Миколька.
— Тем более не уедем.
— Правильно, Митя! —крикнул Антон. — Тащи, Николай, известь. А тебя, паренёк, на Девяти футах держали, говоришь? Любопытно. Об этом ты мне обязательно расскажешь. Как же ты туда попал?
Молодой Измайлов сидел на дрожках с вожжами в руках и недовольно поторапливал Антона. Он ни разу не взглянул наверх: должно быть, считал ниже своего достоинства обращать внимание на такого замухрышку, как Ванька Юлёнков.
Миколька положил мешочек на землю, а студент маленьким лоточком разбрасывал извёстку по грязи около колоды и от сруба колодца вдоль лунки. Он дружелюбно говорил с Миколькой:
— Читать умеешь? И книгами интересуешься? Э–э, брат, всех этих твоих Францилев и Георгов — долой! Приходи ко мне—я дам тебе книжки получше. Собаки злые? А вот сегодня вечерком поднимись к нам на откос, я выйду к тебе. Ну, и поговорим о всякой всячине…
Миколька, польщённый вниманием студента, охотно согласился и даже засмеялся от радости.
— Я ведь не такой, как наши мужики: в жизнь не поверю, чтобы дохтора да господа народ морили. А только берегитесь: Ванька‑то пошёл народ булгачить… Вечером-то приду… Можно ещё с собой привести одного–двух ребят?
— Конечно, приводи.
— А мне можно? —робко спросил я Антона. — Я тоже книжки читаю… Пушкина, Лермонтова, Кольцова…
— Ого, славная у вас дружина!
Рыбак крикнул рыбаку:
— Бросим сети мы в реку —
Вытащим язей! —
Шабров в полночь пригласили,
Да язей не наловили,
А нашли друзей!
Друзья‑то познаются в беде. Вот мы и побеседуем — пообсудим, как нам эту окаянную холеру из деревни вытурить. Я тоже на лекаря учусь и послан сюда земством. А ты, грамотей, бывалый паренёк, расскажешь, как вы на Девяти футах бедовали…
— Да ведь нам не велят ходить на ту сторону и сторонским к нам… — вкрадчиво напомнил Миколька.
Студент озадаченно поднял брови.
— Ах, да… верно… Впрочем, и мне от господ Измайловых влетит: медик прислан с холерой бороться, а сам её в дом тащит.
Этот студент сразу покорил меня — в нём всё было привлекательно: и весёлая простота, и словоохотливость, и размашистость. Даже студенческий картуз, казалось, смеялся у него на волосатой голове, а румяные щёки в жёлтой шерсти и вздёрнутый нос были жизнерадостны и беззаботны. Холерный мор в деревне и угрюмая тревога мужиков как будто совсем его не беспокоили. Студент Измайлов держался отчуждённо, по–барски, и видно было, что он недоволен поведением своего товарища: ему, должно быть, не нравилось, как он вёл себя с нами панибратски.
— Ну, поехали, Антон, хватит! —нетерпеливо крикнул он, укрощая коня, которого одолевали мухи. —Тебе ещё надо к больным… Погляди‑ка, наверху мужики собираются.
Высоко, у самого обрыва, откуда уступочками спускалась узенькая дорожка, плечом к плечу стояли пятеро бородатых мужиков с кольями и железными вилами. Они молча и раздумчиво смотрели на нас и не шевелились. Антон приказал Микольке отнести мешочек на дрожки и строговато крикнул мужикам:
— Скажите бабам, что воду из колодца можно и вёдрами брать, а не месить грязь! Мы её извёсткой засыпали. Только воду долго дома держать нельзя: пускай не ленятся свежую да студёную приносить.
Они оба вскочили на дрожки, и лошадь гибко и ладно пошагала к речке по пологому спуску. Блестяще-чёрные дрожки казались лёгкими, а оглобли, выгнутые, упругие, и маленькая дуга, тоже тоненькая и чёрная, были очень нарядны. Красивая, атласная, с гибкой шеей, лошадка бежала танцующим перебором ног.
Мужики стояли наверху, опираясь на вилы и колья, и смотрели на дрожки и на белую россыпь извёстки на чёрном месиве трясины перед длинной колодой. Только Иванка Юлёнков егозил перед ними, приседал, тыкал пальцем в землю и в стороны и, встряхивая бородёнкой, яростно повизгивал. Миколька глядел на мужиков и скалил зубы. Он весь сморщился от смеха и крикнул:
— Эка, приползли сюда от большого ума… Делать‑то нечего…