Двадцать третьего августа, за два столетия до нашего тысяча восемьсот двенадцатого года, дружины русские отстаивали в стенах Москвы и Москву и Россию. Битвы их кипели среди храмов божиих, пред лицом святыни отечественной. Весь заветный быт земли русской предстоял очам ополчения русского. Так было в двенадцатый год предков наших, и в день 23 августа 1612 года над Москвою и в Москве засветилась заря избавления Отечества. А в наш двенадцатый год августа 23 русский полководец в двенадцати верстах впереди Можайска при деревне или селе Бородине, принадлежавшем тогда партизану Давыдову, который сам сжег свой дом, тут полководец наш назначал место плоское, способное для битвы валовой. На этом плоском месте, на равнине Бородинской и под Семеновским, после предварительного распоряжения, сделаны были некоторые перемены.

ТАКТИКА ПРОВИДЕНИЯ

Но тактика провидения не изменила первоначальной печати, наложенной на поле битвы: живыми урочищами определило оно ему высказать судьбу двенадцатого года, судьбу России, судьбу Европы и судьбу всего земного нашего шара.

Полет веков не заглушил глагола провидения.

На равнине Бородинской, сообразно постепенному ходу ратных движений, струятся четыре речки: Войня, Колоча, Стонец, а под Семеновским, где гремел ад Наполеоновых батарей, течет речка Огник.

День битвы Бородинской, день войны, битвы, стона, огня! Войня, Колоча, Стонец, вливаясь в Москву-реку, как будто бы передавали весть Москве, что около берегов речки Сетуни ударит во дни сетования и скорби роковой, могильный час Москве!

В какой туманной дали соединились гробовые названия поля Бородинского? Не знаю. Но тут вся та битва, на которой, по словам самого Наполеона, он должен был допить чашу вина, налитую в Смоленске. И он испил ее под угасающею звездою прежнего своего счастья. На этом пире кровавом испили чашу смертную девяносто тысяч и сынов России и сынов стран дальних.

МОСКВА ПОСЛЕ БИТВЫ БОРОДИНСКОЙ

Сказывают, что в ночь после битвы Бородинской Барклаю-де-Толли поручено было сделать сильный натиск на полки Наполеона. Прибавляют, что в то самое время, когда Барклай готовился к отчаянному подвигу, получил он приказ отступить и что в пылу негодования изорвал бумагу и двинулся к Можайску.

Это молва. Но то не молва, то было видимое зрелище, когда по мере отступления наших войск гробовая равнина Бородинская вдвигалась в стены Москвы в ужасном, могильном своем объеме! Солнце светило и не светило.

Улицы пустели. А кто шел, тот не знал, куда идти. Знакомые, встречаясь друг с другом, молча проходили мимо. В домах редко где мелькали люди. Носились вести, что Мюрат взят в плен. Уверяли, будто бы государь в Сокольниках на даче у графа, где Платов имел с ним свидание. Слушали и не слушали: мысль, души, весь быт московский был в разброде.

А между тем под завесою пыли медленно тянулись повозки с ранеными. Около Смоленского рынка, близ которого я жил, множество воинов, раненных под Смоленском и под Бородиным, лежали на плащах и на соломе. Обыватели спешили обмывать запекшиеся их раны и обвязывали и платками, и полотенцами, и бинтами из разрезанных рубашек. В тот самый миг, когда я перевязывал раненого, ехал на дрожках тогдашний комендант Гессе. Соскоча с дрожек, он обнял и поцеловал меня.

Люди света большого, света блестящего! Скажите, что такое столицы европейские, если порыв вихря завоевательного, обширные вместилища и театров, и клубов, и ученых заведений, и маскерадов, и гульбищ народных в один миг превращает в безмолвную могилу и полумертвых и живых? А на поверхности нашей мрачной могилы отражались уже огни бивачные.