А в дыме пожарном наступала ночь гробовая, предвестница могильного жребия нашествия. Изредка мелькали в окнах огни, вился дым из развалин пожарных, где в глубине рвов и погребов укрывались и обогревались страдальцы московские у истлевавших костров. Огни сторожевые пылали на улицах. В домах уцелевших не смели и не умели производить отопления обыкновенного. При исполине нашего века, при созидателе и разрушителе царств земных, некому было в Москве чистить трубы. Так быстро разрушается быт человеческий и так трудно его устраивать!
Cреди глухого гула, бродящего по стогнам московским, завязалась сильная перестрелка у Троицкой заставы по Ярославской дороге. В стенах Москвы в различных местах раздаются выстрелы. По краям Москвы рассыпалось несколько казаков с смелыми узниками плена московского и забежавшими в нее людьми посмотреть, что делается в Москве?
У ворот Никитских, в доме, принадлежавшем тогда Позднякову, еще не кончилось представление. В театре почти вся Европа в малом объеме. В доме насупротив театра множество гвардейских французских офицеров. При звуках нескольких фортепиан они танцуют экосез или вальсируют. И вот какой-то счастливец вбегает с двумя или тремя бутылками отысканного где-то вина.
Загремело Vivat! Зачокались стаканами. Раздались слова песни военной:
"Attendant la gloire Prenons le plaisir: Sans lire au grinoire Du sombre avenir!" Тогда еще юношество французское на лету ловило радость, тогда еще не было теперешней задумчивой юности.
Голоса умолкают, юность усаживается, слухом внимательным вслушивается в какие-то новые для нее звуки: то звуки русских песен. По временам раздаются восклицания: mais c'est charmant! C'est admirable! И это правда. Печальный узник плена московского, горестный отец, оставшийся у колыбели младенцев, ученик славного Сартия, управлявшего некогда огромной музыкой князя Таврического, скорбь душевную изливает в звуках унылых. Однажды просили его сыграть вальс. Он отвечал Тассовыми словами: "У меня теперь одна скорбь в душе". "Мы заплатим". "Я беру деньги за уроки, а не продаю себя".
"Bravo!-вскричали юноши французские,-c'est un brave homme!" Данила Никитич Кашин отстоял в плену московском русские песни, далее увидят, что и мой "Русский вестник" не был в плену у Наполеона. С Кашиным знаком я от юных лет моей жизни и едва узнал его, встретясь с ним в первый раз после нашествия. Каждый день трепетать и за себя и за колыбели младенцев, не знать, как и куда укрыться? Особливо кто привык к жизни тихой и каждый день идет за временем рассчитанными шагами. Перелом такой жизни смерть без смерти. Томился и я целый месяц безвестием о семействе, но, свыкнувшись с бурями жизни, я тревожился, а не пугался бурями нашествия. Впоследствии расплатился я с ними тремя горячками, одною за другою. Плен московский и нашествия у многих укоротали жизнь. Это было бы ничего, нередко и сам человек просится в могилу на покой. Но с двенадцатого года не в одной душе моей живет тоска унылая, как будто бы на бессменном постое. Сперва тяготила скорбь по родной стране, а на дальнейшем пути воспоминаний изнывает сердце и по судьбе человечества. И какие воспоминания!
Из богатого дома Дурасова голландский генерал Вандеден перешел на мельницу у Пресненских прудов. Там путь мелькают огоньки и струится густой дым трубок.
Ужасное зрелище, могильнее всех гробовых зрелищ веков средних представляется под стенами дворца Петровского. С краской зубчатого его зодчества сливались огни сторожевые, у которых грелись разноплеменные воины и пламя от костров, на которых в котлах!.. кипящая вода, как будто бы упорствуя взваривать пищу неевропейскую, с ропотными брызгами выплескивается из котлов. В девятнадцатом столетии при высшей степени внешнего образования что такое входило в питание человеческое!..
Но то было еще начало беды гробовой, беды, не выражаемой словом человеческим. Кроме голода вещественного, голод душевный истомлял сердца жертв нашествия. Все отнято у глаз, у слуха, у души. Чем напитать ее? Одни далеко были от того небосклона, который так весело смотрится в волны берега Неаполя! А для других, где очаровательная Андалузия? Где волшебная Севилья?
Где романтические берега Рейна? Где реки, веселые рощи и поля Франции? Как сироты бесприютные, сходятся в различные кружки воины разноплеменные, каждый из них летит в страну родную:
"В страну, где пламенную младость
Он гордо начал без забот;
Где первую познал он радость;
Где много милого любил…" А в тоскливые ночи туманной осени все еще сильнее откликнется в думе унылой. Шумит холодный ветер над кучами одежд, набросанных по городским улицам и на площади от ворот Спасских до Воскресенских. С фонарями в руках витают около них ратники, дрожащие от стужи ночи октябрьской, витают как призраки могильные. Расхватывают тулупы, шинели, сюртуки, капоты, салопы, а иные… Тут все, тут и утварь храмов божьих.
Но что это такое! Какая пестрота! Какая дикая несообразность в одеждах! Что это на головах! Во что обуты ноги? Что это такое?.. Что такое? В пожарной Москве маскарад Европы разноплеменной? Живые явления из Шекспировых трагедий. А кто зритель? Кто? Око провидения! Оно поверяет успехи просвещения европейского. Бедное человечество!
На башне Спасской пробило полночь. Огни тусклые не угасали еще в стенах дворца кремлевского. Завоеватель на страже у самого себя. Потупя взоры на помост палат кремлевских, притиснув руки к груди широкой, то медленно, то быстро ходит, то, порывисто оторвав руку от груди, заваленной бременем обладания всемирного, ударяет себя в чело и восклицает: "Итак, должно бежать! А Европа!.. Она еще под пятою моей! Ужасно! Отказывают! Кому?..
Отказывают Наполеону! Я просил,…просил Наполеон! Просил, чтоб отступить в Вязьму. И оттуда договариваться о мире! Просил… Отказ! Ужасно! Кто звал меня в Россию? Где Москва? В могиле!.. Ужасно!.. Бросить столицу как ничтожную, пустую деревню! Бросить столицу без условий, без договоров, превратить императора французов в сторожа Москвы! И ее нет! Потомство не поверит, а Европа!" Тут туманное чело завоевателя несколько прояснилось. "Европа! Она говорила и повторит: "Лицо вселенной переменилось! Новый возраст мира стремится из заветной бездны времен и в обширном разлете парит над нами. Двадцать столетий втеснились в одно столетие. Великий ум, герой единственный, посол и орудие провидения, словом, явился Наполеон!" Вот что говорила и что снова провозгласит Европа! А это было сказано, когда венчали лаврами мой лик в одном из древних вольных германских городов в те дни, когда Смоленск пал к стопам моим. Но зачем я не остановился там, зачем не остановился в Витебске! Мне советовали… Советовать Наполеону! Явись другой Наполеон, и ему не поверю, и он должен прислушиваться к мысли моей. Мое я огненными чертами врезалось в грудь мою, оно жжет меня как пламя жерла огнедышащего.
Я говорю в себе! Я…" Дневальный чиновник извещает императора о приходе Лесепса, начальника продовольствия.
На что вырывать из летописей всемирных уроки провидения? Предлагайте их на скрижалях нетленных перед лицом потомства. Дело идет о гибели человечества; дело идет о том, как и от чего оно гибнет? Завоеватель девятнадцатого столетия в стенах подрытого Кремля и в чертогах, тонувших в пожарном пламени нашего двенадцатого года, пропел не песнь лебединую, но песнь погребальную ратным сонмам двадцати народов. Спросят: "Откуда я заимствовал слова его?" Отвечаю: "Если б тысяча восемьсот двенадцатого года на развалинах Москвы онемело слово человеческое, но остались и слух и зрение, то и тогда бы и воздух и прах дымящийся и могильный вой бурь зимних, тогда все события высказали б песнь погребальную, которую не вымышляю, а предлагаю по слуху, по памяти и по скорбному соображению слов с действием.
Лесепс входит.
Наполеон. Eh bien! Ну!
Лесепс. Ничто не помогло.
Н. Ничто!
Л. Стучал по столу из мешков вашими наполеондорами, сулил все, а мужики наотрез мне сказали: "Хоть головы снимешь с нас, мы не отыщем ни хлеба, ни круп, ни мяса, ни овса, ни сена". И государь! Они протягивали головы свои.
Н. Чудный народ!
Л. "Куда же,-спросил я,-все это делось?" Мужики отвечали: "У нас, видишь, батюшка! Такая земля, что если велит бог, так все спрячет и запрячет.
Затаила она все и от нас: и мы, помолясь господу богу, прогнали жен, детей и стариков наших в леса, на волю божью".
Н. Русские мужики рассуждают!
Л. У них смысл простой, но удивительный. Однажды при мне, ваши воины, государь, думали, что выманят у них что-нибудь кучей беленьких бумажек. Они взглянули, покачали головами и, не дотрагиваясь до них, сказали: "Не русские это бумажки, господа честные, а французские".
Н. Коленкур! Коленкур! Чего ты смотрел? Дурачился, давал детские балы!
Коленкур! Сам ты ребенок! Несмысленный! Не умел он взглянуть на крестьян.
Л. Русских трудно разгадать. Долго жил я в России, но никак не мог ожидать того, что вижу теперь. Мы, иностранцы, особенно французы, были из первых гостей в столицах. А теперь!..
Н. Русское дворянство разбежалось от татар, которых правительство призвало на помощь и которые теперь все опустошают и все жгут…
Л. Государь, осмелюсь доложить, в русских полках есть и татары, и мордва, и черемисы, и чуваши: это обыкновенный ход службы. Но, государь! Русское правительство не могло призвать никакого целого племени татар.
Н. Как? Что?
Л. Клянусь богом!
Н. Не клянись, а в Париже об этом ни слова. Мои ветрогоны французы всему поверят, что скажу им. Я подарил их именем "великого народа"… Итак, ты думаешь, Лесепс, что все русские вооружились за Россию?
Л. Все. Я встретил тут родственника одного из почтеннейших петербургских коммерческих домов. Разговариваю с ним и слышу, что один из членов этого богатого и уважаемого дома, отправя семейство в Ярославль, закинул ружье за плечо и полетел в армию Кутузова.
Н. Перед сражением Бородинским я говорил Раппу, что Кутузов в Браунау просидел три недели, не выходя из комнаты. Он и теперь засидится…
Л. Не думаю, государь!
Н. Как!
Л. Я слышал еще в царствование Екатерины Второй самые лестные об нем отзывы и Суворова и других тогдашних полководцев.
Н. Кутузов не Суворов.
Л. Не смею спорить. La querre est votre element. Война ваша стихия. Но императрица Екатерина употребляла Кутузова в делах военных и политических. 1794 года он совершил знаменитое посольство в Константинополь, и сказывают, что остроумием своим развеселил и султана и весь важный диван. А при том, государь, снова отваживаюсь доложить: дух русский дивно воспылал.
Вообразите себе, государь, когда я с графом Лаперузом был в Камчатке, тогда находился там комендантом полковник Козлов-Угринин. Ему теперь лет девяносто, и, я слышал, что и он, как пылкий юноша, полетел в Московское ополчение.
Н. Ужасно! Это тот самый русский, которому, по приказанию моему, отправлено великолепное издание Лаперузова путешествия.
Л. Тот самый.
Н. Неблагодарный! Итак, Лесепс, ты думаешь, что нет никаких средств достать продовольствия.
Л. Никаких, государь! При переходе через Неман вы изволили приказать запастись продовольствием только на тринадцать дней…
Н. В Италии я в две недели одержал шесть побед и преобразил области…
Л. Государь! В Италии. Какое там небо! А слышите ли, какой ревет ветер под небосклоном московским? Но и это только приступ к бурям зимним в России!..
Н. Коленкур! Коленкур!.. Неправда, не он звал меня в Россию. Наполеон звал туда Наполеона и-я в Москве… Но, Лесепс, еще раз спрашиваю, уже ли нет никаких средств!
Л. Никаких.
Н. Итак, армия погибнет. Поди! Я обдумаю.
Два исторических свидетельства о изнурении и погибели многочисленных войск, вдаль заведенных, существовали в семнадцатом и восемнадцатом столетиях и предложены двумя великими французскими писателями. "Рим,-говорит Боссюэ, историк,-сберегал легионы свои, сражаясь с неприятелем, пришедшим с берегов Африки. Римляне знали, что и одно время истребит Ганнибаловы полки в чужой стране, угрожавшей им нуждою я голодом".
"И флоты многочисленные и войска исполинские,- говорит Монтескье,- никогда не успевали. Они истощают области походом дальным и если даже и не подвергнутся какому-нибудь особенному злоключению, то все однако не найдут пособий".
Времена переменяются, но уроки Истории неизменны. То, что говорил Вегеций за несколько веков до Боссюэ и Монтескье, то же самое повторил и Кутузов 1812 года. "Расстроенные силы неприятеля не позволяют ему делать против нас покушений. Удалением от пределов своих лишен он всех пособий".
А между тем, когда в недрах нашего Отечества полки завоевателя час от часу более истощались от голода и болезней, нераздельных с ополчением разноплеменным, о чем выше показано из правил умного Вегеция, между тем в России составлялось новое ополчение, кроме того, которое начало устраиваться в июле месяце; ополчение непобедимое, ибо силу свою заимствовало из непреодолимой силы душевной. То было ополчение русских крестьян, названных нашим полководцем "истинными сынами Отечества". Вещали уроки истории, как пагубно полагаться на одну внешнюю силу, пренебрегая или не зная могущества силы нравственной. "Карл Пятый, исполин - обладатель своего века, в политических соображениях своих ошибался оттого, что не умел исчислить действия сил нравственных и почитал мечтою мужество бескорыстное, то есть самоотречение".
А разве Наполеон забыл, что 1790 года, в год кончины бессмертного Франклина, Франция, в лице представителей своих, облекшись в печальную одежду, торжественно повестила, что никогда не будет воевать в духе завоеваний? Эта повестка смолкла в громах победы Маренгской.
Но неужели Наполеон не знал уроков истории? Знал и много знал до тех дней, когда наступил суд божий.
А тогда! Тогда тот, кто почитает других недальновидными, тот сам низвергается в мрак еще густейший. К ниспровержению смысла его нужно только долговременное счастие" (Боссюэ - историк).
"Великие мира, протекшие обширный театр летописей всемирных, чем вы славились? Тем ли, что вы повелевали судьбою и по произволу своему управляли переменами, изменяющими лицо земного шара? Нет, вы были только орудием воли непреодолимой; вы исполняли только веления определения невидимого распорядителя вселенной, который по неисповедимым судьбам своим управляет жребием человечества" (историк Иоанн Миллер).
И как неисповедимы судьбы провидения! Кто думал из политиков европейских, что Англия в блеске и на заре девятнадцатого столетия должна будет ополчиться самоотречением предков наших семнадцатого века и в тот самый год, когда предки нынешних англичан подавали им длань дружественную? Кто это знал? Ни сир Вальполь, ни Шатам, ни Пит: никто того не знал, кроме провидения. Оно повелело, и англичане девятнадцатого столетия воскликнули:
"Нам грозит война упорная или порабощение позорное. Жизнь ничто, когда дело идет о чести и независимости. Дорого будет нам стоить война, но мы готовы на все пожертвования. Тяжелое подъемлем мы бремя, но мы подъемлем его за Отечество. Мы обрекли себя на все опасности за свободу Англии, за сохранение гробов отцов наших, за храмы божий, за славу Отечества. Для Англии одна беда-поникнуть челом перед властолюбцем".
Ужели Наполеон не слышал и этого громкого глагола самоотречения? И не слышал и по усугублению суда небесного не мог прислушиваться даже и к собственной своей мысли. "В военных обстоятельствах,- говорил Наполеон года за три до нашествия,- в военных обстоятельствах предусмотрительность-качество важнейшее. Она ведет нас к тому только, что в силах выдержать, и не предпринимать того, что сопряжено с величайшими препонами".
Так говорил завоеватель 1809 года и что же проявилось в Наполеоне 1812 года? Забвение себя и всего.