— Вы извольте пожаловать в обитель, потому ворота после заката у нас запирают.
Я глянул на говорившего. Седенькая бородка распласталась веером поверх старой рясы, не то что порыжевшей, а как-то позеленевшей. Прищуренные глазки смотрят вяло, хотя конец носа задорен и тянется вверх. Чёрный клобук съехал несколько назад. Пухлые ручки с невычищенными ногтями покоятся на брюшке, раздутом скорее от постной трапезы, чем от невоздержания.
— Иначе чрез ограду лезть придётся, — продолжал он, — платье у вас городское — изъян причинить себе можете. В ограде есть кладбищенский садик, там посидите, коли желательно, на могилках.
— Красивое у вас место, батюшка: любуюсь.
Он тускло повёл глазами вокруг.
— Многие одобряют. Губернаторша Сенегалова у нас были, так они в бинокль долго на воду смотрели. Ночью на ту сторону ездили и костёр раскладывали. Потом отца игумена очень благодарили. «Благодарю вас, — говорят, — за приятный ландшафт». Мы-то попригляделись, нас это не тешит… Ну, а как вам насчёт снеди? — внезапно прибавил он.
— Плохо. Есть совсем нельзя. Хорошо, что с собою прихватил, а то у вас здесь отощаешь.
— А вы какой суп хлебать изволили?
— Три супа подали; попробовал все, но есть не рискнул. Привычка к ним нужна, батюшка.
— Повара плохи, — с соболезнованием проговорил он, похлопывая себя по желудку. — Особливо вам, не провинциалам, а приезжим из Санкт-Петербурга, где столько соблазнов и развлечений по кулинарной части, как например ресторации или благородные и дворянские клубы… Опять же в иных монастырях у монахов имеются закуски, хотя бы и холодные: держат под полом, или в выдвижных подоконниках. У нас ничего такого нет. Ежели попадёт кому коробка сардинок или килек, то разве жертвованная доброхотными дателями. У нас тихо, — затишье полное. Обуреваемся скорбями, и только.
— Скорбями?
— Да. Скорбей у инока много. Вам, светскому человеку, и не представить сколько.
— Какие же это скорби?
— Разные. Вот, например, сапоги.
— Ну? Что же это за скорбь?
— Вы вот в Санкт-Петербурге, коли у вас сапог износится, идёте в гостиный двор в лавочку, и кончено дело. А у нас! Сапожников в округе нет. Ждёшь, ждёшь, покуда придёт в обитель. В, прошлом годе жил здесь два месяца отставной унтер-офицер Никита Завёрткин. Прекраснейшим образом точал, и товар ставил соответствующий. Пришёл к Петрову дню. Я говорю: «Обувь нужна». А игумен говорит: «Есть тебя постарше, обождёшь». Сточал он игумену, сточал казначею. Я опять: «В подмётках, говорю, — просветы». — «Положить ему заклёпки временно!» К Ильину дню ещё три пары сшил послушникам, что при казначее, а я всё в заклёпках. Ах, Мать Честная! Спас прошёл, другой Спас — всем нашили. Обрадовался я, прихожу к Завёрткину: «Теперь, говорю, — моя чреда». «Да у меня, — говорит, — уж товара нет, и расчёт я получил, и ухожу завтра!» Ну, как же не скорбь! Только к Покрову и соорудил обувь…
Он сердито запустил пальцы в бороду и стал почёсывать её с таким чувством, словно гребень уже несколько недель не прогуливался по ней.
— А монастырь, батюшка, у вас старый?
— Монастырь старый. Такой старый, что никто о нём ничего не помнит — забыли. Тут один учёный, года два назад. приезжал. Немолодой уж, в очках. «Я, — говорит, — по поручению высшего начальства, хочу историю вашего монастыря писать». Ему библиотекарь говорит: «Помилуйте, у нас никакой истории нет, и не было никогда». «Где, — говорит, — у вас документы?». И пошёл рыться. Всех мышей из библиотеки разогнал. Сердится: «Отчего вы, — говорит, — кошек не держите: все документы мышами поедены». А зачем нам кошки, когда эти мыши только в библиотеке и жили, а в кельях их и не было! Однако, настоятель наш сейчас же распорядился и послал за котятами в деревню. Теперь у нас, изволите видеть, их стадо целое, так как, по приказанию настоятеля, котят не топят, хотя женский пол следовало бы удалять.
— Так историю обители и не написали?
— Нет, написали.
— Как же без документов?
— Да так, больше по догадкам. Обитель основана неизвестно когда и неизвестно кем, но надо полагать в глубокую древность. Документы. относящиеся к старине, неизвестно кем уничтожены, а древние постройки неизвестно кем перестроены.
— Что же, и напечатали эту историю?
— Напечатали с рисунками. Очень сердился учёный касательно перестроек. У нас, изволите видеть, был целый ряд строителей, заменявших игуменов. И все они заботились о благолепии. Увидят старый иконостас, да и подговорят благодетеля жертву устроить: золотом его залепить. Иной купец обрадуется — всё золотом залепит. Потом старые стены замажут и новою живописью покроют. Уж этот учёный ковырял-ковырял тут стены-то. «Вы, — говорит, — разбойники: современною мазнёю древнюю иконопись закрыли»; а почём мы знаем, древняя иконопись хороша ли: вся почернела, только глаза маленечко и видны. Алтарь осматривал: «Эти, — говорит, — стены шестнадцатого или пятнадцатого века. А что у вас в подвалах?» А там настойку из разных трав производят с лекарственными целями. Лазарета у нас нет, а простуды на воде бывают особливо осенью. Отец библиотекарь сконфузился: «Там безынтересно, милостивый государь, лучше сходимте на колокольню, где громом монаха один раз убило: только что начал звонить к вечерни, раз ударил, вдруг молния блеснула, гром — и наповал: только верёвка почернела». А тот рассердился: «Я хочу, — говорит, — не наверх, а вниз». Пошли. Отец библиотекарь хотел туловищем прикрыть бутыли, а тот заметил, кричит: «Это должно быть нынешнего столетия, надо исследовать». И потом каждый вечер так в подвале и сидел.
— А у вас строго насчёт наливок?
Он поглядел на меня испытующе.
— Как вам сказать… Ведь целебно действуют. Ежели умеренно, да с молитвою… Кто же говорит, если неумеренно, то это не резон. В прежнее время, при настоятеле Антонии, точно, бывал грех. Вон изволите видеть деревеньку по ту сторону озера. Туда иные переплывали вечером на гулянку, но гуляли тихо и мирно. Однако, один, некий Григорий, потонул. Вздумал на две версты расстояния вплавь — у челнока вёсла оказались убранными, ну и пошёл ко дну: разгорячён был, а вода холодная. Это чуть ли не единственный случай смерти. А вообще-то у нас в обители и не умирают.
— А как же?
— Переводят в другие монастыри, либо уходят в лечебницу в город. Строитель Антоний собирался было школу и больницу устроить — у него была страсть к строительству, да не вышло как-то, не разрешили.
— Отчего?
— Не разрешили-то? Да в сомнение впали. У нас монастырь в ту пору был, что твои арестантские роты: ссылали за провинности не токмо монашествуйщих, но и белое духовенство. Таких дьяконов и попов наслали на исправление, что не знали куда деваться; соблазн велик. Тут надо было бы глаз да глаз, да воля железная, а Антоний был строительством обуреваем и на всё сквозь пальцы смотрел, — ну ему и говорят: «Хорошему ты детей обучишь, какая там школа; знай свои постройки, и кончено дело».
— И много он настроил?
— Страсть. Всё старое переломал. Этот самый учёный слышать о нём не мог. «Я бы, — говорит, — его в Берёзов на покаяние; он хуже Батыя: тот с завоевательными целями действовал, а этот с безрассудными». Антоний, точно, больше наломал, чем настроил; всё к архиерею писал, благословения просил на строение. Тот ему и пишет: «Сколько я тебе в год передаю благословений, а у тебя в монастыре всё больше мусора, чем построек». У нас окна в соборе были узенькие, малые, как на всех староновгородских постройках, а он широченные пробил — тройка проедет! Затеял баню строить, чтобы тридцать человек сразу могли мыться, и всё хотел липовый полок сделать, да нигде в окружности хорошей липы не нашёл, так баню и не достроил — перевели его. А новый игумен — Гермоген, тот не восхотел ничего оканчивать, превратил баню в амбар, а монастырские деньги пустил в обороты. Казну нашу он очень преумножил, так как всех ссужал, ежели кто был человек верный. Ну, а потом его за это самое перевели. На полтора года прибыл к нам из-под Суздаля Тихон; этот только на одно пение обращал внимание, и очень запустил гостиницу; столько развелось клопов, что коли кто из помещиков побогаче едет, там накануне стены девка ошпарит и далматским порошком сплошь усыплет — тогда только и можно спать. И так удивительно: как Тихон ушёл от нас, так и клопы ушли.
— Ну, а нынешний игумен?
— Нынешний в монастыре не живёт: он обитает в двух верстах отсюда, на скотном дворе.
— Как так?
— Не могу вам доподлинно сказать, почему он не восхотел здесь жить. Там оно, точно, помещение богатое, привольное. Вот извольте посмотреть влево отсюда пригорок: там скотный двор и есть. Большою любовью игумен к сельскому хозяйству наделён. Таких коров завёл, что ахнешь только. Идёт — гора горою. Опять же куры. Мохнатые такие: словно в штанах по двору ходят. Потом голуби — на подбор. Их гонять он очень любит. Скворцы у него чудесные. Огород какой, сад, кабы вы посмотрели! Каждой ягоды пудов по сто.
— Продаёте?
— Нет. Всё ему варенья варят. Уж не знаю, что он с ними делает: съесть нет никакой возможности. Вот ещё на днях из Санкт-Петербурга от торговой фирмы Штоль и Шмидт прислали пуд глицерина.
— Это зачем же?
— А он на глицерине варенье варит: сироп гуще и не засахаривается. Очень возможно, что тут, как говорят, кроется и коммерческое предприятие, но я склоняюсь к другому объяснению: бесконечное радушие и гостеприимство. У него ни один посетитель без баночки не уйдёт: хоть фунтовую, да вручит каждому. Благочинному, архиерею — всем он рассылает, даже в столицу отправляет. Там есть от нашего монастыря часовня, так при ней в подвале очень много варений сложено для благодетелей, которые вклады делают.
— Ну, а вообще дела как идут при этом игумене?
— Ничего, жаловаться грех. Свободно стало. Он только однажды в день сюда со скотного приезжает…
— Батюшка, запираю! — раздался сзади голос. Это отставной, усатый солдат, с огромным ключом в руках, затворял визжавшие на ржавых петлях ворота.
Мы встали со скамеечки. Вода померкла, дальний берег затянулся дымкою. Замок щёлкнул два раза. Старик запрятал куда-то ключ и перекрестился на все стороны.
Как небо глубоко и сине! Какая благоуханная, раздражающая прохлада, как широко она разлилась в ночном воздухе! И звёзды зажглись над головою: вот одна, другая, третья…
Август 1886