По бледно-голубому северному небу плыли крутые белые облака. Синее море вздымалось грядами и шумно расплёскивалось по отлогому берегу. На скамейке, в нескольких шагах от черты прибоя, возле купальной будки, сидела молодая дама в светленьком кретоновом платье, с зонтиком, подбитым яркою материею, и с прелестною девочкою лет двух, что возилась тут же на тёплом песке.
Дама эта ничего не делала: она не читала, не работала, — даже за девочкой как-то мало смотрела, — мысли её были заняты чем-то совсем другим. Она глядела, слегка прищурясь, на тот далёкий горизонт, где ползли под парусами суда, сверкая на солнце яркими точками; её глаза имели какое-то неопределённое выражение: в них не было сосредоточия, — это бывает так всегда, когда человек смотрит вдаль. Порою она поворачивала голову в сторону, и вглядывалась в однообразную линию купальных будочек и телеграфных столбов, прижатых к воде сплошною гущею побережных парков. Плечи её тогда подёргивались, она нетерпеливо упиралась ногами в песок, словно хотела встать и уйти. Но она всё-таки не встала, не ушла, она осталась — и дождалась кого хотела.
Она его издали заметила. Это был высокий плотный господин, с бритым лицом, докрасна опалённым июльским солнцем. На нём было широкое серое летнее платье и соломенная шляпа. Он торопливою походкою подошёл ней и как-то неуверенно протянул руку. Она не глядя подала свою и досадливо смотрела в сторону, когда он поднёс её к губам.
— Сменили гнев на милость, — нерешительно произнёс он, опускаясь возле неё на скамью, и посылая девочке поцелуй рукою. — Что это вам вздумалось писать?
— Захотела — и написала, — возразила она. — Если вы пришли против желания — можете уйти.
— Нисколько. Я обрадовался, получив вашу записку. Я вас вижу только издали, мельком. Не знаю, чему приписать ваше желание меня видеть.
— Поверьте, что желания (она сделала ударение на слово «желание») у меня нет. Мне надо с вами поговорить.
Он пожал плечами, и склонив голову, приготовился слушать.
Она не решалась начать. Раскрытые губы её слегка дрожали, брови сдвинулись, грудь дышала тяжело и прерывисто.
— Нам надо окончательно объясниться, — заговорила она. — Тянуть такие отношения невозможно. Сегодня муж уехал в город, я как-то стала спокойнее, и решила, что всё равно, лучше кончить теперь — потом хуже будет.
— Я не понимаю, о чём вы хотите говорить… Что за натянутый тон?..
— Другого тона быть не может; я притворяться не умею, не стану, — не хочу наконец. Как я думаю, как чувствую, так и говорю. Не требуйте от меня никаких определённых рамок, я действую быть может нетактично, но искренно… Прошло время, старого не воротишь, о старом вспоминать нечего…
Он снял шляпу и отёр себе лоб:
— Ну, да, ты меня разлюбила, — сказал он. — Я это чувствую и знаю. Ты теперь ко мне относишься безразлично. Тебе теперь всё равно, что я, что эта скамейка.
— Ну, не совсем так, — резко оборвала она, — я вас видеть не могу. Вы мне противны, понимаете: противны, противны!
Она с таким омерзением посмотрела на него, что он вспыхнул до ушей.
— Да что же я такого сделал? Чем я виноват?
— Вы тем виноваты, что вы — вы! Что вы не человек, не мужчина, вы — тряпка, бесхарактерность…
— Успокойся ты, ради Бога… Тебе это вредно в твоём положении.
— А что моё положение! Какое вам до него дело!.. Вам ни до чего никогда дела нет…
Быть может, другой на его месте встал бы и ушёл. Но он не мог этого сделать. Он знал, что она нездорова, что это, быть может, всё вспышки, болезнь, нервы. Он не имел права отойти от неё; он стиснул кулаки, и заложил ногу на ногу.
— Ты меня позвала только для того, чтобы говорить такие вещи?
— А! Вам это не нравится? Слушайте, вам это полезно: вам такого зеркала ещё никто не показывал. Любуйтесь на себя.
— Надолго муж уехал? — спросил он, чтобы перевести разговор на другую тему.
Она не отвечала. Грудь её дышала ещё короче, на лице проступили пятна. Он ей был невыразимо противен. Мясистое ухо и загорелая красная шея, нажатая белым воротником, возбуждали в ней отвращение. Он чертил палочкою по песку, и был решительно в недоумении: чего она хочет, чего ей от него нужно?
— Я вас не обвиняю, — заговорила она. — Виновата я, одна я виновата кругом. Я забыла долг, забыла мужа, детей…
— Да ведь у вас одна только девочка, — поправил он.
— Это всё равно: один ли, десять, — это всё равно…
— А мужа ведь вы не любите.
— Во всяком случае, больше чем вас. Вы не понимаете, — о, вы не понимаете, — говорила она, ломая руки, — вы отказываетесь понять, как женщина, полгода назад, могла забыть всё, и долг, и стыд, и самоуважение, броситься на шею мужчины, а через шесть месяцев возненавидеть его! Вы это не понимаете, да!
— Тише! — остановил он, — девочка слушает, смотрит.
— Пусть смотрит!
Девочка уставилась большими чёрными, как у матери, глазами и переводила взгляд то на одного, то на другого.
— Пусть смотрит, — повторила мать, но начала говорить понизив голос. — Как же вы, мужчины, считаете себя во сто тысяч умнее нас, женщин, вы хвастаетесь наблюдательностью, пишете романы…
— Разве я пишу? — попробовал было перебить он.
— А, я не про вас говорю, вы разве способны на что-нибудь! Ну, а как же вы, при вашем уме и таланте, не можете догадаться, что во мне происходить? Где же ваша опытность, о которой вы трубите на перекрёстках? Эх, вы — мужчины!.. Никогда-то вы, никогда вы не в состоянии самой простой вещи понять. Что вам каждый подросток-девчонка объяснит, до того вы во веки веков не додумаетесь.
Она говорила это с тою уверенностью, которая никогда не покидает женщину, когда дело коснётся вопроса чувств. Она была убеждена, что это так, что это иначе и быть не может. Её было не переуверить в этом.
А он буквально ничего не понимал. Он машинально смотрел на белые облака и сравнивал ту женщину, которую он любил так за полгода перед тем, и которая его любила, — с тою, которая сидела тут, бок о бок с ним на скамейке. Ах, какое то время было! Да нет, — то другая женщина была. То было свежее, молодое существо, с душистою косою, разметавшеюся по подушке, и с таким огнём в глубоких, бездонных глазках! Он горел там, этот огонёк, вспыхивал, искрился, погасал, опять загорался; эти беленькие руки сжимали его крепко-крепко, эти губки говорили ему: «Держать я буду тебя покуда сил хватит, — а если уйдёшь ты от меня, так не потому, что разлюблю, а потому, что объятья мои будут для тебя не достаточно сильны!..» И сколько часов, сколько дивных часов пронеслось над ними… А теперь? Как подурнела она! Углы рта опустились; глаза по-прежнему горят, но каким-то недобрым огнём. Платья все расставлены, фигура пропала, располнела, а щёки спали… И сколько злости, сколько ненависти в этом лице! Ну, хотя бы каплю, хотя бы только каплю прежнего чувства! Нет, — словно всё забыто, стёрто из воспоминаний!
— Да, да, — заговорила она, — вот чего нет, и никогда не будет в мужчине, — это чуткости. Вы по намёку не уловите никогда того, что надо сделать… а вы ещё лучше, гораздо лучше многих.
— Спасибо за похвалу, — пробормотал он.
— Скажите, — начала она, обдавая его резким, чёрствым взглядом, и вся повернувшись к нему, — скажите: зачем вы сюда приехали? Ведь я вас просила, я умоляла не ездить. Зачем вы приехали?
— Я счёл бесчестным поступить иначе, — я не мог оставить вас одну.
— Я бы вам писала.
— Мне мало этого.
— Я не одна здесь: муж со мною.
Его передёрнуло, но он ничего не сказал.
— А вы, какую вы пользу можете мне принести? Ваш вид, голос, фигура, походка — всё мне действует на нервы. Вы каждый день стараетесь мне попасться на глаза… Да по какому праву?
— Я люблю вас! — чуть не крикнул он.
— Хороша любовь! Если вы любите для вас моё слово должно было быть законом. Я сказала, что не хочу, чтобы на лето вы ехали вслед за нами сюда.
— Но это свыше моих сил!
— А мою болезнь, весь ужас моего положения, причиною которого вы, одни вы, — это вы ни во что не считаете? Да вы должны у ног моих ползать, счастливым быть, что я хотя изредка позволю вам дышать одним воздухом со мною… Ах, это ужасно, ужасно!
Она выхватила из кармана платок, прижала к глазам, её всю забило. Зонтик выкувырнулся из её рук на песок. Девочка опять на неё в испуге уставилась.
— Милая, да полно! — попробовал он её утешить.
Но где же ей. было слушать его утешения! Она вся отдалась своему горю: он склонилась головою на спинку скамейки и рыдала, рыдала…
— Ах, какая ты… да полно, — беспокойно говорил он, оглядываясь вокруг.
К счастью, на всём побережье никого не было; только вдали, совсем вдали, виднелась длинная фигура мистера Уэлькенса, на этот раз по невообразимой случайности оставившего свою подзорную трубку дома. Он недвижно смотрел на волны, и не намеревался двинуться с своего поста.
Наконец она успокоилась и вытерла насухо глаза; верхняя губка её покраснела и вспухла. Она подняла зонтик и снова его распустила, он успел как-то сам сложиться.
— Вы должны уехать, — сказала она неуспокоившимся голосом. — Вы уедете завтра же. Слышите?
Он хотел взять её за руку, она его отстранила.
— Хорошо, я уеду, — ответил он, — но я должен знать причину, почему вы настаиваете на этом.
— Ах, вы всё-таки не поняли. Ну, слушайте: я виновата, — я виновата перед мужем, перед этою девочкою, наконец, перед собою. Я сделала гадость, я изменила мужу. Надо, чтобы было за это искупление…
— Да погоди: ну вот всё кончится у тебя, тогда мы разойдёмся, ты меня забудешь, заживёшь счастливо…
— Счастливо? С вашим ребёнком? Да он мне будет каждую минуту напоминать о моём позоре…
— Да, ну об этом надо было раньше думать, — подавляя в себе кипевшее бешенство, сказал он.
— О, я одна и буду нести всю тяжесть наказания! — мелодраматически возразила она. — Ребёнок будет жить на счёт мужа, он его будет кормить, воспитывать, ласкать, как своего, — а я буду перед ним всю жизнь лгать и лгать.
— Но я могу давать вам деньги на воспитание…
— Я вам швырну эти деньги в лицо! — крикнула она. — Как вы смеете это говорить!.. Вы знаете, что я для вас обманула мужа, который во всяком случае честнее вас.
Он хотел ей сказать, что как же год тому назад она выдерживала бурные сцены с мужем, потому что он завёл на стороне какую-то барыню; он хотел ей напомнить, что быть может она и бросилась-то к нему потому, что была обманута мужем, когда желание мести заговорило в ней сильнее других чувств. Хотел он всё это ей сказать, да удержался.
— Я завтра уеду, — повторил он.
Она помолчала. Он встал, хотел было вздохнуть, но счёл это лишним.
— Куда вы? — спросила она.
— Домой, — ответил он.
— Подождите, — сказала она.
Он сел на прежнее место.
— Послушайте, — промолвила она дотрагиваясь до его руки. — Вы на меня не сердитесь?
Он удивился этой перемене: голос её был гораздо мягче, да и лицо добрее.
— Вы не понимаете, — продолжала она, — что меня злит в вас. Меня злит ваше бессилие.
— Какое бессилие?
— Вы не можете захватить меня… Я не подчинена вам… Меня злит, что вы покойны. Ночью муж не спит, возится со мною, когда мне нездоровится, а вы спите у себя на даче — вам хоть бы что… Вы ничем не показываете надо мною своей силы. Я хотела бы любить такого человека, который бы владел мною безгранично.
Он не выдержал, и улыбнулся.
— А я бессилен, я не могу вырвать тебя от мужа? Я тебе сколько раз говорил: брось его, разойдись с ним.
— Он мне девочки не отдаст. А я не могу без неё.
— Да, ну так что же делать?
— Ах не знаю я, — ответила она, и прижалась к нему крепко-крепко.
Он с некоторым беспокойством глянул вдоль берега. Англичанин пропал, должно быть пошёл за трубкою. Он целовал её в пробор, который пришёлся как раз возле его губ, целовал маленькие, тёплые ручки, чувствовал её голову на плече…
— Что же, ехать мне завтра? — спросил он с недоумением.
Она подняла голову.
— Как хочешь. Подожди ещё два дня. Впрочем, нет: лучше уезжай. Не знаю…
Он взял её за обе руки.
— Да скажи ты мне одно: любишь ты меня ещё, или нет?
Она прямо и серьёзно посмотрела ему в глаза.
— Не знаю. Десять минут назад я тебя ненавидела.
— За что?
— Тоже не знаю.
— Так что же мне делать? — вышел он из себя.
— И этого не знаю.
Она встала, подозвала девочку, и взяла её за руку.
— Во всяком случае, — сказала она, — приходи вечером пить чай. Муж к тому времени вернётся. Тогда и поговорим.
— О чём?
— О твоём отъезде… Голубчик, ты не сердись, я не знаю, что со мною. Только я всё это говорю искренно…
Она протянула руку, которую он поцеловал, и пошла к небольшой калитке, что белела под густою чащею берёз. Платье её мелькнуло между кустами и скрылось.
Он постоял, сжал значительно губы и пошёл вдоль берега, стараясь идти по влажному песку, который был твёрже.
— Странная женщина, — проговорил он, безучастно смотря на англичанина, старательно выпятившего свою трубу в неопределённое пространство, — и повернул к себе на дачу. Голова его горела, он был очень взволнован.
А она, пожалуй, сказала правду, что мужчина не в состоянии понять самой простой вещи: мужчина всё или анализирует, или бесится…