"Дононовские субботы" беллетристов. Д.Л. Мордовцев. Рисунок "Не-тайная вечеря". Издание Пушкинского сборника. Поездка в Ясную Поляну с просьбой дать статью для сборника. Отказ Л.Н. Толстого. Отзыв Д.В. Григоровича о критиках Толстого.

В последние десять лет XIX века среди беллетристов, живших в Петербурге, завелись "дононовские субботы". В последнюю субботу каждого месяца решено было собираться в ресторане старого Донона у Певческого моста. Никакой определенной партийной окраски у собравшихся не было: сходились, чтоб повидаться друг с другом, покалякать, вспомнить старину, поделиться последними новостями, помянуть непременно цензуру — и разойтись не позднее одиннадцатого часа. Организатора последующего обеда выбирали иногда баллотировкой, а иногда вручали бразды правления на целый ряд обедов одному избранному и усердно его просили не отказываться и заняться рассылкою повесток, составлением меню и пр. Одно время эти обеды процветали. Собиралось от двадцати до сорока человек. Завелся "альбом обедающих". В альбом этот заносили краткий протокол собрания, подписанный всеми участвующими, а затем вписывались экспромты, шутки, рисовались карикатуры и пр. Один из таких уже заполненных альбомов был передан его хранителем Д.Л. Мордовцевым в Публичную библиотеку, где и находится по сие время. Что сталось со вторым альбомом, только начатым, — мне неизвестно.

Карикатуры в большинстве случаев рисовались под редакцией того же Мордовцева, или, как мы его называли, "дiда Смердивцева". Рисовались они акварелью во весь лист большого альбома даровитым художником-скульптором Стеллецким и иногда разнообразились рисунками членов обеденного союза. С наиболее интересных акварелей сняты были коллекции фотографических снимков и, по всей вероятности, еще у многих хранятся. Наиболее удачны композиции в стиле древней иконописи. На одной такой изображена "Нетайная вечеря", — где за длинным столом, в византийских одеждах, с золотыми нимбами вокруг голов восседают беллетристы; иные портреты удачно стилизованы. Хорошо было иконописное изображение в память избрания почетных академиков: они сделаны сидящими на облаках; внизу же, в адской геенне, изображены неизбранные, простирающие длани к небесам. Был как-то изображен Лев Толстой в виде известной скульптурной фигуры "Нила", причем маленькие фигурки человечков, копошащихся вокруг него, были портреты участников обедов.

Обеды были очень скромны и никогда не превышали с вином пяти рублей. Шампанское появлялось очень редко; и только иногда поздней весной, когда вместо разъехавшихся беллетристов собиралось всего четверо-пятеро по взаимному соглашению, хлопали пробки "Помери" и на закуску появлялась лангуста. Дам на этих обедах никогда не было, хотя Вас. Ив. Немирович-Данченко аккуратно каждый обед, со свойственным ему юмором, требовал приглашения на следующий раз дам, и когда вопрос проваливался, просил занести его отдельное мнение в протокол заседания. Это дало повод к появлению в альбоме такой карикатуры: среди озера изображена была круглая башня, из бойницы которой торчали отточенные перья. Дверь была заперта наглухо; наверху на площадке, между зубцов, пировали под знаменем "Донон" беллетристы, а на берегу горько плакали беллетристки и поэтессы, тщетно молящие о пропуске; но на башне значилось "для мужчин".

Политика была совершенно чужда этих собраний. Даже было условие не касаться общественных вопросов, а отдыхать за живой беседой. Памятником этих обедов остался "Пушкинский сборник", изданный к столетнему юбилею великого поэта.

Мысль об издании этого сборника была подана А.В. Амфитеатровым на одном из обедов осенью 1898 г. Тогда шел в журналистике разговор о том, чтобы устроить близ Свято-горского монастыря какое-нибудь благотворительное учреждение памяти поэта. В пять-десять минут вопрос издания был решен. Дело упростилось тем, что А.С. Суворин предложил безвозмездно исполнить всю типографскую работу. Нашлись и бумажные фабриканты, и переплетчики, доведшие цифру платежа до минимума. Мой старый академический товарищ, гравер В. В. Матэ, согласился бесплатно исполнить офорт с оригинала Кипренского, а Экспедиция заготовления государственных бумаг, по распоряжению С.Ю. Витте, бесплатно его напечатала. Словом, за дело взялись дружно.

Редакторами "Сборника" были баллотировкой выбраны К.К. Случевский, Д.Л. Мордовцев и пишущий эти строки, а секретарем редакции В.М. Грибовский. Более двадцати раз собирались мы для обсуждения полученного материала, — и к юбилею, менее чем через полгода после первой мысли об этом издании, появился внушительный том в 675 страниц, давший чистого дохода около семи тысяч. Деньги эти пошли не на благотворительное учреждение, а в фонд памятника Пушкину.

В число желательных сотрудников из писателей, не бывших на обедах, собрание в первую голову наметило Л.Н. Толстого и А.П. Чехова, и мне поручили вступить с ними в переговоры.

С Антоном Павловичем дело было очень просто: послал ему в Ялту заказное письмо и через десять дней получил нужный ответ. Но не так просто обстояло дело с Толстым.

— Откажется Лев Николаевич, — говорил я.

— Почему?

— Потому что он враг всякой помпы.

— Рискнем.

— Рискнуть можно, но ничего не выйдет.

— Ну и рискуйте.

Решили, что писать неудобно, а надо пригласить лично. Не могу сказать, чтоб миссия эта была мне по душе. Я хорошо знал, до чего одолевали Льва Николаевича посетители, и всегда уклонялся от беспричинных визитов к нему. Сколько раз П.А. Сергеенко звал меня:

— Поедемте в Ясную.

— Да ведь он там отдыхает, чего я ему буду мешать?

— Он будет рад. Мы еще недавно вспоминали про вас.

— Чего ему радоваться, — до меня ли ему?

— Поверьте, он любит внимание.

— Это не внимание, а назойливость.

Но теперь, являясь от целого кружка литераторов, я как будто имел причину беспокоить его, хотя не верил в благоприятный исход. Меня не обманули мои предположения.

Днем я послал записку с артельщиком, спрашивая Л. Н-ча, в котором часу он позволит зайти к нему. Артельщик пришел, сказав, что "вышли граф сами и сказали: в семь часов жду, скажи, очень рад".

Я чувствовал необъяснимую виноватость, когда переступал порог его дома в Хамовниках. Но встретил он меня в первой же комнате с той очаровательной, изысканной любезностью, которая так присуща была ему, когда он хотел быть очарователен. Расчесывая бороду и волосы гребнем, он сел в кресло у керосиновой лампы без абажура и весело улыбаясь, сказал:

— Знаю, зачем приехали.

— Мы надеемся, что вы не откажете, — безо всякой надежды в голосе сказал я.

Он зорко посмотрел на меня.

— Надеетесь? Будто? — спросил он.

Его улыбка заразила меня.

— Правду говоря, я не надеюсь.

— Ну вот так-то лучше.

— А чем мне объяснить ваш отказ?

Опять светлая и радостная улыбка озарила его.

— Скажите, выжил старик из ума.

— Не поверят.

— Ну так скажите вот что. Я ни минуты не умаляю значения Пушкина, — но против вашей иллюминации.

— Какой иллюминации?

— Да вот вздумали зажечь плошки по случаю столетия. Кому это надо? Ему? Вам? Уж меня от этого избавьте! Тоже суетиться с другими, бенгальский огонь жечь — увольте. Вот меня теперь духоборы тревожат… А с Пушкиным носитесь. Ни хуже, ни лучше он от их сборника не будет. Что вам за охота редактировать?

— Выбрали… отказаться нельзя.

— Да… Кому-нибудь надо. Все с себя спихнуть хотят чтение рукописей.

Он положил гребень на стол.

— Давайте лучше о вас говорить. Что вы пишете? Через четверть часа он перешел на духоборов. Тогда он исключительно занимался ими. По мере того как он говорил, лицо его все больше и больше одушевлялось… В глазах заблестели слезы, голос задрожал. Он вынул из кармана письмо.

— Вот я получил…

И он начал читать. Несколько раз он наскоро вытирал глаза, сверкавшие ярким светом из-под нависших бровей. Слезливые нотки все чаще прорывались у него. Потом он бросил письмо и сказал:

— Простите не могу… Волнует это меня!

Пришли еще двое. Он опять заговорил об отправлении парохода в Америку. Предо мной был юноша, юноша-утопист, который верил в обновление жизни и в райское житье среди прерий. Его речь лилась потоком. Он поочередно останавливал свой вдохновенный взор на каждом из нас, как бы вызывая сочувствие к тому, о чем говорил. Он держал руки за ременным поясом, и видно было, что ему нравится, как жмет кисти рук ремень и как эта боль успокаивает его от наплыва тех мыслей, что волновали его.

Опять звонок — и вошли светские молодые люди. Я поднялся прощаться.

— А ваших никого нет? — спрашивали они.

— Никого нет, подождите, они скоро будут… Стоял перед ними светский человек, одетый в блузу, но граф, представитель общества: старый граф Курагин — не какой-то прокурор Иван Ильич или профессор Круглосветов, — а старый, исконный русский аристократ.

— Вы что же? Уходите? — спросил он меня, потом посмотрел на других и прибавил:

— Ну зайдите как-нибудь еще…

Он вышел в прихожую и опять стал улыбаться.

— А иллюминации я все-таки зажигать не буду, — сказал он. — Заходите… Когда никого не будет…

Через день я зашел — и опять неудачно. У него сидели по делу духоборов. Он был у себя в кабинете, и штора была поднята "для полиции".

— Вы сегодня в Петербург? — спросил он. — Чехов в Крыму? Ну, Григоровичу кланяйтесь… Сереже Максимову. Жив еще?.. Не скоро вы в Москву? Ну, тогда в царствии небесном увидимся, потому что я в Петербург не собираюсь.

На прощанье я рассказал Л. Н-чу, как Григорович говорил о его критиках:

— Я бы заставил этих мерзавцев по воскресеньям приходить в Хамовники и целовать руку Толстого… Да не руку его, а руку его дворника. Лапу собаки дворника… Больше: след блохи собаки дворника, чтобы чувствовали, кто такой Лев…

И Лев Николаевич хохотал, как ребенок.