I.

Самый ранний из рукописных отрывков “Шинели” РМ3 [См. Отчет московского Публичного и Румянцевского музеев за 1879–1882 гг., стр. 46–47; Соч., 10 изд., VII, стр. 867.], еще носящий другое заглавие — “Повесть о чиновнике крадущем шинели”, — в основной части написан, по верному определению Тихонравова, почерком М. П. Погодина; тот же почерк находим в тех письмах Погодина, где, как в данном случае, он старался писать возможно четче (ср. его письмо к гр. Уварову 1838 г., архив Пушкинского Дома, 21. 220. CXVIб).

Из немногочисленных поправок Погодина (они все сохранены в самом тексте отрывка) можно усмотреть, что текст не списывался им с другой рукописи, а записан под диктовку (как предполагал уж и Тихонравов); очевидно, всё написанное Погодиным ему продиктовал сам Гоголь, подобно тому как, например, диктовал он Анненкову “Мертвые души”. Как указал Тихонравов, эта диктовка могла иметь место только в 1839 г., в Мариенбаде, куда Погодин прибыл, согласно его “Дневнику”, 8 июля и, застав уж там Гоголя, провел вместе с ним, в одной комнате, целый месяц (до 8 августа), — “месяц спокойствия и праздности”, по собственным его словам. [См. “Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник М. Погодина” III, М., 1844, стр. 75–79.] Тут-то и мог быть им записан, под диктовку Гоголя, первый набросок “Шинели” (“Повесть о чиновнике”). Этому есть подтверждения и в “Дорожном дневнике” Погодина, и в содержании самого наброска. В Мариенбаде, как явствует из “Дневника”, Погодин и Гоголь застали множество русских, среди которых немало было как-раз чиновников. Потому-то тип чиновника в мариенбадских записях дневника Погодина и отмечен несколько раз. Таким образом, чиновничья русская среда, окружавшая Гоголя и Погодина в Мариенбаде и освежавшая воспоминания Гоголя о России, как нельзя ближе соответствовала среде, изображенной в “Шинели”, вплоть до совпадения самых мест службы: упоминаемый Погодиным горный корпус — едва ли не тот “департамент горных и соляных дел”, который упомянут в одном из ранних набросков повести. Надо еще прибавить, что оба, и Погодин, и Гоголь, особенно сблизились там тогда с некиим Бенардаки (прототипом, как думают, Костонжогло), занимательные рассказы которого Погодин называет “лекциями о состоянии России” и отмечает чисто художественный интерес к ним со стороны Гоголя. Из рассказов Бенардаки “об разных исках” мог быть почерпнут, между прочим, и материал для гоголевской повести, тем более что Погодину запомнился одновременно анекдотический характер этих рассказов. В самом содержании погодинской записи можно тоже отметить одну подробность, свидетельствующую о возникновении ее за границей, не раньше знакомства Гоголя с Римом. Имеем в виду “особенное искусство” безименного пока героя-чиновника “идя по улице, поспевать под окно в то самое время, когда из него выбрасывали какую-нибудь дрянь”, — мотив, перешедший потом и во все дальнейшие редакции “Шинели”, но возникновеньем своим, несомненно, обязанный римским впечатлениям Гоголя, на что тоже есть прямое указание в “Дневнике” Погодина. “Нет города в Европе столько нечистого как Рим”, замечает Погодин, и затем продолжает: “Г.<оголь>, как я в первый раз пришел к нему, выплеснул воду из какой-то огромной чаши за окошко. Помилуй, что ты делаешь это? Ничего, отвечал он, на счастливого!” Погодин прибавляет: “Я, впрочем, старался ходить по средине улицы, чтоб не ороситься таким счастьем” (op. cit., II, стр. 33). Использовать эту черту римской уличной жизни как карикатуру на счастье “довольного своим состояньем” петербургского чиновника Гоголь едва ли бы мог по возвращении в Россию (осенью 1839 г.); она тоже, значит, указывает на возникновенье погодинской записи вскоре после отъезда из Рима, т. е. опять-таки в Мариенбаде.

Разительное отличие продиктованного в Мариенбаде начала повести в том, что герой именем не наделен пока вовсе, почему отсутствует и связанный с именем эпизод о рождении героя. Внешний вид рукописи таков: текст, продиктованный Погодину и оканчивающийся словами: “всяких других панталон и фраков”, заполняет собой тонкий лист почтовой бумаги, перегнутый пополам в виде двух осьмушек, первая из которых почерком Погодина заполнена вся с обеих сторон, вторая же — только с одной стороны и то не вполне: низ и оборотная ее сторона заполнены уже почерком Гоголя (начиная со слов: “Об этом портном нечего и говорить”, до конца); поправки Гоголя есть и выше (чтоб отличить их от поправок Погодина, они все отнесены в подстрочные примечания). Что касается времени возникновения этих собственноручных поправок и приписок Гоголя, то, чтоб определить его, надо предварительно разобраться в остальных рукописных отрывках повести.

Их, кроме рассмотренного, согласно подразделению Тихонравова, дошло до нас еще 14; но особо он выделил из них только один (содержащий начало), отнеся его ко “2-ой редакции”; а остальные 13 по редакциям не распределил вовсе, оставив за ними неопределенное название “разных редакций” и опубликовав в простой последовательности соответствующих мест печатного текста. Однако, и они, при ближайшем рассмотрении, поддаются хронологической классификации.

Из сличения четырех отрывков ленинградской коллекции (2-ой, 3-й, 4-ый и 10-ый, согласно нумерации Тихонравова [См. Отчет имп. Публ. библиотеки за 1862 г., СПб., 1863, стр. 48; Соч., 10 изд., VII, стр. 868.]) между собой и с отрывками Ленинской библиотеки в Москве [См. Отчет и т. д. за 1879–1882 гг., стр. 46–47; Соч., 10 изд., VII, стр. 867.] выясняется следующее.

Первые 3 отрывка (2-ой, 3-й и 4-ый) заполняют собой один и тот же лист белой, плотной, без всяких водяных знаков бумаги in 4°, в таком порядке: 2-ой отрывок (от слов: “Когда и в какое время”, до слов: “с лысинкой на голове”) заполняет верх лицевой стороны листка, отделяясь от дальнейшего чертой, ниже которой читается вторая половина отрывка 3-го (от слов: “Вряд ли где можно было найти человека”, до слов: “не оказывали внимания”) и далее — весь отрывок 4-ый (от слов: “Вне этого переписыванья”, до слов: “на середине улицы”); оборотная же сторона листка заполнена только до середины началом отрывка 3-го (от слов: “В этом голосе его”, до слов “коренной свирепой грубости”). Почерк и чернила везде одинаковы. Напротив, последний 10-ый (от слов: “Ну, нет, подумал Акакий Акакиевич”, до слов: “расположение к рассеянности”) заполняет собой обе стороны особого листа, того же впрочем размера и той же бумаги, что предыдущий; одинаков тут и там почерк, одинаковы и чернила; однако, подклейка, соединяющая оба листка вместе, Гоголю не принадлежит, как не принадлежит ему и их пагинация (52, 53), чему соответствует также отсутствие прямой связи в тексте второго листка с текстом первого.

Из этого видно, что, во-первых, оба листка Ленинградской коллекции заполнялись Гоголем в один и тот же период работы и что, во-вторых, отсутствие прямой связи между их текстом предполагает другие листки той же редакции, соединявшие содержание первого с содержанием второго. Обращаясь, в поисках этих промежуточных звеньев, к отрывкам московской коллекции, мы находим ту же, что в ленинградских отрывках, бумагу, того же размера (22 см. X 17 см.) лишь у двух из них, — как раз у тех, которые по содержанию примыкают к началу и к концу отрывка 10-го; эти, согласно нумерации Тихонравова, отрывки 9-ый (от слов: “Так и оторопел”, до слов: “Что ж это говорит Петрович, чтобы шить новую шинель. Ведь”) и начало 11-го (от слов: “Один раз переписывая”, до слов: “какого Акакию Акакиевичу еще никогда”) заполняют собой перегнутый пополам, в виде двух указанного размера четверток, лист знакомой уже нам бумаги в следующей последовательности: отрывок 9-ый — большую часть лицевой стороны первой четвертки, низ и оборотная сторона которой оставлены пустыми; отрывок 11-ый — лицевую сторону второй четвертки. Очевидно, вслед за отрывком 9-м, как прямое его продолженье, записан был не отрывок 11 (на том же листке), а на особом листе (той же однако бумаги) отрывок 10-ый, сходный с 9-м отрывком и по почерку, тогда как почерк отрывка 11-го иной, более мелкий; значит, только закончив отрывок 10-ый, после известного перерыва, начал Гоголь записывать его продолжение, отрывок 11-ый, на оставленной было половине того листа, где отрывок 9. Не переходя затем на оборотную страницу этой четвертки, так как она ранее была уже заполнена отрывком о косноязычии Акакия Акакиевича (см. о нем ниже), отрывок 11-ый обрывается тут на половине фразы (“в лице его показалось выражение самое значительное, какого Акакию Акакиевичу еще никогда”), конец которой (“не случалось видеть”) перенесен на другой уже лист голубой бумаги, перегнутый тоже в виде двух четверток и содержащий окончанье отрывка 11-го (до слов: “пошел вызвать”) тем же почерком, что и его начало. Несмотря на несходство бумаги, непрерывность текста вынуждает и этот конец отрывка 11-го отнести к наметившемуся выше циклу следовавших друг за другом записей одной и той же редакции. Нельзя не присоединить к нему и два последних отрывка (12-ый и 13-ый): 12-й (от слов: “частный как-то странно”, до слов: “некоторый страх”, на двух четвертках, перегнутых не обычным способом, а в виде столбца, причем вторая заполнена только с одной стороны, вверху) непосредственно продолжает отрывок 11-ый и записан одинаковым с ним почерком и чернилами, хоть и на другой (белой) бумаге; 13-ый же (от слов: “Акакий Акакиевич уже и не слышал”, до слов: “к Семеновским казармам”, на перегнутом в две больших четвертки листе белой плотной бумаги, с соколом на скале и литерами “F” “G” в филиграни) непосредственно продолжает отрывок предыдущий, будучи с ним сходен и почерком.

Особой оговорки требует отрывок 11-й. Лист, на котором записывалось его начало, еще раньше был заполнен (по одной стороне) описанием косноязычной речи героя (Соч., 10 изд., II, стр. 630–631). Это было распространение первоначальной более краткой редакции соответствующего эпизода (о первом посещеньи героем портного) в том виде, как передает его отрывок 5-й (от слов “Всходя по черной лестнице”, до слов: “колинкорца вставить”, на обеих сторонах первой четвертки перегнутого пополам листа голубой почтовой бумаги): описания косноязычья героя тут нет еще вовсе, а самая речь Акакия Акакиевича к Петровичу сильно разнится от окончательного ее вида; но замечательно, что на том же листе, где записан отрывок 5-ый, на второй четвертке его, другим более четким почерком (и, следовательно, едва ли одновременно с отрывком 5-м) записана речь к Петровичу, в редакции уже приближающейся к печатному тексту (Тихонравовские отрывки 6-ой и 7-ой). Таким же распространением отрывка 5-го (тоже с приближеньем к печатному тексту) надо признать и ту запись о косноязычии, которая предшествовала отрывку 11-му. Переработка ранней, более краткой редакции (засвидетельствованной пока что лишь отрывком 5-м), начинала собой таким образом ту, к которой мы выше отнесли отрывки 2–4, 9—13 и к которой надо теперь добавить, в качестве дополнительных распространений более ранних записей, Тихонравовские отрывки 6, 7 и особый отрывок о косноязычии героя.

Что касается отрывка 5-го, то он примыкает вплотную к упомянутым выше припискам Гоголя в мариенбадской рукописи Погодина. Чтоб убедиться в этом, достаточно как приписки эти, так самый отрывок сличить с соответствующим местом печатного текста. При сличении оказывается, что отрывок 5-ый начинается там, где на полуфразе обрывается одна из последних приписок в мариенбадской рукописи (“испустивши потом что-то подобное на рычание сквозь”) С несомненностью вытекает отсюда близость отрывка 5-го, и в редакционном и в хронологическом отношении, к припискам Гоголя в мариенбадской рукописи. Ту же близость к ним усматриваем в отрывке 8-м (на лицевой стороне листа in 8°, плотной с глянцем белой бумаги, с клеймом “Bath” в левом нижнем углу, с двумя вверху рисунками, — карандашом и чернилами, — изображающими кусты, и с записанными отдельно карандашом словами: “на благорассуждение”). Содержание его (от слов: “А ты, Петрович, заплаточку!”, до слов: “нужно новую делать”) непосредственно продолжает собой последнюю из приписок в мариенбадской рукописи, начинаясь репликой Акакия Акакиевича на заканчивающие приписку слова Петровича (“посмотрите только сукно не выдержит”). Почерк и чернила при этом как в приписках мариенбадской рукописи, так и в отрывках 8-м и 5-м одинаковые. Итак, два отрывка более ранней, чем остальные, редакции непосредственно примыкают к припискам в мариенбадской рукописи или как их продолжение (отрывок 8-ой), или как дополнение к ним (отрывок 5-ый). В таком же отношении к указанным припискам стоит и тот набросок начала повести (на обеих сторонах листа голубой бумаги in 4°), который, под названием “2-ой редакции”, выделен был Тихонравовым особо. Начинается он с тех же слов, что и мариенбадская рукопись (“В департаменте податей и сборов”), т. е. в основе своей является простой ее копией (чему соответствует и четкий сперва почерк), переходящей, однако, тут же в самостоятельную переработку. Та же связь с мариенбадским текстом (включая Гоголевские в нем приписки) видна в этом отрывке и дальше: внесши в основной текст то, что в мариенбадской рукописи приписано было им на полях (“был он то, что называют вечный титулярный советник”), Гоголь теперь место это распространяет указанием фамилии и имени чиновника (Акакий Акакиевич Тишкевич), присоединяя затем, в пояснение, новый особый эпизод (о рождении героя).

Мариенбадская рукопись с приписками Гоголя одинаково служит, таким образом, первоосновой для дальнейших распространений как в отрывках 5-м и 8-м, так и в отрывке с началом повести; наглядное чему подтверждение — в том, что имя героя (Акакий Акакиевич), незнакомое основной погодинской записи, появляется, однако, сразу же не только в рассмотренном варианте начала и в отрывке 5-м, но и в гоголевских приписках к погодинской записи (ср. “Акакий Акакиевич очень понимал этот жест”, см. примечания). Приписка эта в конце мариенбадской рукописи предполагает уж, следовательно, в начале не погодинскую запись о безыменном чиновнике, а то ее видоизменение, которое мы только что рассмотрели. Одновременность его с приписками мариенбадской рукописи и с отрывками 8-м и 5-м может, поэтому, считаться доказанной.

Эту группу рукописного материала назовем, вслед за Тихонравовым, второю редакцией (считая, что первая — “Повесть о чиновнике” без гоголевских приписок). И если первая записана была, как мы знаем, между 8 июля и 8 августа 1839 г. (в Мариенбаде), то вторая возникла в Вене, в августе-сентябре того же года, как можно заключить из имеющейся на последней (пустой) странице отрывка 5-го записи в четыре строки (карандашом): “Народ кипит и толкётся на площади” и т. д. Запись эта, как установлено, имеет прямое отношение к наброскам драмы из украинской истории, сделанным в Вене в августе—сентябре 1839 года. — См. Соч., 10 изд., II, 629; V, 677, 680. Она и сама поэтому едва ли могла быть сделана в другое время; а вместе с тем сделана она не раньше того, как первые две страницы листка заполнены были нашим отрывком 5-м. Его текст записан был, следовательно, тоже в Вене, тогда же, когда и самый набросок. А отсюда вытекает, что и одновременные остальные наброски и отрывка 2-ой редакции “Шинели” следует отнести к тому же периоду.

Итак, перебравшись в конце августа 1839 г. из Мариенбада в Вену и сразу же почувствовав “посещение” вдохновения, Гоголь в течение месяца (до отъезда с Погодиным из Вены в Москву 22 сентября), кроме набросков к задуманной тогда драме, продолжил начатую в Мариенбаде работу над повестью о чиновнике. И всё сделанное в этот венский период 1839 г., опираясь на более ранний погодинский текст, сводится, во-первых, к его продолжению (на 3 и 4 страницах погодинского листка и далее, в отрывках 5-м и 8-м) и, во-вторых, к поправкам и дополнениям собственно первой редакции (в новом вступительном отрывке и в приписках на полях к тексту Погодина). Поправки эти, в свою очередь, сводятся к следующему. Узко-анекдотический и вместе каламбурно-юмористический характер, приданный было сперва повести (в мариенбадском тексте), расширяется теперь до пределов художественного обобщения — путем ссылки на “сочиненья разных писателей”, острящих над чиновниками и тут же отвергаемых Гоголем, — писателей, которые имеют “похвальное обыкновение налегать на тех, которые не могут кусаться”. Таково разительное отличие второй (венской) редакции от первой (мариенбадской).

Но, как сказано, отрывок 5-ый хронологически предшествовал тем рукописным отрывкам, связь между которыми установлена выше. Предшествовала им, следовательно, и 2-ая редакция в целом. Назовем поэтому эти отрывки (2, 3, 4, 6, 7, 9, 10, 11, 12 и 13) третьей редакцией. Время возникновения ее определяется неупомянутой у Тихонравова записью белья вверху первой страницы отрывка 10-го. Приводим ее целиком:

Рубах — Рубах 9

Простынь — панталон [3]

юбки по 10 — чулок 10 Ѕ

фуфайки 3

полотенец 10.

“Юбки” в хозяйственном инвентаре одинокого Гоголя появились, конечно, только в тот сравнительно короткий период совместной его жизни с сестрами, когда, по приезде в Петербург (30 октября 1839 г.), взявши их из института, он поместил их сперва у княгини Репниной (18 ноября), а потом, в конце декабря, перевезя в Москву, сам поселился с ними у Погодина в мезонине, дожидаясь приезда матери, явившейся из Васильевки в первой половине апреля (1840 г.). Письма Гоголя за указанный период не раз касаются этой необычной для него темы — белья и платьев, “обмундировки сестер”. В воспоминаниях Аксакова отмечены также “записки нужных покупок”, которые сестры давали Гоголю и которые он “нередко терял”. [См. С. Т. Аксаков, “История моего знакомства с Гоголем”. М, 1890, стр. 20, 27, 30.]

Одна из таких или сходных по назначению записок и попала, очевидно, на тот листок, где записан отрывок “Шинели” (10-ый). Записан он тем же почерком и чернилами, что и перечень, к тому же непосредственно под ним, следовательно, и одновременно с ним, т. е. между 18 ноября (когда Гоголь перевез сестер из института к Репниной) и двадцатыми числами декабря, когда он и сестры, вместе с Аксаковыми, выехали из Петербурга. Около того же времени записывались, значит, и связанные с отрывком 10-м отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый и 9-ый. Отметим кстати, что описанная выше общая им всем бумага — выделки, несомненно, русской. Что касается до того, писал ли вообще что-нибудь Гоголь в Петербурге в 1839 году, то как раз к концу ноября в воспоминаниях Аксакова приурочен рассказ о литературных занятиях Гоголя в гостях у Жуковского. Почти наверное можно сказать, что писалась тогда как раз “Шинель”.

В Петербурге возобновилась, значит, прерванная было в Вена работа. И судя по тому, что с отрывками 9-м и 10-м бумагой и вместе почерком сходны только еще отрывки 2-й, 3-й, 4-й и особый отрывок о косноязычии, отрывок же 11-ый, хоть и начат на том же листе, что и 9-ый, но другим уже почерком, да и продолжен на другой уж бумаге, — в петербургский период из отрывков третьей редакции написаны были лишь отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый, 9-ый (с отрывком о косноязычии) и 10-ый; 11-ый же и дальнейшие отделены от них, видимо, каким-то новым перерывом в работе.

Что внесли нового в ранее сделанное эти шесть отрывков третьей редакции петербургской записи?

Подобно второй редакции, и третья, продолжив ход рассказа далее от того места, на котором его застала, внесла одновременно ряд дополнений в то, что написано было раньше. Продолжением ранее написанного служат отрывки 9-ый и 10-ый, дополнением же к нему являются отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый и отрывок о косноязычии. И наметившаяся еще во второй редакции тенденция к филантропической переоценке комических повестей о чиновниках здесь, в дополнениях третьей редакции, как бы нарастает и углубляется: имеем в виду отрывок 3-й, содержащий, в виде дополнения к ранее наметившемуся комическому рассказу (о службе чиновника), знаменитую патетическую тираду о сострадании к обиженному. [Этим, кстати, опровергается утверждение В. Розанова, будто этот “плач” Гоголя над своим героем — только “какая-то приписка сбоку”, появившаяся в повести “когда собственно рисующая работа была уже окончена”. См. В. Розанова. “Как произошел тип Акакия Акакиевича” в приложении к книге “Легенда о великом инквизиторе Достоевского”, изд. 3, СПб., 1906, стр. 279.] Но вместе с тем каламбурно-юмористический элемент не только не ослаблен, а, напротив, усилен и заострен рядом новых анекдотических и стилистических “издевательств” (в отрывке 4-ом). Окончательно, таким образом, выяснилось теперь контрастное, патетически-юмористическое построение повести. [Впервые отмеченное Б. М. Эйхенбаумом в его статье “Как сделана “Шинель” Гоголя”, см. “Поэтика”, I, Пгр., 1919, или книги назв. автора: “Сквозь литературу”, Лгр., 1924, стр. 171–176, и “Литература”, Лгр., 1927, стр. 149–165.]

Отъезд из Петербурга с Аксаковыми в конце декабря 1839 г. помешал Гоголю продолжить работу дальше: с переездом в Москву он всецело отдается “Мертвым душам” (см. Аксаков, op. cit., стр. 34–37).

Принято думать, что “Шинелью” Гоголь был затем занят в Вене, летом 1840 г. Прямых об этом свидетельств, однако, нет, а косвенное, приводимое Тихонравовым (сходство бумаги в 13-м отрывке с бумагой одного из отрывков “новой редакции” “Тараса Бульбы”, см. Соч., 10 изд., II, стр. 619–620) едва ли надежно; напротив, непрерывность текста и сходство почерка в отрывке 13-м с предшествующими отрывками 12-м и 11-м не позволяют составление его отделять от этих последних.

“Шинель” была закончена, по-видимому, не в Вене, а уже в Риме и должно быть ранее конца апреля 1841 г. (когда прибыл в Рим Анненков и застал Гоголя всецело опять поглощенного “Мертвыми душами”). Последние отрывки третьей редакции — 11-ый, 12-ый и 13-ый, написанные один вслед за другим, — мы и датируем предположительно началом 1841 г. Косвенное этому подтверждение видим в том, что известно из переписки Гоголя о его литературных занятиях указанного периода. Еще в конце декабря предыдущего 1840 г. он извещал Погодина о каких-то побочных, кроме “Мертвых душ”, литературных планах на ближайшее будущее. Денежный долг вынуждал тогда Гоголя всё же считаться с просьбами Погодина о присылке ему чего-нибудь для журнала. И несмотря на нежелание отвлекаться от “Мертвых душ”, Гоголь 13 марта 1841 г. писал московским друзьям (Аксакову), что отыщет “какой-нибудь старый лоскуток” и просидит “над переправкой и окончательной отделкой его, может быть, две-три недели”. Очень вероятно, что, говоря о “старом лоскутке”, Гоголь имел в виду написанные к тому времени отрывки “Шинели”. Да и сам Погодин в это как раз время от Гоголя для своего журнала ожидал, по-видимому, скорей известную ему по началу “Повесть о чиновнике”, чем то, что мог из себя представлять тогда будущий “Рим”. Во 2-ой книге “Москвитянина” (1841 г.), в отделе “Смесь” (стр. 616), в статье “Литературные новости”, анонсированы имевшие появиться в печати новые произведения Гоголя, где, между прочим, читаем: “Есть несколько готовых повестей: О чиновнике укравшем шинель, Мадонна del fiori и пр”. Наконец, самая бумага, употребленная для отрывка 11-го (для второй его половины) — “голубоватая большого формата”, — та самая, по определению Тихонравова, которою Гоголь “пользовался в Риме”. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 631.

Доведя повесть до конца в первые месяцы 1841 г., Гоголь тогда же, очевидно, приступил к переписке черновика набело. Свидетельство этому — последний из 15 дошедших до нас отрывков, согласно нумерации Тихонравова — 1-й. Это, несомненно, отрывок беловой рукописи (на двух половинках разрезанного полулиста белой бумаги), содержащий то самое начало (от слов: “В департаменте”, до слов: “дать никак было невозможно”), которое дошло до нас и в первой, и во второй редакции повести. Переписанное теперь в третий раз, оно впервые лишь тут наделено окончательным заглавьем: “Шинель”; но переписано было, несомненно, с известного уже нам вступительного отрывка второй редакции; первая не доведенная до конца фраза выписана оттуда: “В департаменте… не хочу сказать” — ср. начало второй редакции. — Зачеркнув не удовлетворивший его теперь конец фразы, Гоголь не удовлетворился и первой найденной ему заменой; лишь вторая замена удовлетворила его настолько, что почти без изменений перешла затем и в печатный текст, — ср. в отделе “Варианты”. — Такая правка вступительной фразы в этом отрывке беловой рукописи позволяет и его датировать теми же первыми месяцами 1841 года, что и последние три отрывка черновика. Дело в том, что отрывок 13-й, в отличие от печатного текста, содержит следующую, неуместную в конце большой повести ссылку на самое ее начало и свидетельствующую поэтому лишь о том, что начало это возникло одновременно со ссылкой (т. е. с отрывком 13-м): “Чиновник того департамента, которого не смею назвать по имени по сказанным выше причинам” — см. в отделе “Другие редакции”. — Разъяснению этих “причин” и посвящены как раз вступительные фразы отрывка 1-го.

Дальнейшие листы римской беловой копии 1841 г. до нас не дошли — потому, вероятно, что не подвергались уж такой правке, как первый, и, значит, поступили со временем прямо в распоряжение писца.

Писарскую (тоже не дошедшую до нас) копию “Шинели” Гоголь передал Прокоповичу, видимо, сам, при заезде на несколько дней в Петербург летом 1842 г., перед отправлением за границу, когда решен был вопрос о составе третьего тома задуманного тогда издания Сочинений. Рукопись эта, как видно из письма Прокоповича к Шевыреву от 6 августа 1842 г. (см. там же), имела пропуски, которые заполнил “по догадкам” сам Прокопович.

Далее понадобились было и иного сорта “поправки” — цензурные.

21 октября 1842 г. Прокопович писал самому уже Гоголю: “Никитенко… в “Шинели”, хотя не коснулся ничего существенного, но вычеркнул некоторые весьма интересные места. Впрочем Краевский взялся и хлопочет об этом сильно, а Никитенко обнадежил меня, что всё сделает, что будет можно. В эту самую минуту, как пишу к тебе, судьба этих мест решается… Сообщу тебе, что совсем не будет пропущено, и надеюсь, что в этом же письме” (см. В. Шенрок “Материалы”, IV, стр. 56). — Обещанного сообщения Прокоповичу сделать, однако, не удалось, и вопрос о том, было ли в самом деле что-нибудь выпущено цензурой в рукописи “Шинели” или хлопоты Краевского увенчались успехом, остается открытым. Сам Никитенко в своем Дневнике отметил лишь (под 24 декабря 1842 г.): “Я рассматривал новое издание сочинений Гоголя, где между старыми его вещами помещено несколько новых, например “Шинель” повесть… Пьесы эти я представлял комитету и решено было их напечатать”. — См. А. В. Никитенко, “Записки и дневник”, I, СПб., 1905, стр. 332–333. — Прокоповичу, как известно, вторично пришлось иметь дело с цензурой, — когда 3-й том был уже отпечатан, а выпуск его в продажу был задержан. До нас дошло “отношение” попечителя петербургского учебного округа (кн. Г. Волконского) на имя министра народного просвещения, от 4 января 1843 г., по поводу сомнений, возбуждаемых у цензора (Никитенко) сочинениями Гоголя, “нигде еще не напечатанными”, причем приведено несколько мест из “Шинели”, “представленных на особенное внимание цензурного комитета” (см. “Литературный музеум. Цензурные материалы”, I, СПб., стр. 51–52). Только в 20-х числах января 1843 г. 3-й том, содержащий “Шинель”, был, наконец, разрешен и стал достоянием тогдашней читающей России.

Итак, за “Шинель” Гоголь принимался четыре раза и только в последний раз довел ее до конца. В Мариенбаде, в июле—августе 1839 г., он продиктовал Погодину вступительный отрывок первой ее редакции (“Повести о чиновнике крадущем шинели”), отличающейся от дальнейших своим ничем несмягченным комизмом. В августе—сентябре того же 1839 г., в Вене, продолжив и покрыв исправлениями погодинский текст, дополнив его одновременно отрывками 5-м, 8-м и переписав заново, с включением нового эпизода (о рождении чиновника), его начало, Гоголь создал вторую редакцию будущей повести, где имя и фамилия чиновника — Акакий Акакиевич Тишкевич. Третья редакция начала складываться в ноябре—декабре 1839 г. в Петербурге, — опять-таки из дополнительных приписок к ранее сделанному (таковы отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый, отрывок о косноязычии и, вероятно, тогда же написанные отрывки 6-ой и 7-ой) и из продолжения (отрывки 9-ый и 10-ый); отличительная черта как второй, так и третьей редакций — в постепенном усилении сентиментально-патетического элемента за счет комического. С отъездом Гоголя из Петербурга (в конце декабря 1839 г.) работа прекращается до его возвращенья в Рим, когда он, под давленьем Погодина, в феврале—апреле 1841 г. дописывает повесть в один присест, начав с того, на чем остановился год тому назад в Петербурге и доведя теперь в первый раз работу до конца (отрывки 11-ый, 12-ый и 13-ый). Фамилия чиновника тут — Башмакевич (или, может быть, Башмаков).

Как сразу видно, при таком ходе работы подразделение рукописей на редакции условно: ни одна из них полностью не заменяла собой более раннюю, так как была собственно ее продолжением с попутными исправлениями. По отношению же к печатному тексту существенные отличия есть только в двух первых редакциях, которые и воспроизводятся поэтому в настоящем издании отдельно — в разделе “Другие редакции”: “I — Повесть о чиновнике крадущем шинели” (с отнесением приписок Гоголя, как сказано, под строку); II — Отрывки второй редакции: 1. — вступительный отрывок тихонравовской “второй редакции”; 2. — тихонравовский отрывок 5-й; 3. — тихонравовский отрывок 8-ой. Что же касается отрывков третьей редакции, то по отношению к печатному тексту их надо признать просто его черновиком; редакционных отличий здесь указать нельзя, за исключением отрывка 13-го, содержащего эпилог; в нем, напротив, мы наталкиваемся на ряд таких отличий от печатного текста, которые свидетельствуют, с одной стороны, о позднейшем внесении в отрывок целого ряда новых подробностей, а с дурной — и о некоторых, тоже позднейших, заменах и сокращениях, проще всего объясняемых требованиями цензуры. Например, предсмертный бред Акакия Акакиевича в рукописном отрывке не только резче охарактеризован (“выражаясь совершенно извозчичьим слогом или тем, которым производят порядки на улицах”), но и сопровожден тут особым монологом протестующего характера: “Я не посмотрю, что ты генерал”. Несомненно, цензурного происхождения и замена в печатном тексте “Семеновских казарм” (к которым в рукописи направилось усатое “привиденье”) не имеющим отношения к военной службе “Обуховым мостом”, — недаром и в таком даже виде, за одни уцелевшие от цензорской правки усы — тогдашний признак военного — место это еще раз вынесено было перепуганным Никитенко на обсуждение цензурного комитета.

Исчезновение этих и других им подобных подробностей из печатного текста может поэтому объясняться или прямым вмешательством цензуры (о котором писал Гоголю Прокопович), или предусмотрительностью самого Гоголя, исключившего их заранее при переписывании рукописи набело, в предвидении цензурных придирок. И в том, и в другом случае рукописные варианты указанного типа должны бы, казалось, в основном тексте “Шинели” занять место первопечатных. Этому, однако, препятствует или отсутствие в них даже чисто внешней законченности (как в первом примере), или слишком заметное расхождение соответствующего варианту контекста с контекстом печатным (как во втором). Словом, по всему судя, рукопись эпилога тем и отличается от остальных отрывков третьей редакции, что при переписываньи набело подверглась еще раз новым, довольно существенным дополнениям и сокращениям, что и мешает, при отсутствии беловика, большинство цензурных замен просто выправить, как это сделано в других повестях, по имеющейся черновой рукописи. Только в двух совершенно бесспорных случаях, при полном почти тожестве контекста в рукописи с контекстом издания 1842 г., цензурная правка заменена в нашем основном тексте рукописным подлинником: это, во-первых, заключительные слова авторского монолога об умершем Акакие Акакиевиче: “как обрушивалось на царей и повелителей мира”, вместо продиктованного, несомненно, цензурой (в издании 1842 г.): “как обрушивается оно на главы сильных мира сего!”; и, во-вторых, там где речь идет о сдергивании мертвецом шинелей: “пусть бы еще титулярных, а то даже самих тайных советников” вместо “но даже и надворных советников” (изд. 1842 г.), — предельного чина, упоминания о котором в шутливом тоне допускались николаевской цензурой. [Ср. в письме Гоголя Прокоповичу от 25 января 1837 г. по поводу присылки Анненковым канцелярского анекдота: “Если действующие лица выше надворных советников, то, пожалуй, он может поставить вымышленные названья, или господин N. N.”]

Самый же отрывок 13-ый, в виду указанных его отличий от остальных отрывков третьей редакции, печатается самостоятельно — в отделе “Другие редакции”. Все остальные (вместе с сохранившимся началом беловика) подводятся к основному тексту в отделе “Вариантов”.

После 1842 г. “Шинель” при жизни Гоголя больше не переиздавалась. Но в корректурных листах подготовлявшегося Гоголем в 1851 г. второго издания Сочинений “Шинель” всё же подверглась, несомненно, авторским поправкам; впрочем, самая из них в этом смысле бесспорная (о выслуге чиновником гемороя) в основной текст введена быть не может, так как, касаясь одного из тех мест повести, которые в 1842 г. отмечены были цензором (см. выше), рассчитана явно на то, чтоб и со вторым изданием не повторилось того же, что было с первым. — Ср. в отделе “Варианты”. Остальные же поправки — или орфографические, — и в этом случае принадлежность их самому Гоголю сомнительна (они большей частью отнесены в “Варианты”), или (в трех случаях) исправляют опечатки издания 1842 г. и поэтому, кому бы ни принадлежали, приняты в наш основной текст, не требуя особых оговорок.

Оговориться надо о нескольких исправлениях по рукописям. В виду засвидетельствованной Прокоповичем неисправности окончательной писарской копии, легшей в основу издания 1842 г., в нескольких случаях его текст пришлось исправить по сохранившимся черновикам; таких случаев, кроме указанных выше и связанных с цензурой, можно указать еще шесть:

1. Там, в этом переписыванъи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир.

П, Тр: как-то свой разнообразный и приятный мир

2. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его.

П, Тр: и подсмеивал и подмигивал

3. Петрович взял капот, разложил его сначала на стол, рассматривал долго, покачал головою и полез рукою на окно за круглой табакеркой с портретом какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем, и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки.

П, Тр: наклеено

4. Будочник отвечал, что он не видал ничего, что видел, как остановили его среди площади какие-то два человека, да думал, что то были его приятели; а что пусть он вместо того, чтобы понапрасну браниться, сходит завтра к надзирателю, так надзиратель отыщет, кто взял шинель.

П, Тр: Будочник отвечал, что он не видал никого

5. Со всех сторон поступали беспрестанно жалобы, что спины и плечи, пускай бы еще только титулярных, а то даже самих тайных советников, подвержены совершенной простуде по причине ночного сдергивания шинелей.

П, Тр: по причине частого сдергивания

6. Итак, значительное лицо сошел с лестницы, сел в сани и сказал кучеру: “к Каролине Ивановне”, а сам, закутавшись весьма роскошно в теплую шинель, оставался в том приятном положении, лучше которого и не выдумаешь для русского человека, то есть, когда сам ни о чем не думаешь, а между тем мысли сами лезут в голову, одна другой приятнее, не давая даже труда гоняться за ними и искать их.

П, Тр: сошел с лестницы, стал в сани

II.

Сюжет “Шинели” возводят обычно к рассказанному в воспоминаньях П. В. Анненкова анекдоту о чиновнике, потерявшем ружье. — См. П. В. Анненков. “Литературные Воспоминанья”, изд. Academia 1928, стр. 61–62. — Впечатление, произведенное, по словам Анненкова, на Гоголя анекдотом, надо отнести к 1833—36 гг., когда Гоголь, действительно, “жил на Малой Морской в доме Лепена”. Но заключать отсюда, что “Шинель” и начата в те же годы, нет оснований: история сохранившихся рукописей “Шинели” не дает ни малейшего на то права (см. выше). Анекдот Анненкова — устный образец популярного в литературе 30-х годов жанра повестей о бедном чиновнике, с их двумя разновидностями: сатирическою (или комически-гротескною) и сентиментальною (или элегическою). Такая дифференциация внутри жанра началась еще до вмешательства Гоголя в его судьбу (у Булгарина и Ушакова). Но как та, так и другая его разновидности сразу же использовали: одна — комически-сказовый стиль “Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем”, другая — тематику и стиль личных признаний Поприщина в “Записках сумасшедшего”. Под знаком такого двустороннего воздействия Гоголя и оказывается повесть о бедном чиновнике во второй половине 30-х годов, когда живо начинает ощущаться потребность в демократизации литературных форм, в “очеловечении”, в поднятии на более серьезный и впечатляющий уровень наличных тогда в литературе жанров. По отношению к повестям о чиновнике решающая роль как раз и выпала на долю “Шинели”. Из других повестей того же жанра (комической разновидности) “Шинель” своею тематикой частично совпадает с “Гражданственным грибом” Булгарина (в “Северной Пчеле” 1833, № 213), “Лукою Прохоровичем” Гребенки (1838 г.), “Дочерью чиновного человека” И. Панаева (1839), “Демоном” Павлова (1839) и повестью “За стеной” Ничипора Кулеша (Лит. прибавл. к Русскому Инвалиду 1839, № 21). Сентиментальная разновидность жанра тоже представлена в “Шинели” отдельными чертами, сходными с “Записками гробовщика” В. Ф. Одоевского (в “Альманахе на 1838 г.”), его же “Живым мертвецом” (1838 г.), а также “Перстнем” Гребенки (1841 г.). Приемы комически-гротескного сказа, сложившиеся в законченную стилистическую систему еще в “Повести о том как поссорился”, претерпевают в “Шинели” существенное видоизменение в смысле сочетания с ними совершенно иных приемов повествования, восходящих в прошлом к “Старосветским помещикам”, прочней же всего связанных с “Мертвыми душами”. Для данной повести характерно постепенное высвобождение образа чиновника из-под власти сказового комического стиля, а также последовательно вторгающиеся в нее авторские патетические монологи. Но, по мере такого высвобождения, комизм по контрасту сгущается на окружении героя: на будочнике, кухарке, квартальном, на других департаментских чиновниках и, наконец, на “одном значительном лице”.

Комически изобразив “безчеловечье” среды, Гоголь тем самым “очеловечил” ее жертву (традиционного героя — чиновника), разрешив таким образом ту задачу, которая стояла тогда не перед ним одним, а перед всей русской литературой.

Идея социальной среды приобретала как раз в те годы особое значение в мировоззрении Белинского. Ее же выдвигала одновременно “Шинель” как новый объект художественно-сатирического изображения современного города. Отсюда вся исключительность роли этой повести, наравне с литературными манифестами Белинского, в образовании и развитии “натуральной школы” 40-х годов.

Критические отзывы современников Гоголя о “Шинели” немногочисленны. Белинскому не удалось сколько-нибудь подробно высказаться о “Шинели”. Впрочем, он первый отметил в ней, еще до выхода ее в свет, “одно из глубочайших созданий Гоголя” (в статье 1842 г. “Библиографическое известие”; см. Соч. Белинского, VII, стр. 325, 606). В другой его статье (в рецензии на “Сочинения Николая Гоголя” в “Отечественных Записках” 1843 г.) сказано, что “Шинель” есть новое произведение, отличающееся глубиною идеи и чувства, зрелостью художественного резца” (т. VIII, стр. 90). Говорится о “Сочинениях Николая Гоголя” и в обзоре литературы за 1843 год, но опять лишь вскользь: более подробный разбор их Белинский и здесь откладывает до “особой статьи”, которая не была, однако, написана. И дальнейшие его отзывы о “Шинели” совершенно поэтому случайны. (См. соч. Белинского, т. IX, стр. 238–239 и др.)

Отзыв Шевырева (в рецензии на “Петербургский сборник” Некрасова) любопытен только указанием на возможность зависимости “Шинели” от “Демона” Павлова: “Павлов, в порыве раздраженной сатиры… изобразил в своем “Демоне” всё нравственное униженье, до которого могла дойти эта жертва общественных условий… Может быть “Демон” вызвал Гоголеву “Шинель”. — См. “Москвитянин” 1846, кн. I.

К 1847 г. относится первый из отзывов о “Шинели” Аполлона Григорьева: “В образе Акакия Акакиевича поэт начертал последнюю грань обмеленья божьего создания до той степени, что вещь, и вещь самая ничтожная, становится для человека источником беспредельной радости и уничтожающего горя…, волос становится дыбом от злобно-холодного юмора, с которым следится это обмеление”. — См. Собрание сочинений Аполлона Григорьева под ред. В. Ф. Саводника, вып. 8-й, М., 1916, стр. 9. — Позже Ап. Григорьев не раз сближал именно с “Шинелью” односторонность “школы сентиментального натурализма”, — так он называл Достоевского и его последователей. — См. указанное изд., стр. 26–27; см. также Полное собрание сочинений Ап. Григорьева, I, Пгр., 1918, стр. 151–152; Ап. Григорьев “Воспоминания”, изд. Academia, 1930, стр. 318; “Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, под ред. В. В. Гиппиуса, 1936, стр. 252–253.

Чернышевский посвятил “Шинели” особый экскурс в статье “Не начало ли перемены?” (1861 г.), посвященной “Рассказам Н. В. Успенского” и трактующей о реалистическом изображении “народа”, “без всяких прикрас”.

“Упоминает ли Гоголь о каких-нибудь недостатках Акакия Акакиевича?” спрашивает Чернышевский: “Нет, Акакий Акакиевич бесусловно прав и хорош; вся беда его приписывается бесчувствию, пошлости, грубости людей, от которых зависит его судьба. Как пошлы, отвратительны сослуживцы Акакия Акакиевича, глумящиеся над его беспомощностью! Как преступно невнимательны его начальники, не вникающие в его бедственное положение, не заботящиеся пособить ему! Акакий Акакиевич страдает и погибает от человеческого жестокосердия. Так подлецом почел бы себя Гоголь, если бы рассказал нам о нем другим тоном”. “Но Акакий Акакиевич имел множество недостатков… Он был круглый невежда и совершенный идиот, ни к чему неспособный. Это видно из рассказа о нем, хотя рассказ написан не с той целью. Зачем же Гоголь прямо не налегает на эту часть правды об Акакие Акакиевиче?.. Мы знаем, отчего. Говорить всю правду об Акакие Акакиевиче бесполезно и бессовестно, если не может эта правда принести пользы ему, заслуживающему сострадания по своей убогости. Можно говорить об нем только то, что нужно для возбуждения симпатии к нему. Будем же молчать о его недостатках… Таково было отношение прежних наших писателей к народу. Он являлся перед нами в виде Акакия Акакиевича, о котором можно только сожалеть, который может получать себе пользу только от нашего сострадания… Читайте повести из народного быта г. Григоровича и г. Тургенева со всеми их подражателями — всё это насквозь пропитано запахом “шинели Акакия Акакиевича”. — См. Соч. Чернышевского, VIII, Пгр., 1918.