26. С. П. ШЕВЫРЕВУ. Одесса. 21 апреля <1848>.
Благодаря бога, достигнул я благополучно России. Пишу к тебе из карантина. Твое милое письмо от 16/28 февраля* получил я в Константинополе (большого письма твоего я не получил, хотя и оставил[78] в Неаполе свой адрес). Я вижу из письма твоего, что тебе было трудно и, может быть, даже очень трудно. Теперь ты, верно, успокоился. Я так подумал, пробежавши 4 номер «Москвитянина». В письме Жуковского*, бывшем для меня истинно приятною нечаянностью, есть столько утешительного. Оно, верно, сказало тебе много и ободрило. Я заметил уже силу и твердость в тех строках твоих*, которые успел пробежать в том же № журнала. Храни тебя бог. Я вижу, что ты не напрасно взялся за журнал*. Голос твой теперь нужен. Но, мне кажется, всем нам следует во всех своих действиях теперь больше, чем когда-либо прежде, умерять себя*, помня ежеминутно, что мы все нервически-неспокойны в нынешнюю эпоху. Очень было бы хорошо, если бы мы в печатных статьях наших,[79] обращенных противу кого-либо, исполняли тот простой долг в отношенья к ближнему, который предписан нам в простом быту нашем. Часто я думаю: неужели невозможно это литератору? Неужели нельзя во время писанья статьи своей поставить себя перед лицо того, которого законы и повеленья нам уже почти известны? Я думаю, что от этого всё бы у нас вылилось яснее и лучше. Душа была бы спокойнее. Что сказать тебе об этих сплетнях*,[80] в которые иногда впутываются люди, близкие нам? Я испытал эти положенья. Мне немало удавалось слышать о себе всяких сплетней; в этих сплетнях мне открывалось только несколько глубже человеческое сердце. А вывод я сделал себе тот, что нужно быть с людьми,[81] которые распустили про нас сплетни, так, как бы они о нас ничего не распускали. (Едва ли сплетни[82] есть произведенье людское). Нужно входить всюду просто, с открытым лицом; нужно, чтобы уверились наконец люди, что ты такой человек, над которым сплетни не имеют никакой власти. Тогда, мне кажется, сплетни и всякие путанья исчезнут сами собою. Но я, кажется, заговорился, и письмо мое начинает отзываться нравоученьем. Прости, меня подвигнуло к тому желанье сказать тебе что-нибудь утешительное на две грустные строки твоего письма. Я писал к тебе уже из Константинополя* и[83] уведомлял о моем адресе. Он остается, попрежнему: в Полтаву, а оттуда в д. Васильевку.
Подпишись за меня на «Москвитянин» в конторе, мимо сведения Погодина. Даром мне бы не хотелось, тем более, что он должен высылаться на имя матери моей. Мне кажется,[84] что и все прочие приятели Погодина и «Москвитянина» должны бы поступить так же; оно, кажется, безделица, но[85] сделай это человек семь-восемь, да посоветуй[86] и другим то же, — от этого обстоятельства Погодина всё бы таки были лучше. Прощай! Обнимаю тебя крепко, так же, как и всех близких нам.
Скажи тем, которые усумнились во мне, что, каковы бы ни были обстоятельства и случаи и как бы кто ни переменился относительно меня, всё это не имеет никакого совершенно влиян<ия> на степень и количество моей привязанности к ним. Все образы людей, с которыми я ни столкнулся в моей жизни, так стали теперь милы душе, даже и те, которые не были очень близки, они так уже вошли в самое существо мое, что не могу их вырвать, даже если бы в минуту глупости своей и захотел это сделать. Без них было бы пустыней мое сердце. Прощай!
Мне кажется подчас, что всё то, о чем так хлопочем и спорим, есть просто суета, как и всё в свете, и что[87] об одной только любви следует нам заботиться. Она одна только есть[88] истинно верная и доказанная истина. Кто проникнется ею, тот говори прямо обо всем: правда повеет от слов его. О! да поможет нам бог, и тебе и мне, возрастить эту любовь в сердцах наших.
Скажи Надежде Николаевне, что письма ее получены мною очень исправно в Константинополе и что я буду отвечать.[89]