Любовь поручика Канабеевского прямого отношения к рассказу не имеет. Какое автору дело до того, что где-то в приволжских равнинах была (и, может быть, есть) сероглазая девушка с тяжелой льняной косой, медлительная, улыбчивая, светлая? И еще стоит ли рассказывать о том, что когда-то поручик Канабеевский (и вовсе не поручик, а только что швырнувший после выпускных экзаменов гимназические учебники вольный человек!), целовал прячущиеся лукавые губы и шептал сладкий и милый, незапоминающийся вздор в маленькое ухо? — Ведь после этого были: самарские кабаки, екатеринбургские кабарэ, омские шантаны; крашенные (как кровоточащая срамная рана) губы, запах крепких духов и пудры и тела. Было туманное, туманящее, не дающее забвенья веселье после службы, после работы. А работа была горячая: в морозное утро испугать гулким топотом шагов тяжко уснувшую тюрьму, разглядывать с тупым любопытством бледные, посеревшие лица с обреченностью в глазах; слушать хмурые окрики солдат, подгонявших мерзнувших в легком, наспех одетом, платье людей. Командовать, сквозь выстрелы слышать краткие вскрики, стоны...
Конечно, любовь поручика Канабеевского к рассказу прямого отношения не имеет. Но ведь ее он вспомнил (силился вспомнить) и ради нее, порывшись в чемодане своем, выволок на стол стопку бумаги, очинил карандаш и стал писать:
«Стихи и настроения Вячеслава Канабеевского. 1920 год. Вблизи Ледовитого океана. Зимою».
И, чуждый романтизма, автор вынужден разделить с поручиком Канабеевским его вздохи, его бесплодные и бесплотные грезы о сероглазой волжской девушке...
Селифан, заходя по обыкновению к поручику ежедневно, стал почтительно и с уважением наблюдать, как начальство, склонившись над столом, трудолюбиво и упорно исписывало листок за листком. Он покашливал, переминался с ноги на ногу. Он понимал, что поручик занят чем-то важным и серьезным. И, уйдя от Канабеевского, Селифан таинственно, с оглядкой рассказывал встречным мужикам:
— Како-то дело сурьезно ладит офицер-то!.. Будет вам како-нибудь предписанье, погодите!..
Устинья Николаевна, в первый раз увидевши поручика за новым занятием, помотала головою и широко улыбнулась.
— Вот, гли-ка, батюшка! — сказала она. — Точь-в-точь ты, как оногдысь осударственные. Те то же, бывало, пишут-пишут, инда с лица обелеют. А то зачнут читать. И кака имя польза от книг тех?!..
Стихи у поручика не ладились. Давил-давил он из себя рифму — поэзия поддавалась ему плохо. Удачней выходило с «настроениями».
Здесь поручикова душа находила выход. Слова, хоть и неуклюже, но нанизывались одно за другим — и выходило что-то связное. Перечитывал это Канабеевский, ерошил отросшие лохмами волосы и удовлетворенно вздыхал: приятно было глядеться в зеркало и видеть возвышенный образ тоскующего, непонятного окружающим, неизмеримо выше их стоящего героя.
Однажды поручик записал:
«Снежная добровольная тюрьма вокруг меня такая суровая и страшная, что еслиб не полная уверенность в том, что через несколько недель Петр Ильич пошлет за мной людей, которые выведут меня к морю, на свободу, к любимому делу — я пришел бы к мысли о самоубийстве».
Была в это время Канабеевским сделана и такая запись:
«Еслиб черти эти не растрясли Россию и не надо было бы тащиться по этой проклятой студеной Сибири, — хорошо бы где-нибудь на Волге, в волжском городе комендантом города быть или начальником гарнизона; жениться бы на блондинке, чтоб чистенькая была, не худощавая и непременно невинная. И чтоб за городом дачка была веселенькая. И дни стояли бы жаркие, чтоб квасу со льдом хотелось. И купаться бы раза три в день...».
Быстро исписывал Канабеевский свой запас бумаги. Селифан наливался гордостью и все чаще пугал мужиков непонятными намеками:
— Дожидайтесь предписания! Вот увидите... Сразу приказов десять объявим! Да!..