Тихую, сонную, полную ожиданий жизнь поручика Канабеевского с треском разорвало появление глупой безносой старухи.

Поручик заметался по горнице, когда ушла Кокориха. Сначала его душила ярость. Хотелось что-нибудь сломать, кого-нибудь избить.

Устинья Николаевна на своей половине слышала, как он бушевал, швырял скамейку, топал ногами, топтался по полу.

Потом, вытеснив ярость, смешавшись с нею, пришел страх.

Поручик торопливо стал стаскивать с себя платье. Он рвал неподатливые пуговицы, сошвырял с себя тужурку, рубашку, нижнюю сорочку. Обнажив свой торс, он внимательно стал оглядывать холенное, белое тело. Он оглядел руки, грудь, живот. Скуля от нетерпения, он пытался прощупать пальцами спину, плечи. Он гладил гладкое, с поблескивающей кожей тело свое, искал прыщиков, предательских признаков болезни.

Потом он скинул с себя остатки одежды и так же оглядел, ощупал ноги.

Нагой стоял он посреди комнаты, слегка поеживался от свежести, от тихих струек, тянувшихся из окон, из дверных щелей.

Осмотрев себя и не найдя ничего подозрительного, он выпрямился, потянулся гибко и легко и вздохнул.

— Ну, слава богу, кажется, уцелел!..

Так начиналось его каждодневное терзание. Каждый день утром он тщательно осматривал, ощупывал свое тело. Достал у хозяев тусклое простеночное зеркало и при помощи своего маленького ухитрился оглядывать свою спину.

Каждое утро просыпался он в поту, замирал от страха, долго не решался оглядеть себя: все боялся найти роковой знак.

И, когда, наконец, решившись, ничего не находил, радостно ухмылялся сам себе, что-нибудь громко вскрикивал, делал нелепые движения — подпрыгивал, скакал, махал приветливо (сам себе!) рукою.

В тот первый день, когда приходила Кокориха, поручик мрачно прошел к хозяевам, напугав своим приходом Устинью Николаевну, и приказал немедленно звать Селифана.

Селифан пришел сконфуженный, опасливо держался подальше от Канабеевского и терся возле двери.

— Ты, мерзавец, почему меня не предупредил, что Степанида сифилитичка? — накинулся на него Канабеевский.

— Я, вашблагородье, хотел было вам отсоветовать, да вы сами слушать не стали! — стал оправдываться Селифан.

— Разве так нужно было говорить?!.. — освирепел поручик. — Мало ли что я не хотел слушать! А раз дело такое — ты обязан был доложить мне подробно. Понимаешь, обязан?!.

— Понимаю, вашблагородье! — сокрушенно согласился Селифан.

— Молчи!.. Не смей перебивать. Ты вот запомни, заруби себе где хочешь: если я, сохрани бог, подцепил болезнь от этой стервы, ты будешь отвечать! Ты мне ответишь!..

— Да я, вашблагородье...

— Молчать!.. Пошел вон!.. Вон, сию минуту!..

Потом Канабеевский немного успокоился (он уже оглядел, освидетельствовал себя), затих, задумался. И в задумчивом этом своем настроении добыл он с угловичка те, забытые, листки — «Стихи и настроения» — охлопнул с них пыль, подчеркнул все прежде написанное жирной чертой и, повздыхав, написал:

«...Жизнь станет не нужной и страшной, если господь не отвратит от меня этого...».