Шум борьбы разбудил братьев Верхотуровых. Вскочили на ноги оба — Степан и Иннокентий; неуклюжие, хмурые они кинулись к катавшимся по земле в злобном объятии Милитине и Климу.
— Эй! Пошто это вы! — крикнул Степан. Но Иннокентий отстранил его в сторону:
— Не тронь! Отстань!
И, подойдя к борющимся, изловчился и изо всей силы ударил Милитину ногою в живот. Она охнула.
— Чего ты, чорт!? — изругался Степан, но стоял, не двигаясь и приглядываясь в смутно вырисовывающаяся фигуры братьев и женщины... Потом он подошел к тлевшему костру и поправил его. Огонь вспыхнул и стало видно, что происходило.
Клим бил Милитину. С широко раскрытыми глазами, с закушенными губами он наносил ей удар за ударом своими молодыми, но закорузлыми, словно из чугуна вылитыми, кулаками. Милитина тихо вскрикивала и все пыталась закрыть руками обнаженную грудь, на которой во время свалки была разодрана рубаха.
Не было бы, казалось, конца этой свалке, если бы Милитина, как-то изловчившись, не успела выскользнуть из-под Клима и вскочить на ноги. А почувствовав себя свободной, она зачем-то бросилась прямо к костру. Клим, опьянев от драки, кинулся за нею, но внезапно остановился.
При ярко вспыхнувшем огне костра мужики вдруг увидели в руках у Милитины сверкнувший жарко и весело хлеборушник.
Степан встрепенулся.
— Ножом не балуй!.. Слышь, не балуй!..
— Сволочи!.. — ломко зазвенел тоскующий и гневный возглас Милитины: — охальники!.. зарежу, подлецов вас!.. Зарежу!..
Трепетные, красноватые отсветы костра освещали ее. И было во всей ее фигуре, в измученном, но сверкающем гневом лице, в остром взоре блестящих глаз — было во всем этом что-то дикое, почти безумное...
Клим как-то обмяк. Он глядел на Милитину, и в нем уже потухла недавняя ярость. Но вдруг он вздрогнул, рванулся вперед.
Незаметно для Милитины, обойдя ее сзади, Иннокентий неожиданно и вероломно схватил ее за локти и крепко сжал их.
Милитина глухо ахнула, рванулась, но руки Иннокентия держали ее, как тиски. Иннокентий, свирепо напирая на нее, ворчал:
— Нож отдай!.. Чего за нож хватаешься!?. Отдай!
Но Милитина не выпускала ножа из словно закоченевшей руки. Мало того, она не переставала биться в руках у Иннокентия, не теряя надежды вырваться наконец от него.
На мгновенье ей удалось высвободить руку с ножом. Но в следующее же мгновенье Иннокентий схватил нож прямо за лезвие. Озверев от боли, он вырвал нож из ослабевшей руки Милитины. Она кинулась к нему, охватила его, взмахнула свободной рукой. И острый безнадежный крик вырвался из ее груди: уцепившись окровавленными пальцами за ручку ножа, Иннокентий наотмашь ударил им женщину. Она грузно рухнула на траву и забилась, изнемогая в предсмертной муке...
* * *
Угрюмые вернулись Степан и Иннокентий к костру. Устало опустились возле огня, задумались молчаливые и словно чужие.
Нести труп было тяжело, а они его унесли далеко отсюда, в темный и густой ельник. Но, кроме усталости, ими овладело жуткое и неотвязное чувство страха. Они мгновениями озирались по сторонам, оглядывали реку, укутанную утренним ползучим туманом, тихо шелестящие тальники, неподвижного Клима. Тот, как унесли Милитину — так все так и сидел — встревоженный огненной тревогой...
И было молчание троих так жутко и зловеще, что Степан, наконец, не выдержал.
— Закисли!.. — угрюмо крикнул он: — Ополоумели!.. Чего сидеть? Плыть надо!.. Плыть, сказываю, скорей надо!..
В голосе его не было обычной внушительности. Весь он как-то утратил свое тяжелое, но крепкое спокойствие: стал суетливым, не прежним.
Иннокентий тяжело поднялся.
— И вправду, отправляться надо... — сказал он почти спокойно: — Того и гляди — паузки пойдут...
Оба они — Степан и Иннокентий — стали укладывать поклажу в лодку. А Клим все сидел. И так сидел он, застывший, не живой, до тех пор, пока Степан, уже сидя на корме, не крикнул ему:
— Климша, слышь, ступай в лодку! Отъезжаем!..
Тогда он, пошатываясь, словно повинуясь чужой воле, пошел на зов брата...
Солнце выкатилось из-за хребта огненно-прекрасное. По реке запрыгали ослепительные огни. Уполз куда-то на низ утренний туман. С берегов зазвучал утренний радостный шум: свист и пение и кряканье. И лесные шорохи, неуловимые и милые этой своей неуловимостью...
Лодку быстро несло по самой средине реки, разлившейся привольно и широко. Степан молча загребал рулевым. Иннокентий пристально глядел в открывающиеся впереди дали.
Клим лежал на мешках с поклажей: притаился, укрыв лицо в мягкой рухляди.
Давно уже так молча плыли братья. Не было слов. А может и были, но прятал их каждый от других.
Степан, направив лодку, достал кисет и закурил. И когда укутал лицо свое синим дымом, окликнул Клима. Тот поднял голову.
— Вот, Климша, уговор какой... — пыхтя трубкой, сказал Степан: — ты, братишка, грех-то на себя примай, ежели что придется... Слышь, на себя...
Клим промолчал, но голову не опустил, а неотрывно глядел на старшего брата, который отгораживался от него густым едким дымом. Потом, словно через силу поняв значение Степановых слов, он тихо, но твердо ответил:
— Слышу... Ладно...
— Ну, вот... — облегченно вздохнул Степан и принялся огребать лодку, повернувшую к берегу: — Так, братишка, и надо...
И снова замолчал.
И только позже сказал:
— Тебе опять, ежели подумать, рекрутчина предстоит... Работник ты в хозяйстве выбывающий... А Акентий — он домашний... Он никуды не уйдет...
Клим молчал. Молчал и Иннокентий...
А по реке неистовствовали огненные пятна — радостные, ликующие, солнечные...