I

— Парнишка, а, парнишка!

В весеннем гулком воздухе этот окрик прозвучал ломко и неожиданно. Кешка вздрогнул и оглянулся.

На поляну, еще влажную от недавно стаявшего снега, из еловой рощицы, тихо сгрудившейся у пригорка, вышел человек. Затасканный короткий полушубок солдатского образца, рваная шапка ушанка, на ногах заплатанные перезаплатанные ичиги. Но на плече, на желтом ремне ловко сидит винтовка и весь пояс укрыт под подсумками, а грудь перекрестили две ленты, усаженные поблескивающими патронами. Кешка было сразу оробел, но набрался храбрости и, подражая старшим, солидно сказал:

— Чего тебе... парнишка?.. Зачем кличешь?

Человек с ружьем усмехнулся и подошел вплотную к Кешке. На молодом еще, но измазанном грязью и копотью лице засветилась усмешка и сверкнул белый ряд крепких молодых зубов.

— Ты пошто такой сердитый? Здравствуй-ка! — И закорузлая рука опустилась на кешкино плечо:

— Из Максимовской?

Кешка мотнул головой:

— Оттуда.

— Чей будешь?

— Авдотьин... Вдовы. Батька позалонись умер... Акентием меня зовут.

— Грамотный?

Кешка гордо надулся:

— Второй год к учительше бегаю... По письму читать нынче начал.

— Здорово! — Веселая усмешка сильнее заиграла на запачканном лице и задорные серые глаза лукаво прищурились:

— А белые у вас еще валандаются?

— У нас. А ты... — и вдруг Кешка пугливо оглянулся вокруг на елки, на прошлогоднюю траву, еще не согретую как следует солнцем и еще не позеленевшую, точно боясь, что они подслушают его, и, подавшись ближе к человеку с ружьем, приглушенным голосом спросил:

— А ты из красных? Партизан?..

— Вот, вот, брат! Он самый!

— Видал ты!.. — Оживился Кешка: — То-то у тебя ружжо такое ладное... и патроны... Стреляет поди здорово! — и он робко и почтительно потрогал ремень и приклад ружья.

Потом Кешка вдруг нахмурился и, опять оглянувшись кругом, как будто елочки все-таки не внушали ему доверия, опасливо сказал:

— Тебя бы, паря, не поймали те, белые... Ух, и злые они...

— Шибко злые, говоришь?

— Не дай бог! Поймают — так сразу из ружей застрелют. Да тебя, — спохватился Кешка, — не поймают!

Человек с ружьем удивленно поглядел на Кешку:

— Почему ты знаешь?

— Да у тебя ружжо. Ты сам сердитый. Сам отстреляешься.

Кешка говорил важно, толково, но взглянул на человека с ружьем, а у того глаза так заразительно искрятся задорным смехом, что у него самого заерзал круглый подбородок и все курносое пухлое лицо задергалось от отраженного веселья — и он прыснул. И так, поглядывая один на другого, они стояли и пересмеивались беспричинно веселые, налитые задором, который словно излучался от всего: и от ясневшего по весеннему неба, и от елочек, которым Кешка еще минуту назад так не доверял, и от травы, которая скоро-скоро зазеленеет и расцветится весенней радостью.

Человек с ружьем, не переставая улыбаться, опустился на кочку, топорщившуюся прошлогодней травой, и стал шарить за пазухой кисет с табаком.

— Садись! — мотнул он головой Кешке. — Садись, Кеха, потолкуем!

И оба снова беспричинно засмеялись.

— Ты мне, Кета, спервоначалу скажи: язык за зубами ты умеешь держать? — спросил человек с ружьем, старательно сворачивая из газетной измятой и измаранной бумаги цигарку. — Болтать на деревне не станешь?

— Нет! — надулся Кешка. — Я, брат, не маленький... Понимаю.

— То-то! — стряхивая крошки махорки с колен, удовлетворенно сказал человек с ружьем, и лицо его снова осветилось ласковой и веселой усмешкой. — Ну, так ты вот что мне расскажи, Кеха...

И он стал обстоятельно и толково расспрашивать Кешку о его деревне, о мужиках, о лошадях, а потом, словно невзначай, о солдатах, которые вот уже вторую неделю почему-то стоят постоем почти в каждой избе... Кешка слушал и охотно отвечал.

Человек с ружьем покуривал цигарку, мотал головою и время от времени солнечно улыбался...

II

Авдотьина изба стояла недалеко от церкви, на пригорке, среди богатых домов. До смерти Степана, кешкиного отца, семья жила зажиточно и сыто. Изба была пятистенная, на две половины. Раньше ее занимали целиком сами: в одной половине жили бесхитростной, но прочной крестьянской жизнью, другая же, чистая стояла прибранная от праздника до праздника, восхищая бобылей и бедняков простеночным зеркалом, гнутым диваном и затейливой громоздкой керосиновой лампой.

Но со смертью Степана ушли из дома довольство и сытость, и теперь эта половина отошла под земскую квартиру, которая кормила Авдотью и ее двух детей — десятилетнего Кешку и тринадцатилетнюю Палашку.

Каждый наезд начальства приносил Авдотье и Палашке много беспокойства, но вместе с тем давал ей лишний заработок теми чаевыми, которые перепадали ей, а особенно бойкой и лукавоглазой Палашке.

Но в самое последнее время, вот с тех пор, как в далеком губернском городе, куда увезли однажды мобилизованных парней, завелось что-то темное и беспокойное, с тех пор, как часть этих парней убежала из грязных, нетопленных казарм в сырые пахучие дебри тайги, авдотьина чистая половина была заселена постоянными жильцами. В Максимовское пригнали две роты солдат и начальство поселилось на земской квартире.

Для Авдотьи и Палашки началась страдная пора. Офицеры, а их было трое — поминутно гоняли их то с самоварами, то за молоком и яйцами на деревню. Вечерами, когда после дневных шатаний по деревне солдаты забирались в избы, где они потеснили хозяев, и там гнездились ко сну, авдотьины постояльцы заводили игру в карты и до поздней ночи томили то ее, то Палашку яичницами-глазуньями и розысками по соседям кислой капусты или соленых огурцов.

Кешка в этих хлопотах вертелся без пути. Его постояльцы пользовали порою днем, когда нужно было послать какую-нибудь записку к рыжему коренастому ефрейтору Охроменке, почему-то поселившемуся на другом конце села. Поручения эти Кешке давал самый молодой из офицеров, Семен Степаныч, который покрикивал на него полудобродушно, полустрого и часто невесело шутил с ним.

В первые дни, как пришли в Максимовское солдаты, деревня нахмурилась, насторожилась, и стала как-то вся сразу на-чеку. Мужики попрятались по избам, солдаты молча приглядывались к максимовцам и все как будто чего-то ждали. Да и максимовцы притаились и приготовились ждать — что из всего этого будет.

Кешку приход солдат обрадовал. Грозное оживление, которое они принесли с собою в село, серые группы их, слоняющиеся по широкой улице, и незнакомые странные повозки с какими-то еще более незнакомыми, еще более странными ящиками на них будили в нем волнующее любопытство и заставляли его вертеться возле них, расспрашивать, слушать и глядеть широко открытыми глазами.

Вскоре Кешку знали уже почти все солдаты, а Охроменко начал его часто кой о чем расспрашивать.

Хитрый ефрейтор, в говоре которого было мало украинских певучих тонов и который только изредка сбивался на «хохлацкое» произношение, ловил Кешку где-нибудь за избой, подальше от взрослых и расспрашивал как будто о пустяках, о чем-то нестоющем, но глаза его впивались в Кешку и точно буравчики сверлили его, и тот чувствовал безотчетную жуть, оставаясь один на один с ефрейтором.

— Ты, малый, — сказал Охроменко однажды, наступая на Кешку, — бачь мне правду... Бо в нас разговор краткий — врать будешь — отдеру, за правду же дам полтинник!..

А потом, приглушив свой резкий крикливый голос, прибавил:

— Старшой наш, Семен Степанович все знает. Лучше ты и не ври!..

И долго и нудно он тянул из Кешки жилы: ходил ли кто из «агитаторов» в Максимовское до постоя солдат, где тот или другой из молодых мужиков, куда-то исчезнувших с приходом войск, где собираются молодые парни бунты обдумывать и прочее. Особенно Охроменко упирал на последнее:

— Я, малый, хорошо знаю, як парни сбираются. Меня не проведешь. Не-ет... Только вот мне бы поглядеть хоть разок, где это они табунятся!..

Кешка ничего не знал и не мог ответить толково ни на один из вопросов. И это сердило ефрейтора. Он кричал на парнишку, запугивал его, стращал офицерами, а то принимался сулить Кешке гостинцев и всяких благ и старался быть ласковым, веселым и обходительным.

Охроменко при вечерних секретных рапортах Семену Степановичу жаловался на свои неудачи.

Офицер хмурился и ворчал.

— Ты, Охроменко, не умеешь контр-разведку ставить! Чего ты с мальчишками возишься?

— А как же, господин капитан! Из малого-то можно лучше, чем из взрослого вытянуть... Малый, у его ум слабый: не сдержит, да выложит все, как есть...

— Что-то твой малый не многое тебе выкладывает.

— Так вин же болван!.. Но я из него вытяну! Я узнаю!..

И глаза Охроменки делались острее, лицо багровело и широкий квадратный подбородок тупо и упрямо выдавался вперед.

* * *

После неожиданной встречи в лесу Кешка стал избегать Охроменко. У парнишки завелось свое какое-то дело и он стал еще больше тереться возле солдат, прислушиваться и приглядываться.

Но он прислушивался и приглядывался теперь не так, как прежде, до лесной встречи; теперь он словно впитывал в себя все то новое, что пришло в деревню с солдатами, и запоминал. Шныряя возле ящиков с патронами, он зубоскалил с часовым, который рад был побалагурить с озорным веселым парнишкой! И так, балуясь и играя, Кешка понемногу узнал сколько патронов в ящике и сколько всего ящиков привезли с собой нежданные гости в Максимовское. Шутя же и озорствуя, он узнал, что обе роты захватили с собой сюда три пулемета. И даже точное число солдат не поленился подсчитать Кешка, бродя от избы к избе и пошвыривая камни и палки в облезлых, зевающих на весеннем солнышке, собак.

А потом как-то в дообеденное время, когда постояльцы на земской куда-то ушли на деревню, Кешка забрался к офицерам в комнату через окно и стащил лист бумаги и карандаш.

И в этот вечер долго возился он в кути, марая что-то, неуклюжими буквами выводя нелепые, неясные цифры при свете потухающего солнца, лучи которого лениво проползали через загрязненное окошко.

III

Утром Кешка урвался от матери, которая хотела заставить его исполнить какую-то работу, и ушел за деревню в сосновую рощицу, которая взбежала на широкую релку. Там побродил он недолго меж вытянувшимися, как желтые свечки, соснами, похрустел стоптанными порыжелыми чирками по прошлогодней траве и вышел на знакомую полянку.

На поляне было тихо. Желтела прошлогодняя трава, поблескивая тусклым золотом в утреннем солнце. Тянуло весенним холодком и влажностью.

Кешка потоптался на одном месте, крякнул, а потом зааукал.

На крик его сначала никто не отозвался. Кешка повторил его. Тогда с релки, с дальнего краю ее, где она сливалась со склоном сопки, отозвался чей-то голос. А потом на поляну быстро вышел человек с ружьем.

— А, Кеха!.. — весело, как старому знакомому, закричал он Кешке. — Пришел?

— Пришел! — радостно отозвался Кешка. — Я, брат, на слово крепкий!

— Крепкий!.. — расхохотался человек с ружьем. — Ну, здравствуй, Кеха, на слово крепкий! Рассказывай, что знаешь!

Они сели так же, как тогда, в первую встречу, рядом. Кешка разул правую ногу и вытряхнул из чирка скомканный клочёк бумажки.

Человек с ружьем глядел на Кешку и ласковая, немного растроганная улыбка засветилась на его молодом лице.

— Молодчага... — тихо сказал он, беря записку: — Давай теперь разбирать твое донесение! — И он снова засмеялся задорно, показывая крепкие белые зубы.

Разглаженная бумажка, на которой плясали хмельные буквы и цифры, слегка дрожала в руках человека с ружьем. Он с трудом разбирал кешкину грамоту и поминутно справлялся у того о значении того или иного знака. Когда вся записка была прочитана и Кешка дал подробные объяснения всему тому, что заприметил и чего не смог записать своими каракулями, человек с ружьем похлопал его по спине и спросил:

— А ты хвостов за собою, часом, не притащил сюда?

Кешка, было, не понял. Тогда человек с ружьем пояснил ему:

— За тобой никто на деревне не поглядывает? Из солдат тебя никто ни о чем не пытал?

Кешка рассказал об Охроменке.

— Так... — раздумчиво протянул человек с ружьем: — Надо, брат, нам с тобой поопасаться. Не люблю унтеров да ефрейторов: хитры они больно, скрытны...

Потом, словно вспомнив о чем-то, он весело тряхнул головой и спросил Кешку:

— Большедворских знаешь?

— Каких — низовых, али верховских?

— Вот уж этого я и сам не знаю, — рассмеялся человек с ружьем. — Про одних я слыхал — про тех, у кого парня после Рождества Колчак забрал.

— Это низовые, — обрадовался Кешка, — у низовых Митрофана угнали, а он убежал из городу!

— Ну вот... они самые. Ты вот к Большедворским сходи, да потихоньку старику скажи, что Митрофан его поблизости бродит. Понял?

Кешку так и подбросило:

— С вами он?!.. — догадался он и глаза его заблестели. — Поди, недалеко?!

— С нами, с нами.

— А Тимшин Матвей?

— Тоже...

— А Тетерин Николай? Степша Митрохин?.. Егорша Максимовский?

— С нами, с нами!..

И Кешка высчитывал имена парней, которых так недавно забрали в солдаты, и которые исчезли куда-то из казарм, — а человек с ружьем посмеивался и мотал головой:

— С нами, с нами!

И Кешке казалось, что вся деревня, весь мир с теми, там, откуда пришел этот веселый человек с ружьем, такой крепкий, ладный и смешливый.

Потом человек с ружьем рассказал Кешке, что нужно ему сделать в ближайшие три дня, в которые он не велел выходить ему из деревни. И на прощанье сказал:

— Ты, гляди, хвостов сюда не приволоки за собой. Ефрейтора своего опасайся. Дурачком прикинься, да не вздумай хитрить: он хитрее тебя, глядишь — и поймает. А если он как-нибудь заметит что за тобой, да станет поглядывать, да выслеживать, ты старику Большедворскому скажи... пусть он придет в Лиственичную падь и станет там сушняк собирать, там он уж сам увидит да поймет. Понял?

Кешка мотнул головой.

— Ну, ступай, — сказал человек с ружьем, подымаясь с земли, и странно взглянул на Кешку. — Не надо бы тебя путать в эту кашу, да вот, видишь — судьба такая... Будешь ты у нас службой связи...

IV

В эти три дня Кешка обделал все, что ему заказал человек с ружьем. Старик Большедворский, выслушав Кешку за гумном, перекрестил его, затряс пожелтевшей бородой и сказал:

— Побереги голову, Кеха, побереги, родимый!..

И у Кешки от этой неожиданной ласки сурового замкнутого старика стало как-то тепло на сердце и он стыдливо зарделся.

В других семьях опасливо ахали и вздыхали и все уговаривали Кешку не болтать. Но Кешка обидчиво смолкал и гордо закидывал голову, встряхивая белокурыми взлохмаченными волосенками:

— Я знаю. Вы-то помалкивайте.

К концу третьего дня Охроменко, который уже давно не трогал почему-то Кешку, вдруг поймал его после ужина на пороге избы и сладко заулыбался:

— Ты, малый, пойдем со мной чай пить с лампасе.

Кешка, помня наказ человека с ружьем, хотел было увильнуть, но Охроменко положил шаршавую тяжелую руку на кешкино плечо и потянул его за собой:

— Пойдем, пойдем! Лампаде сладкий, чай китайский! Побалую тебя!..

В чистой горенке у лавочника, где Охроменко облюбовал себе логово, он усадил Кешку за стол и начал угощать его чаем и сластями. Кешке было неловко, он обжигался горячим чаем, который хлебал из блюдечка, но конфекты весело хрустели под его зубами, а мягкий пшеничный калач исчезал с невероятной быстротой.

Сначала Охроменко молчал и солидно пил чай, посапывая и дуя в блюдце. Но после второй чашки он искоса поглядел на Кешку и словно невзначай сказал:

— Нынче я уеду в город, малый.

Кешка оживился:

— Один?

Охроменко взял в руки отставленное блюдце, обмакнул в чай конфетку и не торопясь ответил:

— Нет, возьму с собой команду...

Он отхлебнул из блюдца и стал обсасывать конфетку, но глаза его с боку впились в Кешку и весь он насторожился.

Кешка заерзал на лавке.

— Надолго поедешь-то? — несмело спросил он.

Охроменко с видимой охотой ответил:

— Ден на пять, а то и на усю неделю.

У Кешки отчего-то стало весело на сердце и он безотчетно засмеялся.

— Ты, что это? — нахмурился Охроменко. — Чему смеешься?

Кешка сконфузился.

— Так я...

— То-то!.. — в голосе Охроменки прозвучала какая-то жестокая угроза. Но он спохватился, вспомнив о чем-то, налил Кешке еще чаю, придвинул к нему калач и бросил возле его чашки несколько конфеток.

— Пей, пей!..

Кешка уткнулся в чай, Охроменко снова взял блюдце растопыренными пальцами и медленно дул в него. Так молча пили они чай, и не было ничего необычного и странного в том, что громоздкий, весь квадратный пожилой солдат делил компанию с шустрым светлоглазым и светловолосым мальчишкой.

В горенке было тихо, маленькая лампочка слабо освещала стол, отражаясь огнями в самоваре и чашках и оставляя углы в мягких сумерках. На хозяйской половине плакал ребенок и чей-то бабий голос уныло тянул:

— Ну-у, дитятко!.. Ну-же!..

Внезапно Охроменко грузно поднялся с лавки.

— Напился? — отрывисто спросил он Кешку.

Тот торопливо отодвинул чашку и мотнул головой.

— Ну, ступай домой. Дела у меня до городу-то.

Кешка вылез из-за стола, по привычке перекрестился на поблескивавшие в углу иконы и поблагодарил солдата за угощенье.

— Не на чем, не на чем! — буркнул Охроменко, но вдруг прищурился и хитро сказал:

— Я тебе, малый, гостинцев из городу привезу.

— Спасибо, дяденька, — смущенно поблагодарил Кешка.

Дома, укладываясь на лежанку, Кешка долго ворочался. Он что-то все силился сообразить, но никак не мог. Где-то в уголке его сердца ныла какая-то неиспытанная еще им боль, а в голову лезли непонятные, неуловимые, но тревожные мысли.

Засыпая, Кешка видел перед собою то хитро прищуривающегося Охроменку, то человека с ружьем, который предостерегающе грозил пальцем и что-то говорил, чего Кешка не мог ни понять, ни расслышать.

А на чистой половине на земской, у офицеров поздно ночью сидел на краюшке стула Охроменко и длинно и запутанно что-то рассказывал внимательно слушающему начальству. Порою Охроменку перебивал Семен Степаныч, вставляя какое-нибудь замечание, и тогда Охроменко почтительно хихикал, прикрывал широкой волосатой рукой свои пожелтевшие зубы, впиваясь в офицера преданный взглядом.

Под конец офицерам, видимо, надоело слушать Охроменку. Семен Степаныч зевнул и кинул:

— Ну, следи... старайся!..

— Да я изо всех сил стараюсь! — встрепенулся Охроменко.

— Ладно, ладно... Только, пожалуй, зря ты все это. Никаких красных поблизости здесь нет. Ты это от усердия, Охроменко...

— Так точно, от усердия!.. На счет красных, так беспременно воны тут где-нибудь бродят...

— Ну, ну, ищи!..

V

В назначенное время Кешка легко и беспечно бежал на поляну. В бурой траве уже ожили пострелы, поблескивая своими крупными бледными чашечками, а на склонах лиловел багульник, радуя пришедшей весною, помолодевшей землею и отрадою, что приходит с концом апреля.

Кешка впитывал в себя эту десятую весну свою, с которой, знал он, придет обычное деревенское оживление. Он складывал в уме, что вот уже на близкие лужки можно коней гнать в ночное, а за узеньким озерцом, наверное пожелтевшая земля выбросила нежный полевой лук. Он деловито соображал, что скоро-скоро мать погонит его кружиться на гнедке по вспаханной полосе, волоча поскрипывающую борону, и будет он покрикивать по-мужицки на лошадь, а вечерами, в избе, мать станет ладить ему паужин как работнику, который натрудил спину за день-деньской и которого нужно ублаготворить.

Легкие, привычные мысли нес с собой Кешка, скользя меж тихими, нарядными соснами. Словно крылья выросли за его плечами, так легко и радостно было итти в ясном и ласковом безмолвии леса.

Выйдя на полянку, Кешка оглянулся и хотел крикнуть. Но кто-то тихо окликнул его:

— Тише, Кешка!..

И рядом с ним вынырнул Митрофан Большедворский.

— Митроха! — вскрикнул Кешка, не умея сдержать радостного удивления.

— Да молчи ты, оглашенный! — сердито зашептал Митрофан. — Ведь за тобой солдат от самой деревни подглядывает.

— Солдат? — Кешка изумленно вытаращил глаза, в которых еще не угасла радость солнца и встречи с Митрофаном.

— Постой!.. Молчи!.. — зашептал Митрофан и припал к земле. — Вон он меж сосен-то!..

Кешка оглянулся и увидел вдали осторожно пробирающегося меж соснами, прячущегося за ними и поглядывающего по сторонам, солдата. В коренастой, нескладной фигуре и в желтой шапке его Кешка почуял что-то знакомое.

— Охроменко? — оторопело сообразил он.

Но солдат притаился где-то за сосной и пропал.

Митрофан потрогал Кешку за ногу и тихо сказал:

— Влипли мы с тобой... Ты слушай, паря: тебе беспременно надо в деревню обратно пробраться. Да так, чтоб солдат не доглядел. Там батьке моему да Тетериным братованам скажи... Ты только запомни хорошенько: пушшай они за пулеметами глядят. Они поймут, они знают в чем тут штука... Не перепутаешь?

— Нет! — тихо, но уверенно ответил Кешка, — не перепутаю.

— И еще, Кеха... как что в деревне случится, ты гони сюда. Да только помни — теперь за тобой следить будут, ежели доследят — ни тебе не сдобровать, да и нам кой-кому неладно будет...

— Я понимаю! — тревожно уронил Кешка и поглядел в ту сторону, где сторожил солдат. Фигура того мелькнула где-то дальше меж сосен. Видимо, солдат потерял Кешку из виду.

Митрофан перевернулся с боку на бок и осторожно вытащил из-за голенища ичигов отточенный ножик.

— На вот тебе, в тальниках прутьев для виду нарежешь. Авось, обманешь соглядатая-то. А теперь иди, Кеха, потихоньку по релке на сопку. Да виду не показывай, что чуешь за собой солдата... Иди, Кеха, дело, брат, шибко серьезное... ты не робей только!

— Да я не робею! — нерешительно протянул Кешка, и где-то в его маленьком сердчишке дрогнула впервые за его короткую неомраченную жизнь жуткая тревога.

— Я пойду...

— Ну, валяй!.. Не оглядывайся!.. — приободрил его Митрофан и осторожно пополз куда-то в сторону.

Кешка дернулся с места и пошел, минуя поляну, по пологому склону пригорка.

Давешние беспечность и легкость отлетели от него. Словно гири повисли на ногах, и так тяжко стало итти. А сзади чудился кто-то крадущийся, кто хитро притаился меж соснами, стережет и готовит какую-то беду.

Кешка, знал, что ему нельзя оглядываться, что должен он итти по-прежнему легко и беззаботно, словно нет за ним, там, сзади стерегущего, жадно подглядывающего человека. Кешка чувствовал, что как только он оглянется и тот, идущий сзади, поймет, что Кешка увидел его, то случится что-то страшное, пугающее.

И, однако, его тянуло оглянуться. Порою он приостанавливался и так хотелось взглянуть назад, убедиться, что там никого нет, что страшное миновало! Но Кешка превозмогал это желание и шел вперед.

Там, где подъем на сопку стал круче, Кешка передохнул свободнее. По склону росли кусты багульника и Кешка стал нырять меж ними, теряясь в их пахучей чаще. Отсюда он смог уже безнаказанно оглянуться назад. Но там, позади, он не увидал никого.

Радость обвеяла Кешку: «Отстал проклятый!» — подумал он.

Он сел на склоне. Вдали в зыбком воздухе яснели еще обнаженные бурые рощи, темнели пашни, избороздившие ровными размеренными полосами землю. Белела, пропадая в излучинах, речка, а дальше за рощей чернели гумна и кой-где бродил скот.

И видя вокруг себя свое, привычное, родное, Кешка стряхнул с себя недавнюю оторопь. Он повеселел. Он вскочил на ноги и, играя ножом, который поблескивал на солнце, пошел по сопке, пробираясь к склону, туда, где в мягкой, влажной долине, меж тальников бежала речка.

VI

Утром, почти на рассвете, Кешку разбудил необычный шум на дворе. Сначала он ничего не мог сообразить и хотел было кинуться из избы посмотреть — чего это расшумелись в такую рань. Но в избе никого уже не было, со двора неслись отрывки громкой брани и бабий вой, и в памяти внезапно встала вчерашнее: встреча с Митрофаном, крадущийся Охроменко и потом, позже, торопливая, тайная передача старику Большедворскому поручения Митрофана. Кешка поспешно обулся и вылез в окно прямо в огород на задах избы. Оттуда он пробрался к амбарчику, влез на вышку и сквозь щель взглянул во двор, откуда неслись разроставшиеся крики, брань и вой.

У крыльца стояли офицеры, окруженные Охроменкой и группой солдат. Перед ними меж солдатами стояли с туго связанными за спину руками, оборванные, без шапок старик Большедворский и один из Тетериных. У ворот толпились бабы и ребятишки и несколько мужиков, оттесненные солдатами, а три бабы бились и ревели и все порывались вперед к офицерам: старуха Большедворская и две молодухи Тетериных.

Охроменко тыкал волосатым кулаком в бороду старику Большедворскому и яростно кричал. Офицеры покуривали папироски и вполголоса переговаривались меж собою, но Семен Степанович видимо прислушивался к брани Охроменки.

— Ты, гадина челдонская, говори, коли тебя спрашивают! — кричал Охроменко, наступая на старика. — Зачем ты коло пулеметов шлялся? Зачем ты, стерва, посты разглядывал? Спрашивают тебя, али нет?! Спрашивают!?

И он замахивался на старика, который молчал весь понурый, опаленный робостью.

Кешка глядел на все это и сердце его колотилось тревожно, как подшибленная птичка. Он еще ничего не знал, но начинал уже что-то смутно понимать,

— Ваше благородие! — отступил вдруг Охроменко от старика и повернулся к офицерам. — Тут без нагаек да без шомполов, видно, никакого дела не получится... Дозвольте!..

Семен Степанович бросил папироску и что-то тихо сказал остальным офицерам. Те захохотали.

— Голяш! — крикнул один из них. Из группы солдат выскочил юркий солдатик с цыганским лицом. Он выслушал, что ему сказал кликнувший его офицер, и, расталкивая у ворот баб, убежал со двора.

Семен Степанович вытащил портсигар, вынул из него папироску, стукнул мундштуком ее по крышке портсигара и, закурив, громко сказал:

— Эй ты, старик! Ты чего молчишь? Ты не слыхал разве, о чем тебя спрашивают? Не слыхал?

Старик, которого толкнули ближе к офицерам, угрюмо молчал.

— Для чего ты приглядывался к пулеметам? Кому это ты сведения должен был давать?.. Да ты без языка, что ли? — повысил голос Семен Степанович, видимо начиная сердиться. — Немой он?

— Никак нет! — вывернулся Охроменко. — За гумнами он вот с этим фрухтом, — он показал на Тетерина, — даже шибко разговаривал... Язык у него хороший...

В это время солдат с цыганским лицом вернулся. Он нес с собою какие-то железные прутья, а два солдата следом за ним тащили широкую лавку.

Бабы заголосили. Старуха кинулась к Семену Степановичу:

— Батюшка, вашблагородье, — завопила она, — неужто старика не пожалеешь?

Но ее оттащили.

— В последний раз я вас, мерзавцы, спрашиваю, — для кого вы тут разведку делали? — сухо, с жестокими нотами в голосе спросил Семен Степанович.

Старик поднял голову. Борода его, расклокоченная, когда его вязали, тряслась, глаза слезились.

— Ни для кого, вашблагородье, — тихо сказал он. — Напраслина все это.

И, как эхо, вслед за ним Тетерин повторил:

— Напраслина! — и в его голосе прорвался животный страх.

Кешка, затаив дыхание, следил за этим жутким разговором. В горле у него пересохло, голова горела, а сердце стучало так громко, что порою Кешке казалось, что люди там, во дворе, услышат этот стук.

Придвинувшись ближе к щели, он увидел, как солдаты поставили лавку возле офицеров, как со старика Большедворского срывали решменку, потом штаны. Он увидел темное обнаженное старческое тело, видел как солдат с цыганским лицом засучил рукава и пробовал железные прутья, со слабым свистом рассекая ими воздух. И дальше видел он, как старика повалили на лавку, насели двое — один на голову, другой на ноги — и как опустился первый удар железного, сверкнувшего на солнце прута на старое беспомощное тело. И успел услышать он глухой стон и усилившиеся вопли баб, и хохот, громкий, смачный хохот, прерываемый матерной руганью. Но больше уж ничего не смог он увидеть и услышать: он скатился с вышки в задний двор, поднялся на ноги и, ничего не помня, ничего не соображая, кинулся бежать.

А вслед за ним неслись вопли, стоны и хохот, хохот...

VII

Остановился он только на знакомой полянке, куда увлекло его бессознательное чутье. Здесь вдруг он почувствовал слабость, опустился на землю и заплакал.

Слезы рвались наружу, сотрясая все его маленькое тело. Слезы душили его и он бился о колючую землю, вскрикивая и захлебываясь. Внезапно откуда-то накатился на него незнакомый, еще никогда не испытанный страх. И этот страх обессилил его: нужно вот подняться, вскочить на ноги, бежать, — нужно, но не может он и бьется его тело, приминая шуршащую прошлогоднюю траву и робкие, молодые, чуть приметные новые побеги. Небывалым и диким встает пред глазами трясущаяся изжелта седая борода, обнаженное темное стариковское тело и сверкающий взмах шомпола. И в ушах звенят дикие бабьи вопли и глухие стоны...

В плаче Кешка забылся. И, не расслышал он, как подошли к нему, как остановились удивленные лесные знакомцы его. И только когда кто-то потряс его за плечо, вскочил он, обожженный испугом, готовый кричать дико и неумно. Но сразу притих и размяк: трое с ружьями обступили его и среди них тот, молодой, смеющийся, сверкающая улыбка которого обрадовала когда-то Кешку в безмолвии и покое весеннего утра.

— Ты чего это, Кеха?.. — участливо и встревоженно спрашивал, наклоняясь над ним, человек с ружьем. — Что случилось? О чем ты плачешь, парень?

Кешка приподнялся с земли. Он тер кулаком заплаканное грязное лицо и, всхлипывая, сбивчиво стал рассказывать, что случилось.

Трое, окружив его, опершись на ружья, молча слушали. Изредка человек с ружьем задавал Кешке какой-нибудь вопрос и, выслушав ответ, глядел куда-то поверх Кешкиной головы, словно видел вдали что-то невидимое другим. Его лицо не улыбалось и серые, всегда насмешливые и ласковые глаза, потемнели и над ними сдвинулись в тяжком раздумьи брови.

— Сволочи!! — сквозь стиснутые зубы кинул он, когда Кешка рассказал все, что обожгло его страхом и болью.

— Что же нам с ним делать? — обернулся он к своим товарищам. — В деревню ему возвращаться не след.

— Я не пойду туда! — встрепенулся Кешка. — Я, дяденька, с вами останусь...

Человек с ружьем хмуро усмехнулся:

— Рано тебе с нами... Куда ты, парень, в огонь полезешь...

— Надо его в тыл отвести, — сказал один из спутников человека с ружьем. — Пущай там с кашеваром болтается.

Но Кешка вдруг словно ожил. Еще блестели невысохшие слезы на его лице, но глаза его загорелись и словно новая сила вливалась в него.

— Я с вами, дяденька... Дайте мне ружжо! Я бить их пойду, дяденька!.. Возьмите меня с собой...

Но один из пришедших вскинул винтовку за плечо и легонько толкнул Кешку в спину:

— Пойдем-ка, паря. Там тебе лучше будет.

И человек с ружьем, в котором Кешка уж давно угадывал начальника, которого другие слушаются и которому все подчинены, тоже вскинул винтовку за плечо, подтянул ремень патронташа и пошел вперед, к лесной опушке. Следом за ним пошли остальные.

И когда они вступили в лес, туда, откуда раньше выходил на встречу Кешке человек с ружьем, то увидел Кешка, что безмолвие леса обманчиво, что всюду за деревьями притаились вооруженные люди, которые молча пропускали мимо себя Кешку и его спутников и которым человек с ружьем что-то тихо и коротко говорил.

Кешка хотел сосчитать этих вооруженных людей, но не мог. Он видел только, что все они безмолвны и сосредоточены, что ждут они чего-то и что два-три слова, сказанные им на ходу человеком с ружьем, делают их еще суровей, еще сосредоточенней.

За дальним ельником, куда Кешка редко забегал в своих бездумных детских скитаньях, раздвинулась новая полянка. На притоптанной земле были разбросаны ружья, ящики, а в стороне дымился костер с навешенным над ним большим черным котлом. Возле котла суетился старик.

Приведшие Кешку крикнули старику:

— Дядя Федот! Примай партизана!

Старик поманил Кешку к себе.

На поляну стали сходиться люди. Они подходили к человеку с ружьем и что-то рассказывали ему. А он, выслушав каждого, кивал головой и был чем-то доволен.

И здесь только услышал Кешка, как зовут этого человека с ружьем, у которого насмешливые и вместе с тем веселые глаза, у которого все лицо яснеет от сверкающей светлой улыбки:

— Товарищ Герасим!

Дядя Федот усадил Кешку у костра, налил ему в плошку похлебки и дал ломоть хлеба, круто посоленного крупной, хрустящей солью.

— Ешь, парнишка, ешь.

Кешка вдруг почувствовал, что он очень голоден, и с жадностью накинулся на еду. Старик глядел на него, дымя трубкой и качал головой.

С едой Кешка забыл про все недавно пережитое. Он чувствовал приятную теплоту во всем теле и только какая-то сладкая усталость охватывала его голову и клонила ко сну.

И словно сквозь сон видел он как подошел к костру товарищ Герасим, как сказал он что-то старику. Дядя Федот встрепенулся, шагнул к человеку с ружьем. И успел увидеть Кешка, что дядя Федот прильнул к товарищу Герасиму, что-то сказал ему и торопливо погладил по плечу.

А потом мягкая нежная пелена тихо накрыла Кешку и отодвинула от него куда-то за тридевять земель и лес, и костер, и вооруженных людей...

Проснулся он от какого-то непривычного шума. Кругом надвинулись сумерки. Костер догорал. Дядя Федот стоял вдали черною тенью, неподвижный, застывший.

Кешка услышал какие-то гулкие дробные удары, какой-то мерный треск, какой-то гул. Все это шло со стороны Максимовского.

— Дяденька, что это!? — вскочил Кешка и подбежал к старику.

— А, проснулся! — Старик на мгновенье оглянулся на Кешку, а затем снова обернулся туда, откуда разростались, крепли и зловеще усиливались звуки. — А это, паренек, стреляют! Наши пошли белых выбивать из деревни. Слышишь — залпами бухают — это наши. А вот тарахтит — это пулемет. Им белые орудуют... Три у них было пулемета-то, да два-то мужики попортили... Слышишь, слышишь, как жарят!..

Кешка слушал и его охватывал страх. Он слышал, как усиливалась пальба, как сливались в сплошной грохот ружейные залпы и безостановочный треск пулемета.

Внезапно над лесом сверкнула светлая полоса, словно зарница. Раздался сильный гул. Дядя Федот крякнул и довольно засмеялся.

— Ага! Это наши у белых патроны подожгли! Молодчага товарищ Герасим! Ловко он все это удумал!

На место погасшей зарницы над остриями лиственей и елей заколыхалось зарево, которое стало быстро расти.

— Дяденька! — в испуге крикнул Кешка, — это Максимовское наше горит!.. Гляди-ка, занялось!..

Старик покрутил головой. Зарево охватило полнеба. Багровые полосы зловеще вплелись в белый отблеск пожарища.

Пальба усиливалась...

VIII

Дядя Федот вдруг засуетился. Он порылся в куче вещей, прибранных к сторонке, вытащил какую-то сумку, надел ее на себя, подобрал ружье и патронташ. Затоптал потухавший костер и, выколотив, сунул свою трубку за пазуху.

— Ты куда, дяденька? — испуганно спросил его Кешка.

— Туда, паренек, надобно мне... к ребятам. Вишь, оказия какая там пошла... Нужно и мне туда податься...,

— Я пойду с тобой, дяденька! — в голосе у Кешки зазвенели слезы. — Я пойду!?

— Куда ты! Еще убьют тебя!

— Я пойду... я пойду, дяденька!

Кешку охватило какое-то болезненное нетерпение. В его голосе прорывались рыдания.

Дядя Федот покрутил головой и задумчиво сказал:

— Да и впрямь — не оставлять тебя, куренка, одного... Пойдем, коли судьба тебе такая...

Они пошли навстречу зареву, навстречу грохоту сраженья.

И с каждым их шагом вперед пальба становилась слышней и оглушительней, и с каждым шагом зарево разгоралось ярче и багровее...

Они долго шли, молчаливые, слушающие, чего-то ждущие. Вдали засветлела знакомая Кешке поляна. За нею лес, озаренный заревом. А там, совсем близко, деревня, и в ней бушующий огонь, выстрелы, грохот и кровь...

Лес словно ожил. Верхушки деревьев, облитые трепетным светом, казались живыми. Чудились новые шорохи и шопоты меж стволами, у травы. Гул перестрелки, долетая сюда, рассыпался на тысячи неуловимых, колеблющихся, блуждающих звуков. Словно вылезли из тайных недр леса его темные невидимые обитатели и теперь бродят от ели, к ели, от листвени к листвени, стелются по земле, ползут отовсюду, сходятся, расходятся и шепчут, перекликаются, тихо смеются...

Кешка жался к дяде Федоту и пугливо озирался кругом. Он слышал лесные шорохи, и его маленькое сердце вздрагивало от испуга.

Вдруг в шорохи и шопоты леса вплелся новый звук. Где-то совсем близко кто-то простонал.

Старик приостановился. Послушал. Стон повторился.

— Кто тут есть живой? — глухо спросил дядя Федот.

— Помогите!.. Кровью изошелся...

Совсем недалеко, в стороне, прислонившись к дереву, чернел кто-то.

— Чей ты? — наклонился над раненым дядя Федот.

Зарево вспыхнуло ярче, отблески его поползли от вершин вниз и озарили дядю Федота и раненого, и Кешку.

— Дядя Федот! — радостно встрепенулся раненый. — Вот какой мне фарт.... Перевяжи-ка меня чем ни на есть... Ишь, кровь как хлещет... Совсем я замирать стал.

Дядя Федот узнал раненого, расстегнул свою сумку, вытащил из нее бинты, и стал неуклюже по-мужицки перевязывать окровавленную рану.

Раненый вскрикивал от боли, но бодрился. Видимо приход своего человека обрадовал его, влил в него силы.

— Ты никак, Силантий? — опознал его дядя Федот, налаживая перевязку. — Я, брат, тебя не сразу и признал.

— Силантий, Силантий! — закивал тот.

— А как наши?

Раненый оживился.

— Слышь выбили мы белых из села... Так шарахнули, так шарахнули!.. Да и наших полегло здорово... Пулемет, вишь, у белых... Как зачал косить — у нас так цепь цепью и полегла... А теперь мы их отогнали на ту сторону... Скоро им конец придет...

Кешка слушал торопливый, прерываемый глухими вскриками от боли, рассказ, и в нем загорелась дикая радость.

Но вдруг эта радость дрогнула.

— А как товарищ Герасим?

Раненый вдохнул глубоко, словно простонал.

— Товарища Герасима, слышь, подстрелили сволочи...

— Подстрелили!?

Смертельно испуганной птицей вырвался одновременно этот возглас и у Кешки и у дяди Федота.

— Подстрелили!?.. Умер!?

— Жив еще был, когда я пополз сюда... Да, видно, плохо ему.