Утром, почти на рассвете, Кешку разбудил необычный шум на дворе. Сначала он ничего не мог сообразить и хотел было кинуться из избы посмотреть — чего это расшумелись в такую рань. Но в избе никого уже не было, со двора неслись отрывки громкой брани и бабий вой, и в памяти внезапно встала вчерашнее: встреча с Митрофаном, крадущийся Охроменко и потом, позже, торопливая, тайная передача старику Большедворскому поручения Митрофана. Кешка поспешно обулся и вылез в окно прямо в огород на задах избы. Оттуда он пробрался к амбарчику, влез на вышку и сквозь щель взглянул во двор, откуда неслись разроставшиеся крики, брань и вой.
У крыльца стояли офицеры, окруженные Охроменкой и группой солдат. Перед ними меж солдатами стояли с туго связанными за спину руками, оборванные, без шапок старик Большедворский и один из Тетериных. У ворот толпились бабы и ребятишки и несколько мужиков, оттесненные солдатами, а три бабы бились и ревели и все порывались вперед к офицерам: старуха Большедворская и две молодухи Тетериных.
Охроменко тыкал волосатым кулаком в бороду старику Большедворскому и яростно кричал. Офицеры покуривали папироски и вполголоса переговаривались меж собою, но Семен Степанович видимо прислушивался к брани Охроменки.
— Ты, гадина челдонская, говори, коли тебя спрашивают! — кричал Охроменко, наступая на старика. — Зачем ты коло пулеметов шлялся? Зачем ты, стерва, посты разглядывал? Спрашивают тебя, али нет?! Спрашивают!?
И он замахивался на старика, который молчал весь понурый, опаленный робостью.
Кешка глядел на все это и сердце его колотилось тревожно, как подшибленная птичка. Он еще ничего не знал, но начинал уже что-то смутно понимать,
— Ваше благородие! — отступил вдруг Охроменко от старика и повернулся к офицерам. — Тут без нагаек да без шомполов, видно, никакого дела не получится... Дозвольте!..
Семен Степанович бросил папироску и что-то тихо сказал остальным офицерам. Те захохотали.
— Голяш! — крикнул один из них. Из группы солдат выскочил юркий солдатик с цыганским лицом. Он выслушал, что ему сказал кликнувший его офицер, и, расталкивая у ворот баб, убежал со двора.
Семен Степанович вытащил портсигар, вынул из него папироску, стукнул мундштуком ее по крышке портсигара и, закурив, громко сказал:
— Эй ты, старик! Ты чего молчишь? Ты не слыхал разве, о чем тебя спрашивают? Не слыхал?
Старик, которого толкнули ближе к офицерам, угрюмо молчал.
— Для чего ты приглядывался к пулеметам? Кому это ты сведения должен был давать?.. Да ты без языка, что ли? — повысил голос Семен Степанович, видимо начиная сердиться. — Немой он?
— Никак нет! — вывернулся Охроменко. — За гумнами он вот с этим фрухтом, — он показал на Тетерина, — даже шибко разговаривал... Язык у него хороший...
В это время солдат с цыганским лицом вернулся. Он нес с собою какие-то железные прутья, а два солдата следом за ним тащили широкую лавку.
Бабы заголосили. Старуха кинулась к Семену Степановичу:
— Батюшка, вашблагородье, — завопила она, — неужто старика не пожалеешь?
Но ее оттащили.
— В последний раз я вас, мерзавцы, спрашиваю, — для кого вы тут разведку делали? — сухо, с жестокими нотами в голосе спросил Семен Степанович.
Старик поднял голову. Борода его, расклокоченная, когда его вязали, тряслась, глаза слезились.
— Ни для кого, вашблагородье, — тихо сказал он. — Напраслина все это.
И, как эхо, вслед за ним Тетерин повторил:
— Напраслина! — и в его голосе прорвался животный страх.
Кешка, затаив дыхание, следил за этим жутким разговором. В горле у него пересохло, голова горела, а сердце стучало так громко, что порою Кешке казалось, что люди там, во дворе, услышат этот стук.
Придвинувшись ближе к щели, он увидел, как солдаты поставили лавку возле офицеров, как со старика Большедворского срывали решменку, потом штаны. Он увидел темное обнаженное старческое тело, видел как солдат с цыганским лицом засучил рукава и пробовал железные прутья, со слабым свистом рассекая ими воздух. И дальше видел он, как старика повалили на лавку, насели двое — один на голову, другой на ноги — и как опустился первый удар железного, сверкнувшего на солнце прута на старое беспомощное тело. И успел услышать он глухой стон и усилившиеся вопли баб, и хохот, громкий, смачный хохот, прерываемый матерной руганью. Но больше уж ничего не смог он увидеть и услышать: он скатился с вышки в задний двор, поднялся на ноги и, ничего не помня, ничего не соображая, кинулся бежать.
А вслед за ним неслись вопли, стоны и хохот, хохот...