Роман
Часть первая
1
Баррикаду строили неумело, но весело. На углу свалили витрину из-под афиш и бросили ее поперек переулка. С портновского магазина «Майзель и сын» содрали длинную вывеску, выкатили из ближайшего двора старую телегу, натаскали ящиков, досок, дров.
Днем к строящейся баррикаде подходили соседи и осматривали ее деловито и хозяйственно.
— Мешков-бы сюды с песком! Вот на фронте ловко с мешками в траншеях выходило!
— Кабы снегу больше, так набить бы его стенкой, да водой облить! Очень хорошая защита получается!
— Песку, песку поболее-бы!
Днем вокруг дружины ползали любопытные, носились мальчишки. Даже притащилась торговка с калачами.
А к вечеру, когда баррикаду кое-как соорудили и возле нее залегли дружинники, кругом стало пустынно.
Вечером Павел на полчаса сбегал к Гале.
— Павел, — попросилась девушка, — я с тобою!
— Нет, Галина! Оставайся здесь. Оставайся!
— Чудак ты, Паша, как же я могу без тебя? Я измучаюсь. Мне с тобою спокойней.
— Тебе нельзя. Туда выделена определенная группа. У тебя другое дело...
— Возьми меня...
— Молчи! — с ласковой суровостью приказал Павел и положил обе руки на плечи девушки, — молчи и слушайся старших!
2
Ночью было тихо. Октябрьский мороз сковал бесснежную землю. Октябрьский мороз тугой изморозью стоял неподвижно в воздухе. Красный огонь костра беспомощно никнул к земле под стужею. От красного огня кругом подплясывали неуловимые тени.
Дружинники зябко ежились. Они подходили к костру и грели окоченевшие руки. С вечера они оживленно беседовали, перекидывались шутками, пели. Стылая, морозная ночь сморила, нагнала молчаливость. Дружинники замолчали.
Павел прикурнул[1] возле огонька и боролся с дремой. Сон накатывал на него, сцеплял глаза и заволакивал окружающее красноватым густым туманом. Не поддаваясь сну, Павел вставал, подходил к баррикаде, взбирался осторожно на нее и вглядывался в пустынную улицу, легшую мертво и настороженно между затаившимися, слепыми домами.
Товарищи вокруг Павла тоже боролись со сном и стужею. И когда Павел подходил к баррикаде, кто-нибудь присоединялся к нему и сдержанно говорил:
— Тихо кругом. Пожалуй, ничего нынче не будет.
— Пожалуй... — соглашался Павел и всматривался в безлюдье и пустынность улицы.
Под утро, когда стало холоднее, словно холод шел от белесого рассвета, где-то в стороне, далеко отсюда, захлопали редкие выстрелы. Дружинники разом вскочили и столпились возле баррикады.
— На Знаменской перестрелка!
— Кожевенники там! Дружина большая!..
— Там близко от казарм... Жарко ребятам придется!
— Жарко...
Павел прислушался к перестрелке и оживился:
— Ну, вот, ребята, начилось, значит! Теперь недолго ждать и у нас...
Дружинники подтянулись к баррикаде. Некоторые стали возиться с оружием, другие принялись примащиваться к ящикам и дровам, отыскивая удобное местечко. Костер вспыхнул и стал замирать. Дым пополз по земле горький и серый.
Худой мужик с всклокоченной бородой и в рваном полушубке подошел к Павлу.
— Слушай, товарищ, мне бы сходить... Покеда не началось. Обещал я ребяткам побывать у них утречком. Двое их там. Поди, замлели...
Павел недоверчиво поглядел на мужика, отвел от него глаза и неприязненно сказал:
— Шутишь, парень! Как же можно теперь уходить? Теперь каждую минуту казаков жди... Не ладно ты!.. Сказал бы лучше, что дрефишь, ну и ступай! Без фокусов! Мы никого не задерживаем!
Несколько дружинников, прислушавшись к разговору, хмуро посмотрели на мужика. Кто-то насмешливо и грубо крикнул:
— Кишка тонка! Не держи его, Павел, пусть он к бабе ворочается, там спокойней!
— Я не к бабе... — обидчиво и растерянно оправдывался мужик. — У меня, вишь, ребятишки дома одни. Тут недалечко. Я бы мигом.
Так же неприязненно, как прежде, Павел снова повторил:
— Если дрефишь, уходи!
Всклокоченная борода мужика метнулась в сторону. Огорченно и растерянно мужик мотнул головою:
— Не дрефлю, нет! Говорю — к ребятишкам... Я, значит, пошел, товарищи!..
Дружинники пасмурно насупились. Павел хмуро и презрительно махнул рукою.
Мужик туже затянул опояску на полушубке и быстро пошел прочь от баррикады.
Дальняя перестрелка в просветлевшем утре слышалась громче и ближе.
3
Третий день в городе было неспокойно. Третий день по главным улицам разъезжали патрули и на перекрестках стыли часовые. Магазины были закрыты и базары пустовали. Обычная жизнь города замерла и вокруг были смятение и беспорядок.
Заводы стояли пустые и над их трубами не плавал и не клубился дым. На вокзале мертвое спокойствие пугало своей неожиданностью и в стороне, как очарованное стадо, сбились беспорядочно вагоны и паровозы.
А в районах, которые грудились возле заводов и мастерских, перекрестки улиц в разных местах были загромождены баррикадами. И вооруженные люди сторожили эти баррикады.
У вооруженных людей было возбужденно-радостное настроение. Над ними реял смех, они перекидывались шутками. Они большей частью были молоды и свежо и ясно беззаботны. И молодая и ясная беззаботность их не омрачалась взрывами выстрелов и подкрадывающейся опасностью.
Третий день город жил небывалой жизнью, оторванный от других городов, потерявший связь с ними. Тугие нити телеграфных проводов молчали, по тугим нитям телеграфных проводов не скользила невидимо безмолвная весть из других мест, от городов, от широкого и смятенного мира.
Над городом реяло непривычное слово: забастовка! Оно чернело на белых лоскутках прокламаций, расклеенных по заборам и витринам. Оно перекатывалось из дома в дом, и то пугало иных и наполняло их бессильной злобою, то радовало других и согревало:
— Забастовка!
Губернаторский белый с колоннами каменный дом, как крепость, охранялся усиленно. Во дворе бивуаком расположились солдаты, на улице стояли часовые и пугали своей суровостью прохожих. У губернатора все время шли совещания. И к нему и от него беспрестанно приезжали и уезжали жандармский полковник, воинский начальник, полицеймейстер и прокурор. А казаки-вестовые с разных концов города вскачь приносили сюда новые вести. И все эти вести, стекавшиеся с разных концов, говорили об одном:
— Забастовка!.. Забастовали!..
И тогда от казарм усиленней текли ощетинившиеся штыками роты и на рысях проносились казачьи патрули.
Солдаты шли по мирным улицам. Город безмолвствовал. Город притаился. Но когда казачий патруль впервые сшиб и рассеял толпу демонстрантов, над которой реял дерзко и вызывающе красный флаг, и когда нагайки полоснули по спинам, выдирая вместе с клочками одежды живое мясо, когда брызнула первая кровь, — путь уверенно марширующим солдатам стал преграждаться баррикадами.
Вокруг баррикад вспыхнуло оживление. К баррикадам стянулись люди. Разные люди.
4
Худой мужик с всклокоченной бородой и в рваном полушубке ушел в раннее тусклое утро от баррикады, потуже затянув опояску на полушубке.
Павел мгновенье поглядел ему вслед и подумал:
— Дезиртир!
И больше уже не думал и не вспоминал о нем. Потому что утро хмуро и нехотя разгоралось, потому что взрывы и раскаты выстрелов становились все громче и настойчивей.
В тусклых кривых улицах, по которым торопливо пошел худой мужик, было безлюдно. Ставни глухо прикрывали тревожный и безмолвный покой жителей. Замерзшая земля упруго гудела под быстрыми шагами. Седой иней мутно тускнел кругом, покрывая дощатые тротуары и крыши.
Тусклые кривые улицы привели мужика к скрипучей калитке. Он толкнул ее, она распахнулась. И скрип ее наполнил его радостью. Скрип калитки был привычным, родным звуком.
По изрытой осенними дождями тропочке дошел он до темной избы с прикрытыми ставнями и стукнул в дверь. За дверью всплеснулись детские голоса:
— Тятя?.. Тятенька?!
— Ну-ну, я, ребятки! — успокоил он, входя в полутемную избу. — Вот сказывал, что приду и пришел!
Ребятишки обступили мужика. Они были в одних рубашонках, а в избе стоял крепкий холод. И они дрожали. Но приход отца вытянул их из постели, где им было немного теплее. И теперь они дрожали не только от холода.
Их было двое — мальчик лет семи и совсем крошечная девочка. Мальчик глядел из-подлобья и губы его дрожали от обиды и горя. Девочка прижалась к отцу и всхлипывала:
— Боюся... тятенька, боюся!
— Молчи, Нинишна! — прикрикнул на нее мальчик. — Плакса!.. Вот она все ревет! Все ревет, а мне спать хотца... и исть!..
— Ах, беда, ребятки! — засуетился мужик. — Хлебца нигде раздобыть не мог. Такая заваруха округом!
— Хлебца, тять!.. — прильнула девочка к отцу. — Дай хлебца!
Отец распоясался, скинул полушубок и стал возиться с железной печкой. Он сходил во двор, раздобыл щепок и каких-то досок. Он долго раздувал огонь и когда в печке загудело пламя, он обернулся к притихшим детям:
— Ладно теперь? Ишь, как зажаривает!
Ребятишки придвинулись к печке и затихли. Отец притащил с постели их одежёнку. Мальчик стал одеваться самостоятельно, девочку отец посадил к себе на колени и неумело начал натягивать на ее ножки рваные чулки.
Он одевал ее и приговаривал:
— Глянь, печка-то гудит! Тепло! А тут мы еще катанки на ноги взденем, платью бумазейную, совсем по-богатому станет!..
— А хлебца? — прикурнув к отцу и замлев от тепла, от ласки, спросила девочка.
— Хлебца я опосля достану...
— Опосля? — встрепенулся мальчик и подошел к отцу поближе. — Ты опять уйдешь?
— Да я, брат, ненадолго! — отводя глаза от мальчика, неуверенно ответил отец. — Совсем, парень, на какой-нибудь секунд!
— Обманываешь! — нахмурился мальчик. — Я знаю...
— Ну, ну! Экий ты маловерный!
Печка накалилась. От нее растекался густой жар. Она весело гудела. Мужик спустил с колен задремавшую девочку и потянулся за полушубком.
— Обманываешь! — повторил мальчик. Девочка проснулась и заплакала.
— Эх, беды с вами, ребятки! — огорчился отец. — Чистое горе! Да надо мне, слышьте, сходить! До зарезу надо... Обязанность такая... Несмысленыши вы, не растолкуешь вам... Вы не плачьте! Право, не плачьте! У меня там, коли обойдется ладно, я и обернусь мигом.
— Да-а! Уйдешь надолго, а нам одним.
— Не ходи, тять! Не ходи!
Ребята наседали, а мужик торопливо одевался и успокаивающе бормотал ласковые слова.
И так, в спешке, кой-как облаживая на себе полушубок и рассыпая нелепые и неуклюжие ласковые слова, он прошел к дверям и у порога вдруг нахмурился, потемнел и строго крикнул:
— Ну, не плакать! Ишь, разнюнились!.. Не плакать, говорю!
И быстро вышел. На мороз. На улицу, где уже светилось крепкое утро и где хлопали частые выстрелы.
5
Частые выстрелы весело хлопали. Дружинники сгрудились к баррикаде и настороженно слушали. Сначала они шутили и перекидывались бодрыми, веселыми возгласами. Сначала их почти забавляла новизна: выстрелы, которые лопаются где-то там, далеко, безвредные и безопасные. Но утро наливалось смутным светом и вместе с ним текла откуда-то тревога. И лица стали серыми, сосредоточенными, безулыбчивыми.
Павел зябко поводил плечами под стареньким ватным пальто. Он сидел на ящике и прижимал к себе винтовку, самую большую и самую редкую драгоценность всего отряда. Остальные дружинники, вооруженные разнокалиберными револьверами, ждали чего-то от Павла. Ждали и помалкивали.
Переложив с руки на руку винтовку, Павел встал:
— Нет у нас, товарищи, никакой связи с другими. Худо это.
— Конечно, худо, — согласился ближний дружинник.
— Не ладно... — подтвердили остальные.
— Надо наладить связь, — решил Павел. — Выходите, охотники... Двое, нет, лучше трое...
На короткое мгновенье возле баррикады стало тихо. Павел нахмурился: «Неужели струсили?» Но, разрушая его сомнение, со всех сторон вспыхнуло:
— Я!
— Я!..
— Я! Я! Я!
— Постойте! — повеселел Павел. — Этак вы всем отрядом уйдете! Так не полагается! Нужно не больше трех разведчиков...
К Павлу метнулись сразу человек десять. Расталкивая их, ближе всех протиснулся высокий парень в мятом картузе, из-под которого выбивались упрямые русые кудри:
— Первей всего — меня, товарищ!
— Ну, и меня! — перебил его низенький, пухлощекий подросток в гимназической шинели. — Я проберусь! Я ловкий!
Веселый, рокочущий бас перекрыл их обоих:
— Без меня, товарищ Павел, эту експедицию никак нельзя налаживать! Я, можно сказать, специяльно для таких делов создан!..
Павел согнал с лица веселую усмешку и строго сказал:
— Давайте, товарищи, по местам! Сказано — трое, и больше никаких! Ну, допустим, ты, Потапов; — он ткнул в веселого баса, — потом Емельянов... А третий...
— Третьего меня, товарищ, назначай! — озабоченно, но настойчиво сказал кто-то со стороны.
Все оглянулись.
— Вернулся? — изумленно спросил Павел, узнавая мужика, который уходил к ребятишкам. — Неужели вернулся?
— Стало быть, так, — без всякой обиды ответил вернувшийся. — Мало-мало пригрел ребятенков да и обратно... Ты, слышь, дозволь мне пойтить поразведать. Я смогу... Меня, коли и устретят супостаты, так непременно отпустят; обличье у меня мужичье, не домекнутся, что тут возле этого дела бьюсь... Дозволь!
Решали недолго. Павел, властью начальника отряда решил: пойдут в разведку веселый бас, парень с непокорными, упрямыми кудрями и худой, с всклокоченной бородою мужик.
Все трое подтянулись, оправились, оглядели баррикаду и товарищей. Все трое по-разному усмехнулись и кивнули головами:
— Прощайте, товарищи!
Мужик немного замешкался и, смущенно улыбаясь, тихо попросил Павла:
— Адресок-от мой на случай черкани себе где-нибудь... Ребятенки у меня там. Двое...
Павел взволнованно поглядел на него и нерешительно предложил:
— Ты бы, может, остался...
— Нет, нет! Пойду!... А адресок черкани...
Павел записал в свою записную книжку адрес:
— Кривая улица, номер семь, во дворе, флигелек...
6
Галя не утерпела и решила пробраться к баррикаде, которую защищала дружина Павла. Девушка вышла на улицу утром. Было пустынно и безлюдно кругом. Где-то вдалеке ухали выстрелы. Пустые улицы непривычно и угрожающе встретили Галю. Плотно прикрытые двери и ворота, занавешанные окна, непогашенная лампа в подъезде какого-то дома — все это враждебно сжалось вокруг девушки. Но она храбро вышла с тротуара на средину улицы и дробно застучала каблучками по скованной стужею мостовой.
— Барышня! — тревожно окликнул ее чей-то голос из-за полуоткрытой калитки. — Барышня, куда же вы в экую пору? Да притом по середке улицы! Тут вдоль кварталов палят, а вы без никакой осторожности! Сойдите хотя на тротувар!..
Галя спохватилась и перешла на тротуар. Она прошла пустынную улицу, завернула за угол, свернула в один переулок, в другой. Она уже приближалась к району, где находилась баррикада Павла. Надо было пробежать две-три улицы. Но тут дальние и непугающие звуки выстрелов внезапно стали отчетливыми и близкими. Показалось, что стреляют где-то почти рядом. Галя остановилась и прислушалась. Выстрелы то усиливались, то затихали. Девушка поколебалась, но тряхнула головой и двинулась дальше. И успела пройти только несколько десятков шагов, как внезапно тихая и насторожившаяся улица загрохотала, зашумела: из переулков, откуда-то впереди, посыпались люди, они бежали, испуганно вскрикивая, перебрасываясь громкими, предостерегающими возгласами, они уходили от какой-то опасности, и лица у них были возбужденные, бледные и глаза, широко раскрытые глаза, горели ужасом.
— Стреляют!.. Уходите!.. Уходите! — кричали они. — Убивают!.. Казаки!..
Они столкнулись с Галей, окружили ее и, не переставая кричать, увлекли ее с собою, обратно, подальше от того места, где была опасность. Галя сопротивлялась, она пыталась вырваться из этой толпы и пойти своей дорогой, но толпа была сильнее ее, толпа, охваченная страхом, была преисполнена жестоким состраданьем и стояла на своем:
— Уходите!.. Уходите скорей!.. Там убьют!..
Увлеченная толпою, Галя повернула обратно. Толпа несла ее по взорванным тревожным оживлением улицам. И по мере того, как люди убегали дальше от опасности, они начинали говорить связнее, они толковее и понятнее рассказывали о том, что их напугало. Галя поняла из их сбивчивых и тревожных рассказов, что казаки налетели на баррикаду, что дружинники были смяты казацкой лавой и что казаки, справившись с ними, понеслись дико и яростно по улицам, сметая все на своем пути, нагоняя ужас и смятение на случайных прохожих.
— Дружинников разбили... Многие убиты...
Страх за Павла, за брата охватил Галю. Она приостановилась, сделала новую попытку выбраться из толпы. Но и на этот раз ее не пустили:
— Да куды вы?.. Там теперь никого и не осталось... Заберут вас, коли не подстрелют...
— На верную смерть идете!
— Брат у меня там... — растерянно и ненужно объяснила Галя. — Как же теперь?..
Исхудалая женщина, кутавшаяся в темную шаль, прижалась к девушке и вполголоса и настойчиво посоветовала:
— Идите, милая, подальше куда-нибудь... А о брате потом узнаете. Поспокойней станет, сбегайте в больницы, поищите...
Подавив в себе тяжелый вздох, Галя прошла с редеющей толпою еще несколько кварталов и, наконец, свернула в тихую улочку.
Казалось, здесь было спокойно и безопасно. Только издали глухо долетали сюда глухие звуки выстрелов. Галя беспомощно оглянулась. Что делать? Как узнать о том, что сталось с братом, с товарищами?
Глухо закрытые ворота как-будто что-то сторожили. За заиндевевшими окнами притаилась будничная жизнь. Замерзшая земля гулко и пустынно отдавалась под галиными шагами. Никого не было кругом, кто-бы помог, кто-бы ответил. Девушка остановилась. Она раздумывала, она решала. Итти к баррикаде, которую наверное, разрушили солдаты, не нужно было. Что она там могла найти? Обломки, разрушение, может быть кровь. Или может быть оставленные трупы. При мысли о трупах она вздрогнула. А Павел? А что если он погиб?.. Не может быть! Павел, Паша, родной братишка, такой смелый и веселый! Нет, нет!..
За глухо закрытыми воротами притаилась чья-то жизнь. Заиндевевшие окна хранят чьи-то радости, чье-то счастье, чью-то веселую улыбку. И чтобы Павел перестал жить!? Никогда! Не может быть!..
Она рванулась вперед и побежала. Тихая улочка наполнилась шумом ее шагов. На тихой улочке как-бы ожили тени. Они метнулись вслед за девушкой и устремились вместе с нею.
Когда Галя добежала до угла и пред ней открылась широкая улица, глухие звуки, невнятно рокотавшие и доносившиеся издалека, стали внезапно громкими и отчетливыми. Звуки эти были необычайны и странны в этот морозный день, когда земля была скована стужей и зима вплотную надвинулась над городом. Галину поразил шум ливня. И не успела она сообразить в чем дело, как по широкой улице мимо нее лавой промчались казаки. Они неслись с веселой свирепостью, взъярив лошадей, гикая и взмахивая шашками или нагайками. Они рассыпались по всей ширине улицы, ехали по тротуарам, перескакивали через тумбы, они неслись как вихрь, не зная и не признавая преград. Галя испуганно и зло поглядела на них. Ее как будто не заметили. Но последний, под которым уросливо заплясал конь, оглянулся на нее, оскалил зубы и, срамно выругавшись, поднял быстро руку и на скаку хлестнул девушку нагайкой по голове. Галя почувствовала обжигающий удар, тихо охнула и присела от боли.
Казаки промчались. Галя, схватившись обеими руками за голову, стояла и тихо раскачивалась из стороны в сторону. В голове ее гудело, пред глазами плыли разноцветные круги. От боли Галя тихо стонала. Не сразу прийдя в себя, она долго ощущала невероятную тяжесть в голове. Наконец, взяла себя в руки и опасливо ощупала голову под мягким пуховым платком. Нащупав небольшую ссадину, она успокоилась, поправила платок, оглянулась и осторожно пошла вперед, в ту сторону, откуда примчались казаки.
7
Как ушли в разведку для установления связи с другими дружинами трое, так и сгинули. Проходили часы, а их все не было. Павел обеспокоился. Неизвестность томила. Где-то в стороне выстрелы все учащались и становились громче. Утро наливалось все ярче и солнце, еще не выкатившееся из-за домов, уже окрашивало розовым отблеском карнизы и шпили крыш.
Улица была безлюдна и безмолвна. И только баррикада и несколько десятков дружинников, засевших за нею, оживляли пустынность и настороженность слепых домов и притаившихся глухо закрытых ворот.
Павел хмуро поглядел на высветлевшее небо, оглянулся кругом, всмотрелся вперед, туда, откуда можно было ожидать нападения и невесело усмехнулся:
— Да, штука... Вот и соображай...
— Соображать нечего, — отозвался кто-то сбоку, — видать, кожевники все еще держатся, А то бы давно на нас пошли.
— Держатся, это верно. А вот наши разведчики? Неужели в переплет какой попали?
— Все может быть. Наткнулись на солдат или на полицию, ну и вот...
Разговор оживился и мог стать общим и шумным, но в стороне послышался неожиданный шум. Мерный и непрерывный, он все усиливался, все приближался.
Дружинники насторожились. Павел вытянул шею и, прислушиваясь, посмотрел туда, откуда накатывался этот необычный и неожиданный шум.
— Ну, вот... — сказал он и лицо его стало строгим и сосредоточенным. — Ну, вот и на нас... Солдаты... По местам!..
На баррикаде все ожило. Дружинники разместились по заранее намеченным местам. Приготовились. Замерли. Вдруг все это — баррикада, оружие в руках, ожидание опасности — стало необычайно простым и вместе с тем глубоким и понятным до какого-то крайнего предела. Еще мгновенье назад до сознания каждого из них не доходило по-настоящему представление о настоящей опасности, о крови, о гибели, о смерти. Все было легким и простым, как игра. И как при игре было весело и не думалось о смерти, о крови.
Павел взглянул на товарищей. Какие они все разные и как сравняло их всех вот сейчас острое ожидание. Вот двое, самых молодых, гимназист и кажется ученик реального. У обоих раскрасневшиеся лица, оба напряженно припали к краю вывески «Майзель и сын» и сжимают рукоятки неуклюжих «бульдогов». На их лицах страху нет. Может быть, любопытство, острое и редкое, непережитое еще любопытство разрумянило их щеки и зажгло тревожные огоньки в их глазах. А вот рябой угрюмый рабочий из губернской типографии. Свинцовая пыль навсегда въелась в рябины его лица. Глаза его тусклы и усталые тени прочно лежат под ними. Сейчас его глаза запали глубже, чем всегда, и в них вспыхивают холодные огоньки. Пристроившийся по-удобней возле ящика из-под товаров широкоскулый кочегар с паровой мельницы озабоченно прилаживает свой потускневший «смит» к согнутой в локте левей руке: так, как учили его в дружине, и казалось, весь ушел в это дело. Четверо рабочих с пимокатной фабрики с охотничьими ружьями прилегли плотно за поленицей дров и примерно прицеливаются в улицу. А там за ними семинарист в запотевших от холода очках поминутно вытирает их грязным платком и оставляет на коленях громадный полицейский револьвер. И еще и еще. Все разные люди; но Павел знает, что все они сейчас очень близки друг другу, что чувствуют они все одинаково и что их объединяет единое общее чувство, которое собрало их сюда и заставляет дожидаться опасности и не избегать ее.
Мерный и непрерывный шум возрастал. Уже можно было легко определить, что это шагают, тяжело и как машины одинаково, солдаты. Уже чувствовалось дыхание сотен людей. Уже отчетливо можно было различить чей-то одинокий голос, скомандовавший: «На ле-ево-о!» Но улица еще была пустынна.
Павел нагнулся к земле и достал что-то тщательно завязанное бичевкой. Кочегар повернул голову в его сторону и суетливо приподнялся:
— Палка тута. Возле мене...
Развернув алое полотнище знамени, Павел взял поданное ему древко и быстро наладил флаг.
— Товарищи! — выпрямляясь и держа готовое знамя в руках, просто и деловито сказал он. — Сейчас начнется... Предлагаю, которые не чувствуют решимости в себе, могут еще уйти... Покуда время есть...
— Ладно! — за всех коротко и недовольно ответил типографский рабочий. — Пущай начинается!.. На то и шли!..
— Ладно! — подхватили другие. — Подымай выше знамя!.. Выше!..
Застенчиво улыбаясь, Павел кивнул головой и поднялся с флагом в руках по дровам, по ящикам, как по ступеням, на баррикаду.
Из-за угла выходили первые шеренги солдат...
8
— Эй! — закричал с испуганной отчаянностью молодой офицер, шедший впереди остановившейся колонны солдат. — Эй вы! Бросьте эту комедию. Имею приказание стрелять боевыми при всяком препятствии!.. Сбрасывайте вашу красную тряпку и убирайтесь с дороги!..
— Эй! — подражая тону офицера, ответил семинарист, вдруг развеселившийся как только топот сотен солдатских ног прекратился. — Эй, вы, солдаты!. Гоните в шею командира вашего! Присоединяйтесь к нам! Честное слово, присоединяйтесь!.. Ура, солдаты!..
На баррикаде подхватили этот крик:
— Ура, солдаты!.. Да здравствует армия!.. Переходите к нам!..
Офицер оглянулся на своих солдат. Те стояли молча. У офицера перекосилось лицо от негодования, неожиданности и может быть от испуга: молчание солдат не понравилось офицеру. У них, у многих были смущенные глаза, некоторые улыбались приветливо и эта приветливость относилась к тем, кто громоздился за баррикадой и над кем хлопал на холодном ветру красный флаг.
— Смирно! — крикнул офицер. — Слушать команду!
Павел, наблюдавший за действиями офицера и поведением солдат, тихо сказал дружинникам:
— Не высовывайтесь, товарищи! Будьте осторожны!
Солдаты, почуяв в голосе своего командира нескрываемую ярость, сразу подобрались и окаменели. Винтовки, взятые на-плечо, застыли и устремились черными штыками ввысь.
— Повторяю, — круто обернулся офицер к баррикаде, — повторяю: расходитесь! Немедленно!
Дружинники молчали. Тогда Павел приподнялся на какой-то обрубок так, что голова его возвышалась над баррикадой, и поднял руку.
— Товарищи! — громко проговорил он и голос его молодо и сочно прозвучал в разгоревшемся, светлом морозном утре. — Мы не уйдем отсюда. Мы защищаем свою жизнь, свою свободу. Товарищи солдаты! Вас ведут против народа, против трудящихся. Вас обманывают и заставляют стрелять в своих братьев. Не подчиняйтесь диким приказаниям ваших начальников...
Офицер сорвал перчатку с левой руки, круто повернулся к своему отряду и что-то скомандовал. Барабанная дробь весело и звонко покрыла слова Павла.
Барабан заливался быстрым, пляшущим, взмывающим к стремительным движениям рокотом. Но лица солдат при звуке барабана стали еще более застывшими и каменными. Колонны быстро и уверенно, как на параде, перестроились. Пред баррикадой выросла построенная по-боевому вооруженная сила. Дружинники поняли, что наступает решительное мгновенье. И опять Павел приподнялся над баррикадой и опять закричал:
— Товарищи солдаты! Уходите, мы не будем стрелять в вас!.. Уходите!
И хотя голос Павла покрывал барабанную дробь и хотя слова Павла доносились до построенного по-боевому отряда, солдаты не слышали этих слов, солдаты смотрели на своего начальника и ловили каждое его движение и ждали его приказаний.
— Сходи! — тихо, но решительно сказал один из пимокатчиков и потянул Павла вниз. — Неужто, думаешь, они теперь тебя послушают? Сходи, как бы не сшибли оглашенные...
Барабан внезапно затих. По ту сторону баррикады стало странно тихо. Эта внезапно наступившая тишина таила в себе что-то зловещее и тревожное.
— Великое стояние началось... — усмехнулся семинарист и стал торопливо протирать очки. — Сейчас, пожалуй, бабахнут!..
Но тишина пока еще ничем не нарушалась. И то, что она наступила внезапно и длилась, казалось, невыносимо долго, было тягостно и удручало.
— Черти! — выругался печатник. — Сыпануть в них что ли! Пусть бы душу не томили!..
— Не дури! — одернули его. — Нам первыми стрелять нельзя! Ни в коем!..
— Спокойствие, товарищи! — напомнил Павел. — Раньше всего — спокойствие! Это не полиция, в солдат мы первые не должны стрелять!
Из группы пимокатов раздался недовольный возглас:
— Все едино — солдаты ли, фараоны ли...
Спор готов был вспыхнуть. Но голос офицера там, на улице, истерически прозвенел в затишьи:
— Последний раз предупреждаю: расходитесь!.. Буду стрелять!.. Рота, сми-ирно-о!..
И снова зачем-то загрохотал барабан. И грохот его был угрожающ и зловещ.
9
Высокий парень в мятой фуражке, Емельянов, шедший впереди остальных двух, оглянулся и тряхнул русыми кудрями:
— Подадимся, товарищи, стороной. По Михайловской, а оттеля проулком к Знаменской ловчее нам будет попасти.
— По Михайловской полицейские всегда шляются, — возразил веселый бас. — Прямо в лапы попадем.
— Лучше где-нибудь проулками... — обронил худой мужик.
— Проулками, так проулками! — согласился Емельянов.
Они пошли маленькими улочками, сворачивая за углы. Город словно вымер. Нигде не было прохожих. Даже собаки попрятались, чего-то испугавшись. И только издалека глухо разрывались выстрелы — то одиночные, то сразу целыми пачками.
Худой мужик втянул шею в широкий воротник и шагал спокойно, по-деловому. Емельянов изредка поглядывал на него сбоку и все собирался что-то спросить. Наконец, не выдержал.
— Слышь, товарищ, ты в городе-то, видать, недавно?
— Нет, нешибко... С год я тут. У мыловара роблю... Да вот теперь обновленья жизни ищу... Туго мне... Вишь, заработки неаховые и кроме — ребятишки... Баба-то, жена значит, померла после пасхи...
— Это худо... — неопределенно заметил Емельянов и вдруг насторожился.
Они приближались к перекрестку. Из-за угла доносился какой-то шум. Не то топот многих ног, не то дробный стук какой-то странной машины. Не понимая откуда этот шум и что он им несет, они остановились. Потапов пророкотал:
— Обожди! Гляну!..
Он крадущимися шагами дошел до угла и поглядел. И сразу же вернулся к товарищам.
— Артиллерию везут. Пушки.
— Ишь сволочи! — выругался Емельянов. — В рабочий народ пушками собираются палить!
— Надо оборачаться к нашим! — обеспокоенно сообразил мужик. — Упредить.
— Да-а... — протянул Емельянов. — Из этакой бабахнут, так от нашей засады даже и щепок не останется.
— Пойдемте обратно! — решил Потапов.
Они стали удаляться от грохота, направляясь по тому же пути, по которому шли сюда. Но в первом же переулке они заметили людей. И не успели они опомниться, как их окликнули:
— Стой! — И пара винтовок направились на них.
— Что за люди? Откуда?
Они были окружены патрулем. Два солдата, городовой и полицейский пристав тесно обступили их и быстро обшарили карманы.
— Ага! с оружием! — обрадованно отметил пристав, принимая от городового отобранные у дружинников револьверы. — Эх! саданул бы я вас, мерзавцев, да рук марать не стоит!..
— Ну, ты... — сверкнул на него глазами Емельянов. — Помалкивал бы!
Пристав побагровел.
— Я тебе погрублю!
— Господин пристав! — неожиданно просунулся к ним поближе Потапов. — Дак вы же ошиблись. Мы ж не забастовщики! Истинный Христос! Мы ж по поручению господина пристава... Оттого и оружье у нас... Понятно?
Емельянов и худой мужик оторопело взглянули на товарища, но тот слегка прищурил в их сторону глаза и продолжал:
— Сами знаете... В участке выдавали револьверы. Да боже мой, неужто мы на забастовщиков проклятых похожи?! Я ж, можно сказать, вроде духовного звания. На клиросе пою...
Пристав внимательно разглядывал Потапова, переводил взгляд на его спутников и что-то соображал. Видно было, что Потапов поколебал его уверенность. Городовой проявлял большое недоверие. Оба солдата стояли безучастные, отставив небрежно ружья к ноге.
— Не помню... — протянул пристав, припоминая. — В моем участке...
— Да боже-ж мой! Мы же в третьем получали! У господина Мишина!
Емельянов сообразил маневр товарища и подхватил:
— У Мишина, третьего дня. Мы в седьмом десятке.
— Та-ак... — протянул пристав. — Куда же вы шли?
Опережая товарищей, Потапов весело объяснил:
— К железнодорожному собранию... Там знаете...
— Мм... — промычал пристав. — Шелопаи вы. Там уже давно надо было на месте быть, а вы...
— Немного ошиблись, ваше благородие! — уже совсем уверенно вел свою игру Потапов. — Не той дорогой сунулись, а по пути преграды всякие.
Прислушивавшийся к этому разговору городовой поднял руку к папахе, козыряя своему начальству, как полагается:
— Дозвольте ваш благородие... Надо бы в участок увести. Сумнительно...
— Чего сумнительно! — передразнил его Потапов. — Вот их благородие не глупее тебя, понимают людей! Какой может быть разговор! Разве господин Мишин нам бы доверие оказал бы, если бы мы не те, скажем?
У пристава побагровели и без того красные щеки. Он неодобрительно посмотрел маленькими тусклыми глазками на городового и решился:
— Ладно! Вижу. Без советчиков... Ступайте вы, нечего прохлаждаться!
Емельянов глубоко передохнул. А Потапов заискивающе улыбнулся и уже чуточку нагло напомнил:
— А револьверики? А оружие-то? Куда мы без него?!
— Оружие конфискую, — отрезал пристав. — Пусть вас Петр Ефимович взгреет за утерю!
На этом дело и кончилось. Патруль прошел своей дорогой, а дружинники, повернув для большей убедительности, что они те самые, за кого выдавали себя приставу, в улицу, которая могла вывести к железнодорожному собранию, — в безопасном месте на мгновенье остановились.
— Ффу, чорт! — облегченно выругался Потапов. — Вроде как будто чуть не влипли! Хорошо, что на дурака напали!..
— Ну и молодчага ты, товарищ! — восхищенно одобрил Емельянов. — И как это ты сообразил?!
— Башка! — покрутил головой худой мужик, любовно вглядываясь в Потапова... — Я уже думал, застукали нас, а он...
— Эх, жалко револьверов!..
Вдали тянулся грохот удаляющейся артиллерии. Над вымершей улицей глухо хлопали выстрелы.
10
В железнодорожном собрании назначен был в этот день митинг. К трехэтажному, выкрашенному в веселый розовый цвет зданию со всех сторон стекались люди. Они пробирались через оцепленные войсками кварталы, они просачивались неудержимо и безостановочно к широкому подъезду, возле которого толпились вооруженные дружинники.
На митинге должны были решаться вопросы, связанные с дальнейшим проведением всеобщей забастовки. Кроме того, рабочие и революционные организации здесь должны были принять меры против сколачивавшейся при помощи полиции и властей черной сотни. Со стороны черносотенцев ожидалось вооруженное нападение. Где-то собирался темный люд, где-то шла торопливая работа: раздавали оружие, поили вином, произносили патриотические речи. В воздухе носилось мутное и зловещее слово: погром. В полицейских участках появились новые люди, суетливые, непоседливые. Они шныряли из одного участка в другой, они часто переодевались и появлялись в самых неожиданных костюмах. Переодевались в штатское и городовые. Поговаривали о большой патриотической манифестации, о шествии по улицам города с трехцветными флагами, с иконами и с портретом царя. Были сведения, что вслед за этой манифестацией начнется погром.
Рабочие дружины копили силы. Подступы к рабочим районам были преграждены баррикадами. Но главные улицы находились в руках властей и черной сотни. И здесь-то подготовлялся удар против забастовщиков, против рабочих.
Трехэтажное здание железнодорожного собрания боковым фасадом выходило на базарную площадь. Здесь в обычное время было всегда шумно и многолюдно. Базар обычно жил своей особенной жизнью. Гудел многоголосный говор, раздавались выкрики торговцев, орали бабы, перекликались озорно и неугомонно мальчишки. На базаре в обычное время пищали дудки и свистульки, поскрипывала шарманка и пели гнусаво и настойчиво слепцы. Но в эти дни базар пустовал. Лавки и лабазы были закрыты. И возле опустевшей важни[2] с громадными весами разочарованно и недовольно попрыгивали голодные воробьи и невесело ворковали нахохлившиеся голуби. Сухая поземка лениво переносила с места на место базарный сор и бродили возле запертых на несокрушимые висячие замки мясных лавок осмелевшие базарные псы. В эти дни не толпились завсегдатаи у пивных и харчевен, расположенных вокруг базара, и не вспыхивали веселые драки, и не ловили вора, и никого не били: базар был пустынен.
Но в те часы, когда люди тянулись на митинг, на базаре тоже начал неожиданно скапливаться народ. Он скапливался как-то нерешительно и торопливо. Какие-то юркие фигуры проскальзывали в пустынные ряды, шмыгали под навесы, ныряли в темные, укромные уголки. Базар постепенно наполнялся народом, но нигде не видно было толпы. И оттого, что люди где-то хоронились и чего-то выжидали и оттого, что появлявшиеся ненадолго торопливые фигуры не разговаривали между собой, оттого, что базар при этом скрытом многолюдии был по-прежнему пустынен и тих, — было жутко. И эта жуть порою доходила до тех, кто взглядывал на базарную площадь от железнодорожного собрания.
Порою кто-нибудь из пришедших на митинг оглядывался на площадь, замечал безмолвно проскальзывавших людей то одиночками, то небольшими группами, внезапно исчезавших меж базарными постройками, и встревоженно делился своими опасениями с соседом:
— Не погромщики ли там? Что-то уж очень подозрительно...
Не все разделяли эти опасения. Иные смеялись и доказывали, что погромщики не посмеют собираться в виду такого большого стечения народа. Иные бахвалились:
— А пусть только сунутся, мы им покажем!..
В штабе дружины давно заметили это подозрительное стягивание людей на базарной площади. Туда послали несколько дружинников разведать настроения и намерения собравшихся. Дружинники вернулись ни с чем. Они не смогли определить ни количества, ни настроения тех, кто собирался зачем-то на базаре. Они вообще нигде не нашли большого стечения народа. И это было самое странное и самое тревожное. Потому что народ все прибывал на базарную площадь и прибывал, а куда он оттуда девался — нельзя было понять.
Долго бы недоумевали по этому поводу, если бы не служащий городской управы, дружинник, не надоумил:
— Так они, наверное, в пономаревских корпусах скрываются. Того, который обанкрутился.
Пономаревские корпуса — длинный, грузно ушедший в землю ряд старых каменных лавок. Кирпичные с облупленной штукатуркой столбы поддерживали широкий навес, под которым в хорошие дни раскладывалось обилие и разнообразие купеческих товаров. Теперь лавки пустуют и пыльные засовы охраняют их широкие двери. Когда дружинники, пошедшие вторично на разведку, приблизились к пономаревским корпусам, то за толстыми, плотно прикрытыми железными дверями, они услышали сдержанный говор. Говор этот затих как только спрятавшиеся внутри лавок различили шаги дружинников. Возможно, что за дружинниками наблюдали через какие-нибудь щели или через запыленные слуховые окна. Разведчики вернулись и сообщили свои соображения:
— Там люди. Притаились. Сколько их, неизвестно. Пожалуй, много...
В штабе, где уже были сведения о планах черной сотни расправляться с забастовщиками, учли сообщение дружинников.
Меж тем время подходило к началу митинга.
11
Главная улица тянулась от реки до реки. По главной улице в праздничные дни, в послеобеденное время, красуясь щегольскими выездами, прокатывались купцы. Холеные рысаки, кося налитыми кровью глазами и обмыливая белою пеной мундштуки, лихо неслись по булыжной мостовой, и прохожие торопливо жались по тротуарам, любуясь тысячными полукровками. Одним концом главная улица упиралась в быстроводную студеную реку с широкой набережной, поросшей летом густою травой. По набережной, где даже в самые знойные дни река веяла освежающей прохладой, устраивались гонки и тут скапливалось много прохожих и зевак. Другим концом главная улица упирались в мост через суматошную речку, летом почти пересыхавшую до самого дна, а осенью и весной выходившую из берегов и затопляющую домишки Спасского предместья. В Спасском предместьи ютились десятки мыловаренных и кожевенных заводов и заводиков. По эту сторону речки, глядясь окнами на Спасское предместье, расселись кузнечные ряды. Здесь гнездились отчаянные ребята, некогда ходившие стенка на стенку на жителей Спасского предместья. Кузнецы славились дебошами и строптивостью. В кузнечные ряды постороннему без прямого дела ходить было опасно, могли ни за что ни про что осрамить, даже избить. Нельзя было безнаказанно появляться городскому жителю и в Спасском предместьи, где озорством и буйным нравом отличались рабочие бойни. Боенцы и кузнецы охочи были на всякую свалку, на любой скандал. Их не любили и боялись в полиции. Когда кто-нибудь из них попадал в полицейскую кутузку, то били его там с оглядкой, воровски и так, чтобы избиваемый не приметил бьющего. У кузнецов и боенских ребят была всегда глухая и жаркая неприязнь к городовым. Было когда-то время, что ни один полицейский не смел появиться на территории бойни и у кузнечных рядов. Время это прошло, но и теперь полиция неохотно приходила к отчаянным жителям опасных мест.
Но в эти дни возле кривых и ушедших в землю хибарок, заполненных кузнецами, и вокруг прибоенского квартала зашныряли безбоязненно люди из полиции. Они заявились впервые сюда как только протянулось над городом тревожное слово забастовка. Они вели беседы, они приносили тючки и корзины, в которых заманчиво позванивали бутылки. Они потом горланили дикие песни вместе с кузнецами, вместе с бойщиками. И позже кой-кто из жителей Спасского предместья и кузнечных рядов уходил с этими тароватыми и щедрыми людьми в город, где-то там пропадал и возвращался озабоченный, в приподнятом, в возбужденном состоянии. И из избы в избу бегали соседки и в каждой избе шли торопливые совещания и озабоченные приготовления.
Когда на заборах Спасского предместья и в кузнечных рядах однажды появились первые прокламации, рассказывавшие о забастовке, о борьбе, о революции, они были сразу же сорваны. Но вслед за тем кто-то наклеил другие и их снова содрали, соскоблили начисто. А вместо них неуверенная рука вывела мелом кривыми буквами жирно и вызывающе: «Бей жидов!.. Бей забастовщиков!»
В городе знали о настроениях в Спасском предместьи и в кузнечных рядах. Однажды из города пришли молодые ребята. Веселые и беззаботные, они разыскали кого-то знакомого и с ним недолго, но крепко потолковали. После этого в двух-трех избах стали собираться небольшими группками соседи и крепко и горячо спорить и что-то обсуждать. Потом кой-кто из Спасского предместья и из кузнечных рядов начал часто уходить в город. И после этого чаще и гуще стали появляться на заборах и на стенах домов свежие прокламации.
В день большого митинга, который собирался в железнодорожном собрании, кузнечные ряды и Спасское предместье с утра были в большом возбуждении. Отсюда тянулись в город по главной улице группы молчаливых, но что-то затаивших в себе, что-то знающих и что-то надумавших людей. С главной улицы часть отправлялась к площади, где расселся серый многоглавый собор, а часть двинулась к базару.
День был будничный, однако в соборе назначена была по какому-то случаю торжественная служба, которую должен был отправлять сам архиерей. Густой соборный колокол гулко ударил к поздней обедне и насыщенный рокочущий звук медленно прокатился над улицами. На соборной площади замелькали люди. К широкой паперти устремились непрерывной лентой молящиеся.
Соборный колокол гудел властно и торжественно. Он колебал сухой морозный воздух и покрывал все другие звуки. Только изредка его прерывали резкие разрывы выстрелов.
Город как бы раскололся на две части: здесь, в центре, еще пытались жить по-обычному и даже шли в собор, как будто кругом все было тихо и спокойно. А между тем подальше от центра уже громоздились баррикады, передвигались войска и поднималась трескотня винтовок. Но и служба в соборе не была обычной. Когда архиерей ехал из своего дома, находившегося в двух шагах от собора, за каретой владыки скакали казаки. И поднимался по паперти старый владыка торопливо, без присущей ему важности и медлительности. И богомольцы встретили его без всякого благоговения: разношерстная и подозрительная толпа расступилась перед ним, с жадным и немного назойливым любопытством разглядывая его одежду, его посох и то, как два священника бережно и важно подхватили его под руки. И только немногие из этих богомольцев сунулись протолкнуться под благословение архиерея.
Колокола на широкой с фигурчатыми окнами колокольне заливались веселым звоном: звонарь знал, что в собор шествует владыка.
12
Трое, благополучно отделавшись от патруля, от солдат и от пристава, прошли, сворачивая с улицы на улицу, до главной. Отсюда они могли податься в сторону и пойти прямиком к оставленным возле баррикады товарищам. Но Емельянов о чем-то посоображал и предложил:
— Давайте взглянем, что делается около железнодорожного.
И они пошли туда.
И когда они пошли, над ними, вздрагивая и колыхаясь, пророкотал первый удар большого соборного колокола.
Худой мужик вздернул вверх всклокоченную бороду и прислушался.
— Ишь ты! — заметил он удивленно. — С чего бы это благовест!? Вроде, как будто и праздника никакого нет!
— У попов всегда праздники найдутся! На то у них и святцы! — определил Емельянов.
Потапов покрутил головой:
— Неспроста набрякивают! Неспроста!..
— Конечно неспроста, — согласились остальные двое. Прислушиваясь к колокольному звону, изредка разрываемому выстрелами, они медленно пошли дальше.
— Неспроста, — повторил на-ходу Емельянов. — Тут, видно, так распланировано: бога против нас вместе с полицией и со штыками настропалить... Попы с ладаном да с кадилом, а полиция да солдаты штыки и пули. Вот оно и ладно будет!
— Пройдем до железнодорожников, — прислушиваясь к звону, сказал, как бы отвечая на свои мысли, Потапов. — А оттуда назад, к товарищам...
Чем ближе подходили они к железнодорожному собранию, тем оживленней становились улицы. И, как бы отражая это оживление, разгорался, усиливался и наполнял весь воздух медным гуденьем колокольный звон.
На митинг собралось очень много народу. Коридоры, фойэ и большой зал собрания были переполнены рабочими, учащимися, служащими. В накуренном воздухе раздавались восклицанья, смех. В углах начинали разноголосо петь, прекращали, снова пели. Из комнаты в комнату, проталкиваясь сквозь толпу, проходили озабоченно и возбужденно комитетчики и руководители дружин. Где-то назойливо трещала пишущая машинка. Где-то в другом конце с грохотом и топотом тащили какие-то тяжелые ящики и чей-то веселый голос ободряюще кричал:
— Легче! Дружно!.. Так! Легче...
Митинг начался часов в одиннадцать. Когда толпа, призванная к молчанию серебряным звоном колокольчика, притихла и настроилась слушать, на сцену уверенно вышел высокий курчавый человек. Он поправил пенснэ, сунул левую руку в карман помятого пиджака и неожиданно густым и звучным голосом уверенно сказал: