1.
Сюй-Мао-Ю ел медленно и важно. Его морщинистое лицо лоснилось от пота, с бритой головы катились крупные капли и застревали на жиденьких бровях. Бурая деревянная чашка, откуда Сюй-Мао-Ю ловко выгребал двумя костяными палочками лапшу, слегка дрожала в его руках.
Сюй-Мао-Ю был очень голоден, но только эта легкая дрожь в руках выдавала его жадность к пище. Он с детства знал, что торопиться во время еды стыдно и нехорошо, что за едой человек должен быть степенен и благопристоен. Как бы голод ни съедал его внутренности и как бы он ни кружил голову.
Двадцать две версты, которые ему пришлось сегодня отмахать от деревни досюда, ноющей болью отдавались в его ногах. Двадцать две версты по солнцепеку, в томящий июль, для старых ног и старой головы были непереносимы. Но делать было нечего: в деревне побывать вчера надо было во что бы то ни стало. И кто другой, кроме самого Сюй-Мао-Ю, мог туда пойти? Никто. Кто мог бы хитро и осторожно сделать то, что сделал Сюй-Мао-Ю? Разве эти остальные, эти четыре, молча жующие молодыми, крепкими зубами пищу, в состоянии побывать в деревне и не разболтаться или как-нибудь не навести на след чужих, ненужных людей!
У этих четырех слабые головы. О чем они думали, когда брали сюда молодую русскую женщину? Зачем нужен здесь чужой глаз, да еще такой зоркий и острый? Вот смотрит она так нехорошо то на одного, то на другого и смеется. Зачем она смеется?
И Сюй-Мао-Ю слышит:
— Ну, вот опять, как на панафиде сидите!.. Азияты вы этакие! С вами и за столом-то муторно сидеть! Каменные!.. Пра, каменные!..
Сюй-Мао-Ю неодобрительно качает головой, но молчит. Ему нечего связываться с русской женщиной. Он старается всегда держаться от нее подальше, не так, как другие. Те все норовят позубоскалить с нею, посмеяться. Тянет их на чужой, на бабий запах. Дурные! Глупые!
Вот и теперь отозвался Пао, которого русские зовут Захаркой:
— Никакая каменая! Люди живой... Люди кушия молчи. Твоя надо, как собака: гав, гав... А наша кушия тихо. Холошо!..
Пао говорит правильно. Сюй сам не мог бы сказать лучше. Но старик недоволен: не надо с бабой разговаривать! Теперь она начнет трещать да смеяться, да сверкать зубами. Беспокойно. Не надо!
Действительно, женщина ухватывается за слова Пао:
— Молчал бы лучше! Тоже рассуждает: собака!.. Нешто это по-людски этак-то за пищей, за хлеб-солью сидеть!.. Вот у нас...
Сюй старается не слушать. Он доскребывает последние лапшинки, облизывает палочки и прячет их в карман. Палочки — это то, что осталось от прошлого у Сюй-Мао-Ю. Остальные четверо не признают палочек. Они едят так же, как русские, как эта женщина. Они даже втихомолку смеются над ним и утверждают, что русскими ложками легче наесться сытнее. И, засовывая палочки в карман, Сюй ловит насмешливый взгляд женщины. Он знает: стоит ему только забыть их где-нибудь, как она подберет и забросит в речку.
Сюй-Мао-Ю вылезает из-за стола. Он предпочел бы обедать на цыновке, на полу, так, как ел раньше он сам и его предки и предки предков ели в Чифу. Но здесь нужно сидеть за столом и нельзя поджать под себя ноги. И четверо товарищей Сюй-Мао-Ю приняли прочно чужие обычаи, так же прочно и просто, как приняли они к себе чужую женщину с громким голосом и непрерывным смехом.
Вслед за стариком выходят из-за стола остальные. Женщина забирает посуду и идет из зимовья. Мужчины развязывают кисеты и набивают табаком маленькие трубочки с длинными чубуками.
Синий дым робко вьется над каждым тоненькими струйками и потом разбухает в бесформенные клубы и ползет вверх, к низкому потолку. Синий дым сладко ест глаза и щекочет в ноздрях.
Сюй-Мао-Ю после еды, после трех затяжек добреет. Он смотрит сквозь щелки глаз на четырех своих товарищей и, кивая на дверь, куда ушла женщина, говорит:
— В деревне спрашивали. В деревне сказали: что у вас делает наша женщина? Я сказал: стряпает обед и в чистоте белье наше держит. Но в деревне засмеялись и сказали: как она с вами, с пятью чужими мужчинами, живет? Как вы с нею спите?.. Я сказал: нам она для этого не нужна, мы работаем, а кто работает, тому в голову женщина не идет... В деревне засмеялись, очень громко и очень нехорошо засмеялись и говорили про меня и про вас всех плохие слова. Русские плохие слова говорили!..
Четверо, улыбаясь, слушают Сюя. Они глядят на дверь, через которую ушла женщина, и пыхтят трубками.
Сюй-Мао-Ю недоволен их молчанием.
— В деревне говорили плохие слова! — внушительно повторяет он. — Спрашивали: почему вы не делаете «починяй нада», почему не торгуете в лавочке, а ушли в лес с нашей женщиной? Ваши люди не уходят в наш лес... Потом молодые мужики обступили меня и дразнили, и кричали: хунхуза!.. хунхуза!.. И я рассердился.
Старик снова умолкает. И снова недоволен он, встречая молчание четырех своих товарищей. Он собирается рассердиться. Его темно-желтое, морщинистое лицо багровеет, рука, держащая на-отлете дымящуюся трубку, делает угрожающий взмах. Тогда, и ни на мгновенье раньше, Пао, которого зовут Захаркой, и который при встречах с русскими охотнее откликается на это имя, чем на настоящее и правильное, прерывает молчание.
— Молодые мужики всегда дразнят нас... Они глупые и злые. Пусть Сюй-Мао-Ю не огорчается!
Пао ласково улыбается. Вместе с ним улыбаются остальные.
Но табак в трубках хрипит, табак в трубках выкурен до последней былинки. И все подымаются на ноги. Все выходят из зимовья.
Выжженная, загрязненная жильем и затоптанная людьми поляна сбегает к речке. Две сосны, желтея стволами, стоят, как зоркие и молчаливые стражи, у тропинки, которая пролегла к воде.
У воды, высоко подоткнув юбку, плещется, возится с посудою женщина.
Вышедшие из зимовья безмолвно глядят на речку, на женщину.
Сюй-Мао-Ю отделяется от других, сердито встряхивает головой и идет в сторону от тропинки.
2.
Зимовье пустовало мною лет. Прошлой зимою в Спасское, к Ивану Никанорычу, пришли два китайца и договорились:
— Наша мало-мало плати. Наша будет живи изба. Мало-мало работай, землю пахай, огуреца, хлеба, капуста себе сади...
Иван Никанорыч сдал зимовье китайцам и весело положил в карман задаток.
— Вот нечаянное дело! — обрадовался он. — Какая корысть из его, из зимовья-то? А тут денежная польза!
Еще по холодам, ранней весною в зимовье завелись жильцы. Они починили крышу, склали новую печь, уставили низкое жилье скарбом и стали расчищать недалеко от него полоску земли.
Их окружали безмолвие и покой тайги. Зимовье стояло в стороне от дорог и жилищ. Ближайшая деревня пролегала в двадцати двух верстах от зимовья. В ближайшей деревне, в Спасском, где Иван Никанорыч, где лавка кооператива и сельсовет, посмеялись над китайцами, которые вздумали крестьянствовать в неизвестном месте, в глуши, в тайте. И еще больше посмеялись, когда узнали, что китайцы завели себе стряпуху, русскую девку, пришедшую к ним откуда-то издалека.
— Не могут китаезы без русской бабы! — толковали, посмеиваясь, мужики. — Тянет их на этаких-то!..
Женщины же обидчиво и брезгливо поджимали губы и возмущаюсь:
— На что и позарилась, прости господи!.. Грязные, страшные, чисто черти!.. И откуль она взялась, потаскуха разнесчастная?! Не иначе, как из каких шляющих!..
А китайцы устроились на своей заимке, засели на земле и стали орудовать там. О них ничего не слышно было по многу времени, и деревня подчас совсем и забывала об их существовании. Только когда старый Сюй-Мао-Ю изредка приходил в лавку за очередными несложными покупками, его окружали, расспрашивали, смеялись. И смеялись беззлобно и легко.
Но старика раздражали всякие расспросы. Старику неприятен был даже этот беззлобный и легкий смех. Он сжимался, отмалчивался. Его сморщенное лицо больше морщинилось и узкие глаза смотрели настороженно и недобро. И крестьяне, улавливая злой огонек в прячущихся глазах Сюй-Мао-Ю, с большим азартом и озорством набрасывались на старика, шутили грубее и неотвязней.
— Хитручий старик! — подмечали они. — Злой. Вишь, рожа какая: ни усмехнется по-людски, ни слова мягкого не скажет!.. Хитручий!..
Старик приходил в деревню редко. И о нем, и об его товарищах, забравшихся в непривычную тайгу, и о девке, осмелившейся пойти в этакую артель, скоро забывали и вспоминали только с новым приходом Сюй-Мао-Ю.
И текли дни. Проходили месяцы. Отшумела скупая таежная весна. Пришли погожие дни. Июль вспыхнул солнечными пожарами и растопил сверкающие снега на Белогорьи. И три единорожденные реки — Иркут, Китой и Белая — вскипели и вспухли водами. И речка, на берегу которой завели свою жизнь пятеро китайцев и русская женщина, тоже закипела, замутилась, закачала прибрежные тальники, подрыла рыхлый берег и зашумела тихими ночами беспрерывным ровным шумом.
Китайцы ранним утром, напившись чаю, который кипятила им женщина в большом медном чайнике, уходили на работу. Женщина оставалась в зимовье одна. Она прибиралась в горнице, выметала свежим пахучим веником сор, выносила проветривать постель. Она раскладывала под таганом на площадке возле жилья огонь и начинала ладить обед.
Вокруг нее стояла лесная тишина. Огонь в костре слабо потрескивал, дым уходил вверх клубящимся столбом. Комары, которые плодились с каждым днем все больше и больше и становились все злее, вились столбом вокруг женщины, жалили ее. Она лениво отмахивалась от них и изредка пела песни.
Ее песни были крикливы и беспокойны. Откуда-то из городов, через третьи руки долетели до нее отрывки напевов и чужие слова. И чужими напевами и непривычными словами пугала она одиночество возле летнего костра, возле мутной речки в насыщенные зноем июльские дни.
До раннего, по деревенскому обычаю, обеда возилась она с варевом. И когда обед в третий раз закипал в котле, и на темном сосновом столе в зимовье были разложены ею деревянные ложки и ломти хлеба грудились посредине, она выходила на тропинку, оборачивалась в ту сторону, куда поутру ушли китайцы, и, приложив ладони ко рту, острым режущим голосом кричала:
— Э-ой!.. мужики-и! обе-едать!.. Обе-ед гото-о-ов!
Глухое эхо отрывало клочок ее призыва и ударялось где-то в хребет:
— ...отоо-ов!..
На призыв издали откликались. Споря с эхом, несся ответный крик. И вслед за тем на свороте тропинки показывались китайцы. Они шли гуськом, один за другим. И позже всех, тяжело передвигая ноги, шел на крик женщины Сюй-Мао-Ю.
Пообедав, китайцы после небольшого отдыха возле зимовья, в короткой густой тени, уходили опять на работу. А поздним вечером, когда освежающая стынь тянулась из ближнего распадка и от речки, они возвращались к зимовью, ужинали, потом долго курили. Медленно и скупо, только изредка вспыхивая во внезапном споре, разговаривали. И непонятные слова, которыми они перебрасывались, как звонкими медными шарами, оставались чужими и недоступными для женщины.
Она наскоро прибирала со стола и уходила на речку. Там, скрытая полутьмою и тальниками, она купалась.
Плеск воды в вечернем покое звучал четко и возбуждающе. Китайцы замолкали и, бережно затягиваясь из трубок, слушали. Молча, настороженно.
Пао иногда в такие минуты привставал, делал движение в сторону речки, в сторону беспокойного плеска, но, останавливаемый острой и готовной настороженностью остальных, приростал к месту и, тяжело переводя дух, кричал:
— Глафена!.. Твоя холодно? Твоя не утони!
Женщина отмалчивалась. И если Пао бывал настойчив и неотступно и надоедливо кричал свое, она коротко кидала:
— Отстань! лешай!.. Не маленькая!
И острый крик ее беспокойно прорезал вечернее затишье.
Искупавшись, женщина медленно возвращалась к зимовью. На ходу выжимая воду из мокрых волос, освеженная купаньем и умиротворенная вечернею прохладою и ласкою речки, она проходила мимо китайцев с короткой грубоватой шуткою. И в ответ на ее задорный смех или веселый возглас сильнее вспыхивали золотые огоньки и резче хрипели трубки.
В зимовье дощатой перегородкой была отделена тесная куть. Там стояла на-спех сколоченная койка Аграфены, там она спала, там помещался ее сундучок, с имуществом. Узенькая дверь, прорезанная в перегородке, защищала женщину, ее сон, ее покой. Железный крючок туго захлопывался ночью и отгораживал куть от остальной части зимовья. Железный крючок отщелкивался только рано утром, когда вставало солнце и когда заспанная женщина выходила начинать день: разводить первый огонь, кипятить воду, готовить чай.
3.
Пао ходил по русским городам и гортанно-звонким криком будил тихие улицы. Он побрякивал деревянными сапожными колодками, тащил за спиною ящичек с инструментом и вопил:
— Починя-ай нада-а!?..
Собаки выкатывались из-под подворотен и яростно лаяли на его крик. Ребятишки собирались вокруг него в озорные толпы, дразнили Пао, подхватывали его призыв и мешали ему работать.
В знойные летние дни долгими часами бродил он со своим криком, и к вечеру возвращался домой усталый, с горстью медяков в кармане. И к этому же времени возвращались туда и другие китайцы-жильцы, которыми сверху донизу был набит грязный домишка на окраинной улице. Они приходили из города с такими же сапожными ящиками, как и Пао, или с лотками и корзинами, в которых разносили и продавали сласти, орехи, папиросы или овощи. Дом оживал, начинал звенеть криками и шумами. Густой тяжелый чад расползался из открытых окон по двору. Запах пригорелого бобового масла и жареной рыбы или овощей смешивался с запахами пота и испарений. Китайцы сбрасывали с себя рубашки, и обнаженные торсы их смугло и тепло желтели в красноватом свете редких лампочек.
Пао тоже сбрасывал с себя рубашку и ладил на сковородке ужин. Он перекидывался короткими речами с соседями, смеялся, показывая крепкие желтоватые зубы. Иногда он подтягивал песне, которую заводили другие жильцы. Песня остро взметалась ввысь режущей тонкой спиралью, она порою звучала дико и нестройно. Соседи-русские смеялись над таким пением, но сами певцы упивались песнею: закрыв глаза и раскачиваясь, они уходили целиком в странный, острый и визгливый напев, возбуждались, привскакивали, замирали. Они кончали песню усталые, но эта усталость была им приятна и сладка.
Пао бился со своим ремеслом, которое еле давало ему на пропитание, и все мечтал накопить немного денег и раскинуть на базаре лоток и торговать квасом, семечками и папиросами. Он завидовал некоторым своим сожителям, которые к вечеру привозили на ручных тележках свой товар и после ужина в обогретом уголке подсчитывали, позванивая и шелестя деньгами, выручку. Пао казалось, что этим людям, торгующим на перекрестках улиц тихо и безмятежно, живется лучше, чем ему. И он все соображал: сколько же надо иметь этих русских червонцев для того, чтобы завести маленькую торговлю?
Он хитро и осторожно расспрашивал об этом. Но хитры и осторожны были его сожители, умевшие торговать: они отвечали скупо, они обманывали:
— Торговать очень плохо! — говорили они. — Товар трудно достать. Фин очень сердитый. Покупатели ворчат... Плохо торговать! Обувь, сапоги починять легче. Починил — и чистый доход!
Пао знал, какой это чистый доход от починки обуви. Пусть бы лучше эти торгующие сами взялись за шило и дратву, а он охотно пойдет зазывать покупателей!
Он продолжал расспрашивать, допытываться, подглядывать, разузнавать.
Среди других жильцов, занимавшихся мелкой торговлею, был Ван-Чжен.
Ван-Чжен долго как-то слушал сетования Пао и, наконец, сердито сказал:
— Я бы, если пришлось, занялся бы чем-нибудь другим! Я бы даже чужую обувь научился починять, а лавочку свою бросил бы!.. Ты не веришь, а вот, если хочешь, давай считать!
И, загибая пальцы, он высчитал все, что относилось к его торговле, все, что стоил его товар, все, что ему приходилось платить, и все, что он получал. И Пао, горько недоумевая, видел, что Ван-Чжену остается совсем мало, — может быть, совсем немногим больше, чем ему самому от его починок.
Пао качал головой. Нет, он не верил. Он не мог поверить. И сколько Ван-Чжен ни считал, сколько он ни сердился и ни наскакивал на него, Пао не верил.
Однажды в доме появился новый жилец. Он занял самую скверную койку в самом темном углу. Его плоский засаленный тюфячок был едва потолще полотенца. У него не было сундучка и все его имущество пряталось в маленьком холщевом мешке. Он не имел торговли, не ходил по улицам с криком: «Починяй надо!». Он даже не завел себе гибкого шеста и двух плоских корзин, в которых так удобно разносить по улицам зелень — помидоры, редиску, огурцы. Неизвестно было, чем он занимается, откуда ест хлеб, что его кормит. Но кому какое дело до чужих забот и чужой жизни? Его ни о чем не расспрашивали. Плата за угол и койку за полмесяца вперед была им внесена, он имел право на ночлег и на часть почерневшей плиты. И его не трогали.
Первые дни он был молчалив. Слушал и молчал. И это было тоже в порядке вещей. Разве следует распускать язык и трещать, как болтливая женщина, в новом месте, среди новых людей? На третий или четвертый день он стал разговаривать. Его выбор пал почему-то на Пао. Сапожник привлек его внимание и к нему первому здесь он обратился с первыми речами своими.
Пао был угрюм. В этот день его звонкий призывный крик был безуспешен, и он пришел домой без почина. Угрюмый человек плохо слушает. Он вслушивается целиком в свою неудачу, в свои хмурые мысли, и чужие речи туго доходят до него.
Пао, насупившись, слушал нового сожителя. Слушал и думал о своем. И так, быть может, и пропустил бы он в этот вечер мимо ушей все речи новоприбывшего, если б не зацепилось за его рассеянное внимание одно слово:
— Плохо...
Плохо? Но ведь это как раз то, что он сам сейчас чувствует! И Пао стал вслушиваться, стал слушать.
— Жить плохо. В городе трудно. Надо лучше жить... Зачем жить плохо, когда можно хорошо? Зачем бегать целыми днями по чужим улицам, отбиваться от чужих злых собак, слушать злые насмешки? Зачем все это, котла можно сделать совсем по-другому?
— Как? — У Пао сразу насторожились уши. Сразу почувствовал он нарастающее доверие к новому человеку, к новому человеку, который умеет говорить такие умные слова. Пао воззрился на говорящего. И, жадно слушая, начал его разглядывать. Он увидел густую сеть морщин на темно-желтом лице, увидел запрятанные в щелках век глаза; увидел костлявые, слегка дрожащие руки. Старый, измятый годами, человек сидел против него. Старый — значит, голова его осенена мудростью и опытом жизни. Ибо от мудрости и от опыта прожитых лет эти морщины, эти иссохшие и трясущиеся руки.
— Как же можно переменить эту тяжелую жизнь на легкую и хорошую? Как это можно сделать, досточтимый и неизвестный мне по имени покровитель мой? — спросил он и голос его зазвучал вкрадчиво и голова слегка наклонилась.
Старик взглянул на него долгим взглядом.
— Мое имя Сюй-Мао-Ю, — ответил он, перебирая в пальцах чубук своей маленькой медной трубки. — А сделать нужно так... В этой стране без счету земли. В этой стране земля лежит впустую и ее никто не обрабатывает. Зачем земле пустовать? Ведь есть сильные руки и этими руками можно ее взрыть, обработать, заставить давать плоды...
Пао слушал. Пао кивал головой. Пао впитывал в себя все, что говорил ему Сюй-Мао-Ю.
4.
С кирпичных сараев, где он мял глину, пришел Хун-Си-Сан. Работа в сараях для него окончилась. Почему-то всем там нашлось что делать, а для него нехватило работы. Ему выдали расчет и сказали:
— Больше твоя не надо! Не приходи!..
Хун-Си-Сан, придя домой, тупо уселся на койку, подобрал под себя ноги и молча уставился в стенку.
Молчаливого, словно впавшего в тяжелый сон, нашел его Пао и разбудил одним словом:
— Работа!
Хун-Си-Сан очнулся, сбросил ноги с койки, протянул сильные мускулистые, как бы из звонкой меди отлитые руки. Хун-Си-Сан быстро спросил:
— Где?..
Пао подсел к нему и стал рассказывать. Стал повторять то, что еще совсем недавно сам услыхал от старика, от Сюй-Мао-Ю. И чем больше он рассказывал, тем больше оживлялся Хун-Си-Сан, тем ярче вспыхивали искорки в его недавно тусклых и сонных глазах.
Позже Пао подвел к нему старика, и они продолжали беседовать втроем.
Эти беседы повелись каждый вечер.
Каждый вечер, как только зажигались огни, к койке Сюй-Мао-Ю или Пао подходили эти трое и, усевшись рядом, начинали вполголоса разговаривать. Беседу вел старик. Его горячо поддерживал Пао. И Хун-Си-Сан, на лице которого горела надежда, молчаливо, но внимательно слушал их, одобрительно кивая головой.
Сюй-Мао-Ю словно набирался жизни и крепкой силы в этих вечерних разговорах. Его движения становились суетливыми, его повадки делались уверенней, весь он подбирался, оживал. Его слушали почтительно, ему задавали вопросы, и он отвечал. И его ответы были быстры и точны. От его ответов разливалось умиротворенное и радостное сияние на лицах Пао и Хун-Си-Сана. И Пао и Хун-Си-Сан качали головами, причмокивали губами, потрясали руками:
— О!.. хорошо!.. Верно!.. Очень верно!..
Через несколько дней к трем собеседникам присоединился четвертый.
Ли-Тян.
Ли-Тян каждое утро, едва лишь вставало солнце, уходил на работу с тем, чтобы вернуться поздно вечером. Он приносил с собою запах простого, грубого мыла, выдохшегося пара и грязных испарений. Его, изъеденные водою и щелочами, руки непривычно белелись среди темных и смуглых рук других жильцов. Усталость придавливала его сильные сутулые плечи. Он не готовил себе ужина на плите, а наскоро съедал колач с зеленым луком, запивал холодным чаем и заваливался спать. И когда он засыпал, мощный храп его покрывал все остальные звуки, грудившиеся под закопченным потолком. Сон его был крепок и тяжел. Во сне он бормотал что-то непонятное, скрежетал зубами и, сжимая и разжимая пальцы, крутил, теребил и выжимал что-то невидимое. Во сне, как и на яву, он жил в душной, грязной прачечной.
В тот вечер, когда его судьба скрестилась с судьбой Сюй-Мао-Ю, Пао и Хун-Си-Сана, он был чрезвычайно обессилен дневной работой и даже не дотронулся к пище, хранившейся в котомке. Шатаясь от усталости, добрел он до своей постели и тяжело рухнул на нее.
Сюй-Мао-Ю, издали наблюдавший за ним, подошел к Ли-Тяну.
— Съедает тебя работа! — с каким-то удовлетворенным чувством сказал он. — Тяжело тебе... Разве ты не хочешь, чтобы тебе было лучше?
Ли-Тян вяло взглянул на старика:
— Все хотят, чтобы было лучше... Я не хуже других. Я тоже хочу.
— Ну, вот и попробуй!
Не стряхивая с себя усталой вялости, не разрывая липких тенет сна, крепко опутавших его, Ли-Тян неохотно качнул головою:
— Я не умею... Я пробовал... Вот у меня кончилась работа...
— А я тебе скажу, как надо взяться. Я тебя научу. Ты меня послушай. Моей старости послушайся! Будет работа!..
Ли-Тян был втянут в разговор. Ли-Тян слегка оживился. Он освободился окончательно от сна и усталости, когда к Сюй-Мао-Ю присоединился Пао, когда подошел Хун-Си-Сан...
Вчетвером им было уже совсем не трудно уговорить Ван-Чжена.
Ван-Чжен послушал старика, пригляделся, словно приценился к остальным, достал узкий лоскут бумаги и долго, напряженно и с трудом выводил хитроплетенные иероглифы. Ли-Тян почтительно глядел на непонятные узоры. Пао и Хун-Си-Сан посматривали на Сюй-Мао-Ю. А старик сосредоточенно и солидно оглядывал всех вместе и каждого в отдельности и молчал. Он молча следил за вычислениями грамотного и искушенного в знаках и числах Ван-Чжена. Следил и ждал.
И он дождался.
Ван-Чжен разгладил исписанный листок, сжал губы, опустил глаза и вздохнул.
— Попробуем! — медленно сказал он наконец. — Попробуем!..
Вот после этого-то все они пятеро соединились, оставив каждый свою работу и свое безделье, и занялись сообща единым делом. Вот тогда-то, после долгих совместных осуждений и выкладок, они снарядили Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжена и те отправились из города в поля, в привольные и широкие просторы, к деревенским людям. Отправились на поиски земли.
И когда подыскана была подходящая земля, когда в Спасском было договорено с крестьянином Иваном Никанорычем о зимовье и нужно было отправляться в тихое и уединенное место, Пао, Хун-Си-Сан и отчасти Ван-Чжен заявили, что ко всему благополучию, которое ожидает их на новом пристанище, на земле, нехватает женщины, которая следила бы за очагом, вела немудрящее хозяйство, готовила пищу. Старик сначала крепко воспротивился.
— От русской женщины добра не будет!
— Русские женщины живут хорошо с нашими людьми! — вскинулся Пао и стал приводить известные ему случаи и примеры, когда китайцы женились на русских женщинах, заводили детей и были очень довольны.
— А нам она не в жены нужна! — заметили остальные. — Нам она только хозяйкой будет!
— От чужой женщины добра не будет! — твердил упрямо и сумрачно Сюй-Мао-Ю.
Ван-Чжен, помалкивавший и сначала относившийся безучастно к пререканиям, неожиданно встал на сторону Пао и других.
— Без женщины нельзя! — веско заявил он. — Никак нельзя. Пусть будет женщина и будет порядок и пища настоящая!
— Конечно! Пусть будет!.. — настояли Пао и остальные.
Сюй-Мао-Ю нахмурился и замолчал. Он перестал спорить. Он посмотрел на четырех компаньонов своих, уверился в их твердом, упрямом желании добыть женщину, хозяйку, и смирился.
Сюй-Мао-Ю молча смирился, а его товарищи принялись искать подходящую женщину.
Здесь, на первых порах, ждала их неудача.
Русские женщины смеялись над предложением ехать куда-то в глушь, в сторону от людей и уединиться с пятью китайцами.
— Да вы сдурели! — смеялись те, что поострее на язык. — Вы этакие азияты впятером в гроб как-есть загоните!..
— Ловкачи!.. Где это вы такую дуру отыщете?! Кабы один, или хоть бы, скажем, двое, а то целых пять бугаев!.. Ни за что не поеду!..
Порою китайцам казалось, что им, в конце-концов, придется отправляться в глушь, в зимовье Ивана Никанорыча, без женщины. Без женщины придется хозяйствовать, самим заботиться об обеде, обо всем мелком, но нужном, без чего не обходится обжитое, согретое людьми жилище.
5.
Но без женщины не ушли они в лесную глушь.
Женщину нашел Ван-Чжен.
Не даром Ван-Чжен умел торговать, знал, как зазывать покупателей, как обходиться с ними и как сбывать им убогий и дешевый товар, который когда-то умещался у него в двух ящиках и в двух мешках. Не даром он умел крепко ругаться по-русски и откалывать острые шуточки. Он вспомнил, что когда-то его приятель, тоже торговавший на углу всякою мелочью, нашел себе жену в соседнем доме, где она жила в прислугах. Он разыскал этого приятеля, нашел его уже отцом черноглазой желтенькой девчонки. Разыскал его и рассказал о своей незадаче, о том, что вот никак не может он с компаньонами подыскать себе хозяйку. Приятель живо заинтересовался заботой Ван-Чжена. Он позвал на совет жену.
— Маса! — сказал он ей. — Твоя нет прислуга, баба, которая ходи живи с китайскими людьми?
Маша задумалась. Посоображала, перебрала в памяти всех знакомых подходящих женщин и надумала:
— Аграфена пойдет!.. Коли хорошее жалованье положите, пойдет она. Ей все одно. Не испугается: хоть пять, хоть десять будь, ее не ущипнешь!..
Позже разыскали Аграфену. Ван-Чжен долго рядился с нею, спорил, доказывал. Аграфена запрашивала, по его мнению, дорого и ему было обидно и жалко давать ей много денег. Но женщина стояла на своем. Она не сдавалась и, поглядывая на жену лавочника, думала:
— Вот Машка шелковые чулки носит, жрет хорошо и дите у нее такое обрядное, кофточка розовая вязаная... Неужто я хуже?..
Она думала так и не сбавляла цены. Ван-Чжен умаялся, споря и рядясь с нею. Ван-Чжен несколько раз вставал и уходил. Но как он ни рядился, пришлось сдаться. Женщина настояла на своем и с разгоревшимися щеками, с глазами, в которых поблескивало жадное удовлетворение, получила от него задаток.
— Я не обману! — обидчиво тряхнула она головой, когда Ван-Чжен со вздохом недоверия поглядел на нее, на деньги, которые она прятала в нижнюю юбку, и обиняком, но прозрачно намекнул на то, что как бы, мол, задаток не пропал.
Она не обманула и в назначенное время явилась с узлом, готовая следовать за пятью хозяевами, за пятью примолкнувшими и остро оглядывающими ее китайцами.
Она водворилась с ними раннею весною в зимовье, которое было кое-как облажено для постоянного житья. Вместе с котлами, ложками и ведрами, вместе с несложным кухонным бабьим набором, наспех купленным китайцами, она принесла с собою в пустовавшее многие годы зимовье запах прочного человеческого жилья.
По весне, едва устроившись в зимовье, китайцы принялись расчищать, разделывать полянку, удобно легшую за узеньким перелеском возле зимовья по берегу реки. У них не было лошади и крестьянских орудий. Их работа не походила на упорную и надолго налаживаемую работу землеробов. Мотыги и лопаты, с которыми они пришли сюда, сделали бы их посмешищем крестьян, если б Иван Никанорыч или кто-нибудь другой из Спасского поглядел бы за ними. Над ними весело и охотно посмеялись бы. Но их никто не видел, за ними никто не подглядывал. И, упорные и настойчивые во всякой работе, они ловко справлялись с землею, обхаживая ее своими несложными и неподходящими орудиями.
Полянка, заросшая пыреем и всякой иной бесполезной травою, вскоре была расчесана, разглажена. Темнея рыхлою бархатистою землею, впервые обласканною человеческими руками, она стала гладким и пушистым полем, которое жаждало сеятеля, которое ждало, когда золотые зерна падут на нее, и она зачнет.
Молодое солнце выкатывалось над нею и разбрызгивало по зернистой глади земли острые животворящие лучи. От речки шел легкий, чуть заметный пар и по утрам и по вечерам увлажнял готовую к творчеству полоску. Весенние ветры, вея из таежных недр, шевелили песчинки, пылинки, крупицы праха и вместе с солнцем давали земле новую силу.
Сюй-Мао-Ю ходил по возделанной полоске и что-то мудровал. Сюй-Мао-Ю, как только они все перебрались сюда и стали возделывать землю, сделался на работе главным, распорядителем, которого остальные беспрекословно слушались. Он, видимо, знал свое дело, потому что во всех затруднительных случаях находил способ уладить и настроить все по-хорошему. И четверо, в остальное время не проявлявшие большого уважения к старику, здесь, у земли, когда она постепенно обнажалась из-под густых травяных зарослей и показывала свое плодородное чрево, вспоминали и чувствовали, что он старший, что с ним какая-то, неизвестная им мудрость, что он имеет право указывать и приказывать. Вспоминали об этом — и точно следовали его указаниям, безропотно переносили его сердитые окрики, его угрюмую воркотню, его гневное брюзжание.
Весна окрепла. Утра стали солнечными и ранними. Светлая зелень запушила деревья и поползла по ложбинкам. Дни пошли крепкие и устойчивые: переполненные солнцем и возрастающим теплом.
Речка, взмутненная остатками зимы, с каждым днем понесла свои воды все светлее и чище. Кой-где земля выбросила вместе с острыми нежными травами первые цветы.
Аграфена, устроившись с мужиками, стала ждать баловства с их стороны. Она знала мужскую повадку и приготовилась дать им резкий отпор. И хотя о недопустимости баловства и было оговорено, когда рядилась она с Ван-Чженом и потом, при первой встрече с остальными, но была Аграфена настороже.
— Ладно! Хоть и заявляете вы, что рукам воли не будет дадено, — сказала она в первый день устройства на новом месте, в зимовье, — но крючок-то покрепче я к двери налажу. Все спокойней и надежней!..
Крючок к двери, ведшей в ее куть, был прилажен крепкий и надежный. И сон ее был пока-что ровен и спокоен.
Пока что, видимо, были напрасны ее опасения, ее предосторожности.
Мужики, наработавшись и натрудивши руки и спины за день, и не помышляли ни о чем ином, как об отдыхе и сне. И вечер, дававший им освобождение от работы, застигал их полусонными, жаждущими поскорее забраться в постель и бездумно и непробудно уснуть.
Они после ужина засыпали быстро. Как только головы касались плоских и неряшливых подушек, так мгновенно обрушивался на них сон и давил их своей мягкой, но неотступной тяжестью.
И Аграфена, до которой через дощатую тонкую перегородку долетал из мужской половины малейший шорох, малейший звук, долго слушала поздними вечерами дружный храп спящих китайцев.
Аграфена засыпала не скоро. Китайцы уже давно крепко спали, а она все еще лежала в темноте с открытыми глазами. Сон не приходил к ней. Борясь с бодрствованием, с ненужной бессонницей, она думала.
Думала она о многом.
Сначала прислушивалась она к звукам, плывшим из-за перегородки, и все с опасением ждала: вот-вот кто-нибудь из спящих проснется, подымется и подойдет пробовать, крепко ли закрыта ее дверь. И соображала, как она будет громко ругаться через стенку, криком разбудит других китайцев и всласть поглумится над тем, кто, забыв уговор, попытается полезть к ней.
Потом, когда убедилась она, что мужики держат слово и крепко следуют уговору, она стала думать о своем заработке, о сбережениях, которые надеялась она сделать к зиме. О будущем и о своей доле.
Иногда в эти бессонные часы в памяти ее мелькали обрывки, клочки воспоминаний. Приходило смутным отголоском, разбуженным и обостренным тьмою и тишиною, прошлое. Но Аграфена встряхивала с себя воспоминания о былом. Ее двадцать восемь лет еще не давили непереносимою тяжестью прожитого. Еще много безмятежного и тихого, как заводь, таилось в ее летах. И разве стоило вспоминать об унавоженном дворе в дальней деревне, где босые ноги бесстрашно вязли в липкой и холодной жиже, или о долгих страдовых днях на покосе, когда гнус вьется над головою и жалит и изводит? Разве стоило вспоминать о зимних посиделках и вечорках, где проголосные песни сменялись веселыми тараторочками, где всхлипывала гармонь и откуда парами уходили в зимнюю ночь?.. Ведь с такой-то вечорки в голубую ночь увел нашептывавший обманные, усыпляющие слова тот, первый, и потом ушел. И после был деревенский позор и нелюбимый ребенок, стопудовым бременем легший на девичьи плечи и, по счастью, захиревший и умерший, не дотянув до года.
Об этом если и вспоминала Аграфена, то мимолетно, и с досадою отгоняла от себя тоскливые воспоминания.
И еще порою соображала она в свои бессонные часы о китайцах и об их работе.
Ее изумляло и приводило в недоуменье поведение ее хозяев. Было странно и непонятно — для чего возделывают они так тщательно землю, когда у них не припасены семена и ничто не говорит о том, что они будут сеять хлеб или садить овощи.
Крестьянствовали китайцы, на Аграфенин взгляд, чудно и необычно. Не так, как видывала и знавала Аграфена. Как-то по-своему. Без лошаденки, без скота, словно непутевым делом занимались.
Только уж после того, как она однажды высказала им свое недоуменье, они с непривычной горячностью и убедительностью уверили ее:
— Наша все сади!.. Наша мало-мало лука, репы... все сади...
Но все-таки и после этого странна и малопонятна была Аграфене их упорная и томительная борьба с землею.
6.
Сюй-Мао-Ю сразу же не взлюбил Аграфену. Он не мог ей простить того, в чем она совсем не была виновата: самого пребывания ее в их кампании в зимовье. Ему не удалось своевременно уговорить остальных не брать с собою женщины; его не послушали — и Аграфена стала жертвой тихой и острой неприязни старика.
Неприязнь эта не проявлялась как-нибудь открыто. Сюй-Мао-Ю не ворчал на Аграфену, не придирался к ней. Он только избегал ее, делал вид, что ее не существует, что она никому не нужна. Пищу, которую Аграфена приготовляла, он принимал с какою-то подозрительностью, как будто ждал от женщины злой каверзы. Когда она проходила близко мимо него, он подбирался, сторонился ее, боясь ее прикосновения, ее близости. И проделывал он это так подчеркнуто, так явно, что Аграфена очень скоро заметила все его уловки, и была изумлена.
— Пошто это старик словно гнушается меня? — спросила она однажды у Пао. — Он что, язви его, сдурел, что ли?!
— Сдулел, сдулел! — посмеялся Пао, щуря глаза. — Сталика шибко сталая, сталика не любит молодой!.. Твоя не селедись, не смотли на сталика.
— Да мне он на кой и сдался! — пренебрежительно пожала Аграфена плечами. — Видывала я этаких!..
Но в глубине души она затаила обиду на старого китайца. И эта обида порою жгла ее и томила желаньем как-нибудь и чем-нибудь досадить Сюй-Мао-Ю.
— Оттрепала бы я старого гада хорошенько! Ух, оттрепала бы! — думала она иногда, исподлобья поглядывая на старика.
Остальные китайцы, кроме Пао, казалось, не замечали скрытой и упорной борьбы, которая завязалась между женщиной и Сюй-Мао-Ю. Они только молча оглядывали и старика и женщину, когда Сюй-Мао-Ю почему-либо вспоминал об Аграфене и заговаривал о том, что, мол, вот люди русские смеются и сердятся — зачем, мол, русская женщина с пятью китайскими мужиками живет — ни жена, ни прислуга, а в роде общей полюбовницы.
И еще — лукаво и насмешливо щурили они глаза, подмечая, как старик старательно прятал свои обеденные палочки.
Но работа, горячая и неотложная работа завладевала всем их временем, и им не до того было, чтобы следить за стариковыми прихотями и причудами. Да и сам Сюй-Мао-Ю уходил почти целиком в эту работу и жил и волновался ею.
Разделанная разглаженная полоска земли, прогретая солнцем и разбуженная к жизни полуденным теплом, ждала посева. Сюй-Мао-Ю ходил и поглядывал на речку, на окаймлявшие ее тальники, на зелененькие, клейкие листочки на деревьях. Он поглядывал и соображал. Он высчитывал время, отмеченное ростом трав и первых цветов, током воды в речке, солнцестоянием, ясными утрами и теплыми вечерами.
Однажды вечером за ужином он, наконец, объявил:
— Будем утром сеять!
— Хорошо. Будем! — ответили Ли-Тян и Хун-Си-Сан.
Пао весело осклабился и усердно налег на еду. Степенный и неторопливый Ван-Чжен отложил ложку, вытер губы и только потом озабоченно спросил:
— А не рано? Не рано ты надумал, Сюй-Мао-Ю?
— Я знаю... — с легкой досадой в голосе ответил старик. — Я знаю, когда начинать. Не рано. Земля прогрелась, солнце крепко. Самое верное, самое настоящее время.
— Ну, что ж! Ты больше меня знаешь. Мы тебя слушаем... Начнем, по-твоему, завтра!
На утро Сюй-Мао-Ю был необычайно молчалив и торжественен. Он поднялся раньше всех. Еще до чаю, с приготовлением которого возилась заспанная Аграфена, сходил он на пашню, побыл там некоторое время в одиночестве. Возвратившись оттуда и напившись наскоро чаю, он неожиданно обратился к Аграфене.
— Ты с нами не ходи!
— Да я когда разве хаживала с вами? — удивилась женщина. — Ты что взъелся?
Действительно, Аграфена никогда не ходила с китайцами на пашню. Однажды она посмотрела, поинтересовалась тем, что они там делают, и преисполнилась презрения и насмешки к их работе. И приказание старика было неожиданно и ненужно.
— Боишься, видно, чтоб не изурочила я ваш огород!? — презрительно рассмеялась она. — Не бойсь! И глядеть-то не стану!
— Ты не ходи! — повторил Сюй-Мао-Ю. — Твоя не надо ходи!
— Ладно, ладно!.. Проваливай! — огрызнулась Аграфена.
Китайцы ушли. Аграфена осталась хозяйничать в зимовье.
Утро расцветилось ярко и весело. День приходил сверкающий, солнечный, радостный.
Аграфена вымела в зимовье, собрала посуду и вынесла ее к речке. На речке, заглядевшись на воду, она забыла о работе, о хозяйстве. Присела на чистый берег, обхватила колени руками и замерла в задумчивости.
Солнце обливало воду ярким сверканьем. Расплавленный свет, расплавленное сияние текло по воде, вместе с водою. Речка искрилась и горела на солнце. Речка журчала и пела. И тихое пение воды мешалось с нежным шелестом тальников и свистом и чириканьем птиц.
Аграфена полудремотно слушала воду, слушала шелест тальников и птичий отрадный пересвист. Она подставила склоненную голову под мягкую теплую ласку солнца. Безумно, безмятежно, в тишине, в одиночестве застыла Аграфена, забылась.
Так могла бы она просидеть здесь долго. Но когда солнце стало припекать сильнее и ласка его сделалась тяжелой и жгучей, Аграфена, вздохнув, пришла в себя, потянулась и вскочила на ноги. Она вспомнила, что ей предстоит развести огонь, греть воду, налаживаться варить обед. Она вспомнила, что к полудню все у нее должно быть готово и она должна тогда громким криком звать проголодавшихся и усталых работников обедать.
Но ей не хотелось покидать тихое пристанище у речки. Она медлила. И прежде чем уйти отсюда к жилищу, к зимовью, она проворно сбросила с себя одежду и, радостно поеживаясь, вошла в воду.
Разбрызгивая сверкающие на солнце капли, она плескалась и окуналась в неглубокой речке. От удовольствия, от сознания, что она одна, что может делать все, что хочет, от жгучих ожогов холодной воды она вскрикивала и негромко стонала. Ее обнаженное смуглое тело желтелось в воде. По влажной коже поблескивали отсветы. По влажной коже ползли блестящие струйки воды. Солнце обнимало ее всю. Она купалась сразу, одновременно в студеной, бодрящей воде и в теплых лучах выкатившегося высоко над ее головою солнца.
Покой и безлюдье простирались вокруг нее. Таежный мудрый покой дремал вокруг Аграфены.
Выйдя из воды, Аграфена не торопилась одеваться. Она постояла некоторое время обнаженная на берегу, подставляя тело под теплый ветер. И только потом наклонилась за одеждой и стала одеваться.
Когда она была почти совсем одета, густая заросль тальников сбоку нее внезапно колыхнулась. Без видимой причины вдруг вздрогнули тонкие стебли и задрожали. Аграфена насторожилась. Застыла с ненадетой кофтой в руках. Устремила напряженный и полуиспуганный взгляд в тальники. Прислушалась.
Покой простирался вокруг нее, попрежнему ясный и ненарушимый.
— Попритчилось! — сообразила Аграфена и, накинув на себя кофту, быстро пошла к зимовью.
7.
Засеянная полоска не требовала теперь стольких усилий и внимания, как прежде. Китайцы стали дольше оставаться у зимовья и начали возиться возле него с какими-нибудь мелкими работами по немудрящему, несложному хозяйству.
Аграфене теперь приходилось быть с ними вместе почти целый день. И только теперь она по-настоящему начинала приглядываться к ним, к каждому в отдельности. Раньше, до этих дней, она выделяла из всех пятерых одного старика, одного Сюй-Мао-Ю. Выделяла за его глухую и непонятную неприязнь к ней. А остальные были для нее все одинаковы, все на одно лицо. Но с тех пор, как они стали целые дни проводить вместе с нею, она начала отличать их друг от друга.
Она разглядела, что Ван-Чжен любит холить свои руки, что у него кожа немного светлее, чем у Пао или у Ли-Тяна. Она подметила, что Хун-Си-Сан глядит исподлобья и избегает прямых взглядов, а у Ли-Тяна глаза добродушные, почти детские. Она стала различать их голоса и отметила, что у некоторых они хриплые, а вот у Пао звонкий и высокий голос и он поет порою по-своему не без приятности. До нее дошло и различие в обхождении с нею со стороны китайцев. Пао все норовил говорить с нею шуточками, смешком и ласково, а Ван-Чжен, стараясь обгладить плохо дающуюся ему русскую речь. Хун-Си-Сан глядел ей всегда вслед и она, обернувшись внезапно, часто ловила на себе его воровской косой взгляд. Зато Ли-Тян смотрел ей прямо в глаза, застенчиво и просительно улыбаясь.
Она начала разглядывать их всех, стала отличать одного от другого.
Но, видимо, и они, проводя около нее теперь почти все время, тоже стали присматриваться к ней. И если прежде они сталкивались с нею только за столом, за едой, то теперь в течение дня кто-нибудь из них, а порою и все вместе, по многу раз заговаривали, шутили, посмеивались. И в этих разговорах и шутках, в этом смехе Аграфена почувствовала очень скоро то, от чего она так тщательно закрывалась в своей каморке на крючок.
Аграфена почувствовала, что китайцы, что мужчины разглядели в ней женщину. И, быть может, она почувствовала это гораздо раньше их самих. Потому что все поведение мужиков, все их подходы и обращение с нею были попрежнему ровны и безгрешны. И если кто-нибудь из китайцев и отпускал порою какую-нибудь крепкую шуточку в ее сторону, то разве такие же шуточки она не слыхала раньше всюду и везде! Правда, теперь, когда китайцы почти весь день возились в зимовье или подле него, ей приходилось осматриваться и настораживаться, идя на речку купаться. Потому что иногда в самый последний миг, когда она собиралась входить в воду, где-нибудь поблизости оказывался один из них, чаще всего Ван-Чжен или Хун-Си-Сан. Но стоило ей тогда только прикрикнуть и они быстро и безропотно уходили, давая ей возможность всласть и вдоволь поплескаться в освежающей студеной воде. И никогда в этих случаях нельзя было установить, что мужики подходили к речке нарочно, затем, чтобы озорно полюбоваться на голую женщину. Всегда потом оказывалось, что и Ван-Чжену, и Хун-Си-Сану, и другим, кто вертелся у воды, нужно было, до зарезу нужно было побывать там как раз в это время.
Понемногу тяга к Аграфене со стороны китайцев становилась все более явной и неприкрытой.
Первым обнаружил себя Ван-Чжен. Бывший торговец, с холеными руками, с вкрадчивым, ласковым голосом и обдуманными речами повел дело солидно, прямо и начистоту. Он подкараулил Аграфену после обеда, когда остальные разбрелись от зимовья, и заговорил пространно и вразумительно, сладко закатывая глаза и причмокивая губами. Он придвинулся к Аграфене очень близко, почти вплотную и, брызгая слюною, говорил:
— Моя надоела живи один. Моя плохо спи... Моя нужна мадама, хороший мадама!.. Моя работать здеся, потом город ходи, лавка хороший, шибко хороший открывай... Будешь живи хорошо, карасиво. Давай ходи моя мадама!.. Очень моя нравися Графена! Шибко нравися!.. А? ходи моя жить?..
Аграфена отодвинулась от Ван-Чжена и рассмеялась:
— Ты, Ваня, брось! Вот я скажу товарищам твоим, что ты меня сманиваешь, как они тебя поблагодарят!?.. Брось лучше, не страмись!
Ван-Чжен немного смутился, но быстро оправился. Улыбаясь еще слаще и ласковей, он покрутил головой:
— Ты не сердися! Почему сердися?... Моя хорошо говори, моя пылоха не говори: давай ходи моя мадама! Будешь хорошо живи, хорошо кушия, шерковые чулки моя купит... Вот как моя тебе хорошо говори! Вот!
Но Аграфена снова рассмеялась и отошла от Ван-Чжена, оставив его немного обескураженным, но с виду спокойным и невозмутимым.
Вслед за Ван-Чженом сделал попытку заговорить с Аграфеной о том же и Пао.
Он поймал ее на речке, где она полоскала белье, и, опустившись рядом с нею на корточки, стал смотреть заблестевшими от возбуждения глазами на ее обнаженные руки и голые ноги.
— Уйди, чорт! — замахнулась на него Аграфена мокрым бельем. — Чего ты уставился, бесстыдник?
— Класиво!.. — широко осклабился Пао. — Шибко класиво!.. Наша любит такая. Веселый и смеясся!.. Шибко холошо!
— Я тебе покажу «класиво»! — безуспешно пытаясь принять грозный вид, крикнула Аграфена и обладила на себе высоко подобранный подол юбки. — Ишь, тоже разгорелся!.. кобель!.. Смотри у меня!
Но Пао не испугался ее грозного вида. Его не испугали ее сердитые слова. Он видел искорки смеха в глазах женщины и сам смеялся, сверкая зубами и сияя лоснящимся гладким лицом:
— У-у! голячий какой!.. голячи!.. Ш-ш-ж!..
— Вот ожгу я тебя! — пригрозила Аграфена. — Ты и отведаешь, какая я горячая!
Пао еще шире усмехнулся, еще блистательней засверкал зубами и сощурил глаза:
— У-у!.. Сыкуссная!.. Пастила!
— Подавишься!
— Не-ет! — замотал китаец головою. — Шибко сыкусная... Моя не подавися!
Перебрасываясь с ним шутками и смешком, Аграфена следила за разгоревшимися огоньками в глазах китайца, за живым трепетом его ноздрей, за нервной игрой костлявых пальцев. Пао перебирал ими, словно играл какими-то невидимыми гладкими и скользкими шариками. Руки эти, шевелящиеся пальцы внезапно влили в Аграфену беспричинную, непонятную тревогу. Она быстро собрала белье и, не окончив стирку, поспешно вышла из воды.
— Чего ты сохнешь тут? — злым голосом, который изумил Пао, крикнула она. — Ишь, расселся!.. Видал какой ловкий!.. Ступай ступай!..
— Да ты посему кличи? — отстраняясь от нее, примирительно забормотал китаец. — Моя без кличи ходи домой. Ты посему кличи?
Он попятился от нее и проворно пошел прочь. Аграфена несколько раз оглянулась в его сторону, прежде чем вновь спустилась к воде и занялась прерванной стиркой.
С этого времени она начала держаться настороже даже днем. Она подмечала и предупреждала все попытки Ван-Чжена, Пао и других завести с ней беседу о сожительстве, и стала подумывать о том, что с мужиками скоро придется говорить начистоту. Говорить со всеми вместе, так, чтобы им стало стыдно друг друга, чтоб они последили один за другим и чтобы они вспомнили об уговоре, который заключили с нею при найме.
8.
Однажды, накормив китайцев обедом, Аграфена пошла к речке, а потом передумала и направилась в сторону пашни.
Китайцы прилегли после сытой еды вздремнуть в тени; вокруг зимовья стояла сонная тишина, над речкой зыблилось еле заметное марево. Знойный день застыл, как тугое стекло: замерли тальники, изнемогая от жары, слегка пожухли травы. Редкие звуки — полет стрекозы, писк птицы и стук сорвавшейся с ели шишки — вздрагивали в воздухе смутно и неясно.
Хорошо протоптанная тропинка, по которой тихо и бесцельно шла Аграфена, скоро вывела ее на поляну. Она остановилась и увидела густое зеленое поле, недвижно покоившееся под жарким солнцем. Свежая светлая зелень, ровной пеленой пролегшая на поляне, обрадовала Аграфену, обласкала ее взор. Женщина подошла поближе, наклонилась и сорвала стебелек. Она стала рассматривать его и удивилась.
— Что это они посеяли? — заинтересованно подумала она.
Повертев стебелек в руках, потеребив его пальцами, она бросила, наклонилась за другим, сорвала другой, внимательно оглядела этот и тоже бросила. Изумление ее все возрастало.
— К чему бы им эстолько? — промелькнуло в ней недоуменно. — Едят они его много, что ли?..
Удивленная, она долго простояла у засеянной полоски, вглядываясь в ровную, неподвижную зелень. Вдруг она вспомнила, что старик во время сева не пустил ее сюда, что вся работа китайцев на поле прошла для нее незаметной, что она никогда раньше не задумывалась над тем, зачем китайцы забрались сюда в глушь, так далеко от людей.
— Мудруют они, косоглазые! — покачала она головой. — Затеяли свое что-то... Может, неладное... Зря старичонко тогда не опасался бы!
Аграфена обошла поляну, оглядела ее со всех сторон. Она несколько раз срывала зеленые стебли и, повертев их в руках, бросала. Задумчиво постояв у края полоски, она, наконец, вернулась на тропинку и пошла обратно домой, к зимовью, к китайцам.
Впервые за все время, как она жила с китайцами, задумалась она по-настоящему над тем, чем они занимались, почему пришли в пустынное место, подальше от людей. Прежде ей казалось все ясно и не нужно было размышлять над окружающим. Прежде знала она, что китайцы ушли на землю, порешив заняться крестьянствованием. И то, что не по-привычному, не так, как все, занялись они землею, и то, что не было у них скота и всего полного обзаведения крестьянского, не удивляло ее, не будило ее любопытства. Казалось ей, что это в обычае у китайцев вот так крестьянствовать, как крестьянствовали ее хозяева.
— Видно, этак-то у них на их стороне с землей орудуют! — сообразила она тогда и успокоилась. И больше не задумывалась над этим.
Но необычное поле, где вместо пшеницы или ржи, или другого какого злака, было посеяно иное, чего не сеют крестьяне в таком изобилии, тревожно изумило ее.
Она шла медленно по тропинке и соображала. Она несла в себе это изумление, и лицо ее было озабоченно и хмуро.
С озабоченным хмурым лицом пришла она к зимовью и встретилась с Сюй-Мао-Ю.
Старик проснулся раньше других и, завидев идущую по тропинке Аграфену, настороженно посмотрел на нее. Аграфена увидела неприязнь и тревогу в его взгляде.
— Подглядываешь! — вызывающе крикнула она. — Испугался, что я на вашу чортову пашню ходила?!.. А вот я и побывала там! Побывала!.. То-же пахари, хлеборобы! Куда это вы эстолько маку понасеяли?!..
Старик исподлобья уставился на женщину и сжал тонкие, бледные губы. Глаза его блеснули. Он потемнел. Он хотел ответить Аграфене, но только невнятно забормотал что-то и отвернулся. И выходившему в это мгновенье Ван-Чжену он визгливо прокричал по-китайски непонятное Аграфене, предостерегающее, злобное.
Ван-Чжен махнул рукою и направился к женщине. Ван-Чжен улыбался. Ласково, тонко; улыбался всем лицом и как-то раскачивался на-ходу на ногах.
— Гуляла? Шибко хорошо!.. Смотри ходила? Ну, ладно! Твоя смотри, наша ничего не скажи!.. Наша лекарсва делай. Мало-мало мака сеяй, лекарсва вари!... Хорошая лекарсва! хорошо лечи!.. Твоя хворайла будет — твоя лечи станем!.. Ладно!
— Лекарство? — переспросила Аграфена, всматриваясь в безмятежно улыбающееся лицо Ван-Чжена. — Куда ж его столько много?
— Продавай. Люди много купи будут. Хорошо!
Сюй-Мао-Ю стоял в стороне и вслушивался в веселые объяснения Ван-Чжена. Лицо старика было попрежнему хмуро и глаза холодно поблескивали. Прослушав разговор Ван-Чжена с женщиной, он снова прокричал что-то и тряхнул сердито головой. Ван-Чжен миролюбиво и успокоительно засмеялся:
— Беспокойся старика! Старая старика не люби, если люди ходи смотри!.. Ничего! ходи, ходи! Ладно!
— А мне почему бы и не посмотреть? — насмешливо глядя на Ван-Чжена, спросила Аграфена. — Вы, разве, что зазорное доспели там? Грешите чем-то, разве?
— Ни-и!.. — замахал руками Ван-Чжен. — Все хорошо! Шибко хорошо!..
Женщина отошла от китайцев, оставив их перебраниваться. Она прошла в зимовье в свою куть.
Вечером китайцы, сидя в ожидании ужина возле зимовья, оживленно беседовали. Сюй-Мао-Ю сердито высказывал свое, прежнее, а остальные спорили с ним. Сюй-Мао-Ю стучал сухим сморщенным кулаком по колену и прорицал:
— Худо бывает от женщины! Я знаю. Я прежде говорил: зачем взяли чужую, зачем взяли женщину с болтливым языком и острыми глазами?.. Вот лезет она везде, все высматривает, обо всем узнает. Разве затем мы сюда пришли, возделали землю, засеяли ее и ждем теперь урожая, чтобы чужие узнали и отняли у нас все? Разве затем трудились и трудимся мы все здесь?..
— Она не скажет! — уверенно заметил Пао. — Она ничего не знает.
— Я сказал ей, что мы засеяли для лекарства. Она поверила. Она будет верить!
— Она не скажет... Кому скажет! сюда никто не придет, а она сама никуда не ходит. Сюй понапрасну боится. Сюй понапрасну злой!
— Конечно! Совсем зря!..
Пао и Ван-Чжен закидали старика возражениями, а он отгрызался и сердито посматривал на них. Остальные, — Ли-Тян и Хун-Си-Сан, — молчали.
До самого ужина проспорили китайцы. До самого ужина перебранивались Пао и Ван-Чжен со стариком. А за ужином замолчали и в молчании поели Аграфенино варево.
Вместе с остальными в молчании поужинала и Аграфена. Она несколько раз порывалась что-то сказать, но сдерживалась и, пряча в глазах лукавые огоньки, украдкой поглядывала на мужиков.
И когда густой вечер приник к земле и сплошными черными тенями укрыл тальники, тропинку и зачернил холодное серебро воды, Аграфена ушла в свою куть и накрепко закрыла тонкую дверь.
9.
Мак цвел... Солнце напоило пурпурные, розовые, лазурные, алые чашечки острым и туманящим зноем своим, и они источали неуловимый горький запах.
Вся полоска, тщательно возделанная китайцами, покрылась зыблющимся пестрым цветным покровом. Как блуждающие огни вспыхивали среди других цветков ярко алые. Как нежные бабочки вспархивали под ветром тонкие лепестки. Осы и шмели жадно кружились над ними, приникали к чашечкам цветков, пили нектар и, отяжелев, с протяжным жужжанием улетали с цветка на цветок.
Томящий июль прогревал землю и сушил растения. В синей выси неподвижно висели громадные неподвижные ослепительно-белые хлопья облаков. Цветы изнемогали от зноя, от жажды. Цветы острее гнали свой аромат.
Сюй-Мао-Ю поглядывал на небо и вздыхал. Урожай такой хороший, такой благодатный, а тут сушь стоит, засуха все может погубить. Хоть бы немного дождя!
Сюй-Мао-Ю всматривался в белые облака, в далекую высь бесплодного неба и про себя уговаривал богов смилостивиться и выжать с неприступных высот хоть немного влаги, хоть немного дождя. Хоть бы один дождливый день!
Он часто уходил в маковое поле, словно своим присутствием надеялся нагнать дождевые тучи. Выстаивая долго неподвижно на краю поля, он вглядывался вдаль, любовался мимоходом радужной игрою макового цветения, вздыхал, подымал лицо к небу и жмурил глаза. Он ждал, он терпеливо и настойчиво ждал появления тучи, с которой пришли бы, наконец, прохлада, влага, освобождение от зноя.
Но томящий июль безжалостно и жестоко ранил землю огненными поцелуями. Трава, опаленная солнцем, желтела, словно ступила по ней осень. Листья на деревьях пожухли и, пыльные и жалкие, застыли в горячем воздухе без трепета, неподвижно.
На далеком, в ясные дни только едва белеющем в зыблющейся дали, Белогорьи снега, съеденные жарким, жадным солнцем, растаяли и ринулись потоками в ручьи и речки. И среди засухи и зноя речка у зимовья вдруг вспухла, напоилась обильными водами и забурлила у берегов. По речке пошла муть, и Аграфена, несмотря на изнурительную жару, стала реже купаться.
Сюй-Мао-Ю ходил сумрачно вокруг поля, а остальные китайцы — вокруг Сюй-Мао-Ю. Тревога вползла в них. Тревога сушила их не меньше, чем засуха — землю.
Ван-Чжен беспрестанно вздыхал и горестно чмокал:
— Ай-яй! Пропадают деньги, пропадет работа!.. Не будет дождя — не будет урожая. Плохо дело! Очень плохо!..
Пао бодрился. Он делал вид, что не унывает, и твердил:
— Вот подождите! пойдет дождь!.. Скоро, скоро!
Другие опасливо и нерешительно молчали и лениво коротали томительные палящие дни.
А к злому и беспощадному зною прибавилась еще одна беда. Появились в неимоверном количестве сердитые комары, налетела откуда-то огромная туча мошки. Они жалили, кусали, мучили. От них не спасали неугасимые дымокуры. Они разъедали лицо и руки в кровь. У Хун-Си-Сана от укусов мошки лицо вспухло, стало страшным и смешным. У Аграфены, кроме лица и рук, комары и мошка искусали ноги и она исступленно, до изнеможения царапала их, ранила ногтями, спасаясь от боли, от зуда.
Дни стали тягостными и одуряюще-томительными. Легкая передышка приходила только ночами. Ночью, когда жар спадал и унимался гнус, было легче дышать. Тогда все долго сидели у входа в зимовье возле костра. Сидели молча, не завязывая бесед, без песен, без смеха. Огонь дымокура слабо освещал застывшие в неподвижности, в молчании фигуры. Как причудливые изваяния, смутно намечались они в полусвете костра. Как завороженные, зачарованные изваяния.
Раньше всех поднималась и уходила в зимовье Аграфена. Ей становилось тягостно среди безмолвия ночи, возле угрюмо насупившихся и застывших в полусне китайцев. Порою, уходя, она кидала им какую-нибудь злую шутку. Они оборачивались в ее сторону и продолжали свое молчание.
Позже уходили Хун-Си-Сан и Ли-Тян. Затем Ван-Чжен и Пао. И. самым последним Сюй-Мао-Ю. Но и в зимовье они не скоро засыпали. И долго еще Аграфена, лежа в своей каморке, слышала скрип половицы и тонкий писк двери и знала, что это ходит старик, которому не спится и который выползает из зимовья и прислушивается к тишине ночи и присматривается, нет ли каких признаков дождя.
Так до поздней ночи, до первых проблесков рассвета ходил Сюй-Мао-Ю и ждал. Ждал конца засушливой поры, несущей им разорение и гибель всех их трудов.
Наконец, в один особенно знойный и душный полдень, когда раскаленный воздух сжигал траву и испепелял обнаженную землю, старик, вглядевшись в мутноватую, зыблющуюся лазурь неба, заметил темное облачко. Он долго наблюдал за ним, ничего никому не говоря. Долго всматривался, обжигаемый одновременно сомнениями и надеждой. Привлеченные его взволнованным видом, подошли и другие и тоже уставились в небо.
Аграфена посмотрела вместе с китайцами на облачко и обрадованно и уверенно сказала:
— Ну, мужики, ждите дождичка!
Старик быстро оглянулся на нее и пробормотал злобное ругательство.
— Морчи!.. твоя морчи!.. — неожиданно поддержал старика Ван-Чжен. — Не хорошо!
Усмехнувшись, Аграфена замолчала. Она сообразила, что китайцы боятся, как бы она своим восклицанием не спугнула дождь, и в душе согласилась с ними.
Молчаливо, в тревожном ожидании стояли они все, задрав головы вверх и следя за маленькой черной тучкой.
А тучка начала понемногу расти и шириться. Она стала темнеть, надвигаясь все ближе и ближе. И с ее приближением все кругом стало неуловимо и быстро меняться: вода в речке потемнела, листья вздрогнули, шелохнулись, откуда-то дохнуло слабой трепетной свежестью; вспорхнула птица, за ней другая; раскаленный воздух, упругий и тяжелый, словно растаял и сделался свежее и легче. Потом внезапный порыв ветра потряс тальники и взбороздил воду. Туча стала быстро, стремительно расти. Она уже заняла полнеба; она заслонила солнце; она надвинулась внезапно и неудержимо. И ее стремительность не дала опомниться китайцам: первые тяжелые, хлещущие капли дождя упали на них, поразив их радостным изумлением.
— Хао!.. хао!.. — тонко и визгливо закричал Ван-Чжен и подставил руки под острые уколы дождя.
— У-у! холошо!.. Шибко холошо!.. — захохотал Пао и повернул мокрое лицо к Аграфене. — У-у!..
Дождь пролился бурно, с шумом, быстро покрыв землю мутными потоками воды. Китайцы с веселым криком побежали к зимовью. Под дождем остался один только старик. Потирая ладонями бритую голову, он поворачивался во все стороны, жмурился, приседал, и вода ручьями стекала с его головы, с его плеч, с его рук. Рубашка, намокнув, прилипла к его телу, и он казался под дождем совершенно нагим. Лицо его сияло от влаги и от наслаждения. Отрывистые, радостные вопли вырывались из его горла.
Словно славя какого-то, одному ему ведомого духа дождя, прыгал он в быстро образовавшейся вокруг него, под ним луже, плясал дикую пляску и неистовствовал.
Почти с испугом смотрела на него издали Аграфена. Она не узнавала сдержанного, обычно хмурого старика.
— Рехнулся! — кивнув на него головою, сказала она китайцам. — Сумасшедший!?..
Китайцы смущенно засмеялись.
10.
Ливень освежил воздух, напоил деревья и травы новыми силами, убрал поля и лес освеженною зеленью и смыл с берегов лесной и человеческий сор. Вокруг зимовья стало чище и приглядней.
Ливень оживил мак.
Алые, пурпурные, красные и иных оттенков и цветов чашечки раскрылись шире и засияли своими красками сочно и ярко. Маковое поле заискрилось цветными огнями, заволновалось многокрасочною жизнью. Маковое поле заулыбалось навстречу омытому сияющему небу.
Ожили и заулыбались и китайцы. Даже Сюй-Мао-Ю просветлел. Шлепая босыми ногами по мокрой траве, он бродил вокруг поля, наклонялся к цветам, трогал стебли, и на лице его играли веселые отсветы сверкающих, освеженных цветов.
— Хао! — жмуря глаза, отвечал он на веселые вопросы Ван-Чжена. — Очень хорошо все теперь пойдет!
— Хорошо! — твердили остальные.
— Хао!.. Хао!..
Аграфена ходила тоже освеженная, помолодевшая и подобревшая. Ясная синь неба, молодые краски зелени и цветов, довольные лица китайцев — все это наполняло ее тихою радостью. Она стала чаще смеяться, шутить. Она даже запела однажды, плескаясь у речки.
Ее песни услыхали китайцы и насторожились. И пока она пела проголосную, грустную песнь, они, притихнув, перестали болтать и шуметь. Песня им понравилась. Песня сделала их задумчивыми и грустными. Но была эта грусть, повидимому, так сладка, так приятна! Потому что, когда Аграфена умолкла, они шумно заговорили. Они весело засмеялись, беспечные, как дети, как дети, легко стряхнув с себя задумчивость и тоску.
— Твоя шибко хорошо поет! — похвалил Аграфену Ван-Чжен.
— Твоя пой, а сердце, как ветер качай: туда-сюда!.. — сияя ребячьей улыбкой, внезапно вставил обычно молчаливый Ли-Тян.
Пао шлепнул в ладоши и попробовал запеть так, как пела Аграфена, но не сумел и визгливо рассмеялся:
— Наша песиня длугой!.. Наша песиня так...
И он сморщил лицо, закрыл глаза и, подняв голову к небу, пустил острую, тонкую трель. Аграфена шутливо зажала уши пальцами.
— Ишь, оглушил, чорт! — расхохоталась она игриво.
Возле зимовья заволновалась радость.
И в радостном настроении Сюй-Мао-Ю однажды утром, долго перетолковав о чем-то с остальными, направился в путь. Он пошел в ближайшее село за необходимыми покупками и еще по каким-то делам.
Перед уходом он наказал Ван-Чжену в присутствии Аграфены, по-русски, чтобы и она могла понять:
— Тири дня ходить буду... Мало-мало муку неси буду, чай, курупа... Три дня смотри мака... Хорошо расти. Плохо не надо!..
— Ладно, ладно! — пообещал Ван-Чжен.
Старик ушел. У речки, в зимовье остались пятеро. И так как дни, очищенные недавним ливнем, стояли теплые, ясные и благоуханные, и так как работы у китайцев было совсем мало, то в сладкой и спокойной праздности и китайцы и Аграфена стали проводить почти все время вместе.
И снова Аграфена почувствовала, что мужчины тянутся к ней, что они сторожат ее, стараются перехитрить друг друга и упорно и настойчиво охотятся на нее. И снова она перед сном в своей кути долго прислушивалась к звукам и трескам, тянувшимся с мужской половины.
Порою, лежа в темноте с открытыми глазами, она слышала осторожные крадущиеся шаги, мягкое шлепанье босых ног и тихий шорох за дверью. Она сдерживала дыхание, вся замирала и слушала. Замирала вовсе не от страха, — она знала, что стоит ей крикнуть и она будет в безопасности. Но ей было забавно прислушиваться к бесполезным попыткам того, неизвестного, томящегося, неузнанного. Иногда она старалась по смутным и неуловимым шагам и шорохам догадаться, кто это подходит осторожно к ее двери? Но узнать она и догадаться не могла. То ей казалось, что это легко крадется Ван-Чжен, то ей чудились танцующие шаги Пао, то, наконец, она узнавала, но сейчас же отказывалась от своей догадки, тяжелую поступь Хун-Си-Сана.
Утром она лукаво вглядывалась в каждого из них, стараясь подметить в ком-нибудь хоть тень смущения, хоть какой-либо признак ночных попыток. Но китайцы были невозмутимы и спокойны. И нельзя было догадаться, что кто-то из них ночью, замирая от волнения и сгорая от желания, подкрадывался к двери, отделяющей от женщины, и жарко дышал возле дощатой, но прочной перегородки.
С утра, тихо и ясно начинался ленивый день. С далеких хребтов, укутанных мохнатым кедровником, теплый ветер приносил смолистые ароматы. С макового поля, на котором разбегались цветные пестрые волны, тянулись смутные запахи. От реки шла робкая свежесть. И над всем — над зимовьем, над деревьями и кустами, над травами и тропами, над водою — над всем колыхались зыбкие столбы мошки, которая опять набиралась мощи, наглела и становилась беспощадно злою.
С утра начиналась медленная, однообразная жизнь. И каждое прожитое утро было похоже на следующее, и каждой прошедший день был подобен новому, приходящему ему на смену.
Аграфена споро справлялась со своей работой в зимовье и у очага и целый день была свободной. Она ходила на поле, бесцельно и праздно глядела на цветение мака. Она просиживала часами у речки. Она томилась и скучала. От скуки она заводила споры с китайцами, которые миролюбиво отвечали ей и не противоречили. Ее злила их податливость. И оттого, что она не встречала противоречий, не встречала отпора, ей становилось еще тоскливей, еще скучнее.
Иногда она уходила подальше от зимовья. За полем тянулся сосновый лес. В сосняке всегда чисто и тихо. И Аграфена полюбила уходить сюда и бродить, чувствуя под ногами упругий и мягкий слой хвои. Ей полюбилась спокойная тишина, которая стояла здесь, тишина, в которой думалось вольно и легко и мысли в голову шли все такие ясные и нетревожные. Она оставалась бы здесь долго, если б не комары и мошка, которые начинали беспокоить ее и которые напоминали о жилье, гнали к дыму, под кровлю.
В сосняке, который тянулся на много верст, она встретила чужого человека.
Присев отдохнуть на бугорке у старой сосны, она в тишине вдруг различила мягкие мерные звуки. Встревоженно прислушалась она и насторожилась. Звуки были глухие, неясные. Они шли издали, из глубины леса. Она сразу узнала в этих звуках чьи-то спокойные, неторопливые шаги.
У Аграфены в первое мгновение мелькнула мысль уйти, спрятаться. Она оглянулась и поняла, что спрятаться некуда. Тогда она вскочила на ноги и стала ждать. Сердце у нее заколотилось тревожно. Легкий страх охватил ее.
В пестрой от желтых чистых сосен дали замелькала тень. Шаги стали отчетливей. Тень быстро превратилась в человека.
— Баба!? — изумленно и недоверчиво прозвучал громкий вскрик. — Никак, баба?..
— А тебе что? — набираясь храбрости и оглядываясь в сторону невидного отсюда зимовья, спросила Аграфена. — Ну, баба...
— Ты откуда?... — Мужчина подошел к ней поближе и подозрительно уставился на нее.
Аграфена разглядела его. Она сразу ухватила быстрым взглядом заросшее черной курчавой бородою лицо, маленькие, блестящие, пронизывающие глаза, выцветшую шляпу, надвинутую по самые брови, черную дымку сетки от мошки, закинутую на шляпу, ремни патронташа, перекрестившие грудь, темный блеск ружейного дула.
— Ты откуда взялась такая? — повторил свой вопрос мужчина. — Ты одна здесь, что ли?
— Я с мужиками! — предостерегающе пояснила Аграфена. — Ты шел бы, паря, куда идешь, своей дорогою!..
— Моя дорога дальняя! — усмехнулся мужчина. — Мне торопиться, бабочка, не приходится!.. Здесь, рази, жилье где поблизости имеется, или с работой какой ты с мужиками тут?
— Работаем!.. — коротко подтвердила Аграфена, медленно отодвигаясь от незнакомца. Тот заметил это и сощурил глаза:
— Боишься?
— А кто тебя знает, кто ты такой? — угрюмо сказала Аграфена. — Да мне бояться-то нечего: я, чуть что, скличу мужиков.
— Ты не бойсь! Я тебя забижать не собираюсь... Я тут мимопутьем, в одно место пробираюсь, да, видно, не туды поворотил. Мне на Гремячую надобно выйти, повыше Спасского...
— На Гремячую ты тута-ка не попадешь. Ты лишку верст десять отмахал. Тебе бы вон теми сопками, кажись, обойти надо... А теперь ворочаться обратно придется.
— Хм... Незадача какая!... — Незнакомец покрутил головою и огорченно сплюнул. Но в черных пронизывающих глазах сверкнуло что-то лукавое, острое, незамеченное Аграфеною:
— Вот досада-то! Это, стало-быть, опять мне ноги мозолить, переться обратно!? Тьфу, дьявольщина какая!..
Предаваясь сетованиям и огорчению, прохожий полез в карман за кисетом и за трубкою.
— Что ж! — закурив, немного успокоился он. — Ничего не поделаешь... Как звать-то? — будто мимоходом спросил он.
— Меня-то? Аграфеной. А тебе на что?
— Аграфеной... Груней, значит! — не обращая внимания на ее хмурый вопрос, одобрил незнакомец. — Так... Хорошо... А нельзя ли, Груняша, мне к твоим мужикам пройти, к жилью? Отдохнуть...
— Иди... — ответила Аграфена и спохватилась: а ладно ли это так? Не заругаются ли китайцы, если она приведет к зимовью чужого?
— Ты скажи, чем они у тебя занимаются тут: корье дерут, или смолу курят?.. А, может, и самогонку гонят?
Незнакомец усмехался и испытующе вглядывался в Аграфену.
— Вот что! — озлилась та. — Ты ступай своей дорогой! Нет тебе здесь постоялых. Нечего разводить: самого-онку гонят!.. Иди, куда шел!..
Она резко отвернулась от него и быстро пошла к зимовью. Но до зимовья, до людей было еще далеко, и у Аграфены замирало сердце в ожиданьи, что встретившийся чужой человек кинется за нею следом, догонит, остановит. Она, волнуясь, прошла несколько шагов, не вытерпела и оглянулась. Тот, чужой, стоял неподвижно на своем месте и зло смеялся:
— Не бойсь! не бойсь!.. Отваливай!.. — кричал он ей. — На чорта ты мне сдалась!..
11.
Ни в тот день, ни позже Аграфена не рассказала китайцам о своей встрече в лесу с незнакомцем.
В первый момент, когда она с сильно бьющимся сердцем добралась до заимки, у нее было намерение сообщить мужикам о чужом человеке. Но она почему-то сдержалась. Она сама не знала почему, но как только она увидела Ван-Чжена и других, слова замерли на ее устах, и она промолчала. Потом, позже сказать уже показалось как-будто неловко. И так вышло, что китайцы ни о чем не узнали.
Три дня, положенные Сюй-Мао-Ю на отлучку, между тем прошли. И на четвертый к вечеру старик вернулся. Пришел он усталый и измученный, нагруженный мелкими покупками, оставив главные и громоздкие где-то поблизости. Туда ему их привез на лошади спасский крестьянин и оттуда позже они были доставлены в зимовье на крепких спинах Хун-Си-Сана и Ли-Тяна.
Сюй-Мао-Ю, отдохнув и выкурив трубку, рассказал компаньонам о делах. Он пожаловался на дороговизну всего необходимого, поругал крестьян, с которыми ему довелось встретиться и иметь дело, поохал на свои больные ноги и улегся отдыхать.
Но, видно, не все он рассказал до сна, так как, выспавшись и освежившись, он снова принялся толковать о деле.
— Надо в город ехать! — заявил он. — Кому-нибудь, у кого голова крепкая, кто счет умеет вести и кого не собьет ничей острый и болтливый язык, надо ехать в город! Есть там верные люди, с ними нужно договориться, перетолковать... Мак начнет скоро зреть, товар станет выходить. Товар не любит, когда нет на него готового купца... В городе есть купец, здесь есть товар, — вот и надо, что бы все было в порядке!
Все, выслушав старика, согласились, что, действительно, нужен во всем порядок, нужно кому-нибудь поехать в город. Пао, скорый на решения, сразу предложил:
— Пусть едет Сюй-Мао-Ю!
С Пао уже молча соглашались Ли-Тян и Хун-Си-Сан. Но Ван-Чжен скорбно улыбнулся и вздохнул:
— Нельзя натружать старые кости! Нельзя гонять старого Сюй-Мао-Ю всюду — и в деревню, и в город!.. Нет, это не годится!
Старик взглянул на Ван-Чжена и прикрыл глаза сморщенными темными веками.
— Конечно! — мотнул он головой. — Мне тяжело. Ой, как тяжело!.. Но я не отказываюсь. Я могу... Хотя, если Ван-Чжен согласится, то можно нам двум разделить между собою эту работу. Ван-Чжен учен и ловок в счете, а я крепок против краснобаев. Хорошо может, пожалуй, выйти, если мы отправимся в город оба, я и Ван-Чжен.
Теперь пытливо и внимательно посмотрел на старика Ван-Чжен и тоже полузакрыл глаза:
— Это, действительно, хорошо! — согласился он. Вслед за ним согласились с предложением Сюй-Мао-Ю и остальные.
Аграфена следила за разговором китайцев, ничего не понимая. Ее встревожила горячая беседа их, и она разозлилась:
— О чем вы это лопочите? Каку опять кумуху придумываете?.. Говорили бы по-людски, а то «фаны-ланы», «фаны-ланы»!.. Ничего не поймешь!..
— Фаны-ланы!.. — засмеялся Ван-Чжен. — Эго такая у нас нету! У нас слова свой. У тебя свой слова, у наши люди свой... Наша в город ходи: моя и старика. Дело мало-мало ходи!.. Наша городе купи мало-мало. Тебе купи гостинца. Палатока!
Упоминание о гостинце немного успокоило Аграфену. Она присмирела и перестала соваться в дела китайцев.
Но в то утро, когда оба, Ван-Чжен и Сюй-Мао-Ю, снаряженные в дорогу уходили из зимовья, она снова вскипела. Какая-то тревога закралась ей в сердце и она, скрывая ее и пряча в себе, сердито раскричалась:
— Вот уходите, а тут хоть бы собаку каку-ни-на-есть оставили!.. Эти-то, — она ткнула кулаком в сторону оставшихся китайцев, — дрыхнуть будут! Ничего не услышат!.. Черти желторожие, не могли собаку завести!..
Китайцам было непонятно раздражение Аграфены. Недоуменно переглянувшись и кинув несколько успокаивающих слов, они перестали обращать внимание на женщину.
Ван-Чжен и Сюй-Мао-Ю ушли.
В зимовье и вокруг него стало тише. Жизнь покатилась медленней и невозмутимей. И можно было бы в эти тихие, наполненные солнцем и животворящим теплом дни ясно и спокойно отдыхать, попрежнему в знойные часы плескаясь в речке, или бродя в сосняке. Но Аграфена перестала уходить далеко от жилья, перестала бродить в сосновом лесу. Она утратила спокойствие. Ей стали чудиться чужие, подозрительные звуки кругом. В каждом треске и шорохе ей мерещилась какая-то опасность. И, убегая от этой неведомой опасности, она старалась быть все время вместе с китайцами, черпая в их присутствии мужество и уверенность. Китайцам, особенно Пао, нравилось, что Аграфена стала бывать возле них почти целый день. Они сделались смелее и бесцеремонней с нею. Они начали поглядывать на нее многозначительней и ласковей. Иногда кто-нибудь из них пытался похлопать ее по спине, по бедрам. Порою они хватали ее за плечи и шутя тянули бороться. Даже молчаливый, с неверными, прячущимися глазами Хун-Си-Сан и тот осмелел и однажды обхватил Аграфену своими железными руками и сильно прижал ее к себе. Аграфена вырвалась и, краснея от злости и напряжения, набросилась на китайца с громкой и свирепой бранью. Но он нагло сверкнул зубами и остро усмехнулся.
И с этого дня Аграфена стала бояться Хун-Си-Сана.
Так случилось, что и среди своих, возле зимовья, среди китайцев, она тоже начала утрачивать спокойствие и стала побаиваться чего-то не только по ночам, но и днем. И она с возрастающей тоскою стала дожидаться возвращения Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжена.
Теперь по ночам она часто слышала, как кто-то трогал скобку ее двери и старался тихо открыть ее. Она впивалась глазами в ночную тьму, приподымалась на локтях и слушала. А потом, когда за дверью замолкало и делалось совсем тихо, она прижималась головою к горячей подушке и злобно стискивала зубы:
— О, проклятущие!..
Однажды глухою ночью за стеной, у самой двери своей каморки она услыхала тихий шопот, сдержанный спор двух голосов. Она дернулась, вся подалась в сторону этого спора и, вслушавшись, узнала голоса Хун-Си-Сана и Пао.
В первое мгновенье ей показалось, что за дверью идет спор между двумя, из которых один пытался проникнуть к ней, а другой воспротивился этому, и она обрадовалась и даже улыбнулась в темноте. Но прислушавшись внимательней, она, не понимая слов, по бесстрастному, почти деловому тону тихого, сдержанного, опасливого разговора сообразила, что ошиблась. Она поняла, что там, по ту сторону тонкой дощатой перегородки сошлись и толкуют о чем-то не противники, не враги, а союзники и соумышленники. И наполняясь злобой и страхом, она не выдержала, она вскочила, в темноте протянула сжатые кулаки и закричала:
— Ли-Тян! Эй, спишь?!.
За перегородкой прошлепали торопливые шаги, продержалось мгновенное молчание. Лотом сонный, но встревоженный голос Ли-Тяна отозвался:
— Ты что киричи?
— Ничего... — сразу приходя в себя и успокаиваясь, ответила Аграфена. — Я так... Померещилось мне... Ничего, Ли-Тян!..
12.
Ван-Чжен и Сюй-Мао-Ю, пробыв недолго в деревне, отправились на станцию и влезли в вагон. Поезд шел из Москвы, вагоны были переполнены пассажирами. Ван-Чжен и старик устроились на боковых местах и, притихнув, стали разглядывать своих спутников. Русские, чужие люди ехали по своим делам и громко разговаривали и весело смеялись. Русские, чужие люди недовольно поглядели на китайцев, устроившихся на своих местах, и затем перестали их замечать. И Ван-Чжен, и Сюй-Мао-Ю сжались, притихли и насупились.
Старик вздохнул и тихо сказал Ван-Чжену:
— Плохие люди. Плохо смотрят на китайцев... Злые люди.
Ван-Чжен наклонил голову и прищурил глаза:
— Да! Очень плохие!.. Они все, все такие. Мы для них, как собаки... Плевал бы я на них! Целый час... больше часу плевал бы я им в лицо!..
Поезд, покачиваясь и звеня, шел своей точно намеченной дорогой. В вагонах плелась обыдень вагонной, поездной жизни. Ван-Чжен украдкою смотрел на спутников, на пассажиров, слушал их говор и злился.
Но вот Ван-Чжен навострил уши. Он услыхал звуки родной речи. В соседнем отделении молодой голос произнес родные, китайские слова.
— Сюй! — встрепенулся Ван-Чжен. — Ты слышишь: наши!
Сюй-Мао-Ю вытянул шею в ту сторону, где слышались родные слова, и стал прислушиваться. Не было никакого сомнения — по-соседству помещались свои. Ван-Чжен и старик без всякого сговору торопливо юркнули в соседнее отделение вагона и увидели трех молодых китайцев, весело беседовавших о чем-то занимательном и важном. Гладко стриженные круглые головы склонились одна к другой и слегка покачивались от вагонной качки, от веселой беседы. Молодой смех изредка покрывал и сопровождал веселые слова.
Сюй-Мао-Ю прошел вперед Ван-Чжена и поклонился этим трем:
— Здравствуйте, юноши, так весело едущие своей счастливой дорогою!
— Здравствуйте, счастливцы! — повторил за ним Ван-Чжен.
Три головы поднялись, три лица враз повернулись в их сторону.
— Здравствуйте, товарищи!
Три голоса согласно и четко сказали: «товарищи».
Сюй-Мао-Ю зорко вгляделся в родичей. Молодые лица их с задорными усмешками и это «товарищи» смутили его и обеспокоили.
— Вы откуда? — осведомился он, пренебрегая обычаем. Один из трех в больших круглых роговых очках выпрямился и, тонко улыбаясь, с какою-то гордостью ответил:
— Мы из Москвы!.. Мы из самого главного города!
— Мы из самого лучшего, самого счастливого города! — подхватили остальные.
Сюй-Мао-Ю придвинулся к ним и сел на краешек скамьи.
— Вы куда? — заинтересовался он дальше, разглядывая юношей, их одежду, их багаж.
— Мы едем домой!.. В Китай!
— Домой?! — Сюй-Мао-Ю неодобрительно покрутил головою. — Дома вас ждет благополучие и радость... Но там, сказывают, льется кровь и жизнь стала беспокойной и опасной...
— Дома, — прибавил Ван-Чжен, протискиваясь на другую скамейку рядом с юношами, — ух, дома большая кутерьма идет!.. Воюют, режут друг друга! Не хорошо!..
— Там — революция! — спокойно объяснил юноша в очках, внимательно поглядывая на Ван-Чжена и старика. — Народ там добывает себе лучшую жизнь... Вы, видать, рабочие, вы должны понимать, что там происходит, дома!
— Мы, действительно, рабочие! — подхватил Сюй-Мао-Ю и протянул свои руки ладонями вверх. — Вот, посмотрите, вот руки, которые не устают работать... Всю жизнь, всю жизнь!.. Мы, действительно, рабочие, но мы не можем взять в толк, отчего на родине брат пошел на брата, сын на отца? Почему?..
— Если вы в самом деле рабочие, вы должны понимать, что к чему! — упрямо повторил юноша и его товарищи дружно закивали головами. — Вы должны понять!
— Я не понимаю! — лицемерно вздохнул Сюй-Мао-Ю. — Может, ты понимаешь, Ван? — повернулся он к Ван-Чжену.
— Да простят мне мои молодые друзья, я тоже не понимаю! — ответил тот. — Вот молодые друзья наши, видно, учены, они наверное все хорошо знают... Пусть они нам расскажут.
Юноши переглянулись и рассмеялись.
— Об этом долго рассказывать! Всей дороги не хватит, а вы, видать, едете недалеко?
— Мы едем недалеко! — подтвердил Сюй-Мао-Ю. — Мы работаем... Мы услыхали родной язык среди этого варварского, разбойничьего говора и нас потянуло к вам...
— Это вовсе не разбойничий язык! — почти обиженно запротестовал один из юношей.
— На этом языке написаны великие истины!
— Живая мудрость изложена этим языком, который ты, старик, называешь напрасно варварским!
— Не знаю! — упрямо стоял на своем Сюй-Мао-Ю. — Я не учен. Я с молоком матери впитал в себя родные слова. А это — чужое!..
Ван-Чжен наморщил лоб и вздохнул:
— Да... — протяжно вставил он. — Мы не учены, я и мой почтенный престарелый спутник Сюй-Мао-Ю.
— Не надо быть ученым для того, чтобы без злобы слушать чужой язык! — наставительно заметил юноша в круглых очках. — Рабочие люди, у которых мозоли на руках и которых угнетают богатые, разговаривают на разных наречиях, но они хорошо понимают друг друга...
— Я долю не мог научиться понимать этих свиней! — угрюмо и раздраженно запротестовал Сюй-Мао-Ю. — Мне стоило много трудов, мною насмешек я перенес, пока уразумел их проклятые собачьи слова!
— О, какой ты сердитый старик!.. Какой злой!
Юноши снова переглянулись и оборвали разговор. Сюй-Мао-Ю вздохнул. Посмотрел на Ван-Чжена, опять вздохнул и сказал:
— Я не хотел обидеть вас... Но мне непонятно, почему вы заступаетесь за них, за чужих, за их чужой язык?
— Да, почему? — подхватил Ван-Чжен.
Трое помолчали, поглядывая внимательно и изучающе на Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжена. Казалось, они раздумывали: стоит ли отвечать. Наконец, тот, который носил очки и который до сего времени, главным образом, вел беседу, достал с верхней полки чемоданчик и, порывшись в нем, вытащил тоненькую книжку.
— Вот! — протянул он ее Сюй-Мао-Ю. — Если бы вы умели читать, в этой книге вы нашли бы настоящий ответ на все свои вопросы!
Старик уставился на книжку и кивнул головой в сторону Ван-Чжена.
— Я не умею. Меня не учили. Ван-Чжен, он немного разбирает... Ты ведь разбираешь немного, Ван-Чжен?
— Да, кое-что я знаю. Попробую...
Ван-Чжен взял книжку и стал перелистывать шуршащие страницы. Юноши следили за ним. Старик поглядывал на него и ждал:
— Разбираешь?
— Немного... — смущенно ответил Ван-Чжен.
— Возьмите себе эту книгу! — сказал юноша. — Дома, в тишине, после работы вы хорошенько разберете ее, поймете, и тогда обо всем узнаете!
Оба поблагодарили юношей. Ван-Чжен скрутил книжку в трубочку и сунул в карман.
Сюй-Мао-Ю встал и выглянул в окно вагона.
— Сколько, Ван, нам еще ехать? Ты не знаешь?
— Немного! — ответил Ван-Чжен, тоже выглянув в окно.
Они потоптались возле юношей, помолчали, затем попрощались с ними и ушли на свои места.
— Разберите хорошенько! — сказали им на прощание юноши.
— Да, да! — пообещали они враз.
Когда поезд подходил к городу, они суетливо собрали свои вещи, и, едва только под вагонами заскрипели тормоза и плывущие за окнами стены и постройки остановились, озабоченно и полуиспуганно протолкались к выходу.
13.
Ван-Чжен и старик вернулись в зимовье в тот день, когда там произошла первая крупная ссора между Пао и Аграфеной.
Пао подкараулил женщину у речки и, воспользовавшись тем, что поблизости не было ни Ли-Тяна, ни Хун-Си-Сана, сунулся обнимать ее. Аграфена вывернулась из его объятий и с размаху крепко ударила его по лицу. Пао схватился за ушибленное место обеими руками и закричал:
— Ты зачем делись? Твоя сволоча!... Твоя смотли!..
Он кричал злобно, и визгливый крик его разбудил ясное спокойствие окружающего. Аграфена, вся напружинившись от негодования и обиды, на крик Пао ответила криком же:
— Сам ты сволочь! косоглазая тварь!.. Я те пообнимаюсь, гнус ты этакий!.. я те полезу, азият разнесчастный!..
Громкая и небывалая перебранка привлекла остальных. Сначала подошел Ли-Тян. Он сумрачно поглядел на Пао и что-то сказал ему отрывисто по-китайски. Аграфена обернулась к нему и неожиданно дрогнувшим голосом пожаловалась:
— Вот погляди, лезет он ко мне! Рукам волю дает, ругается!
Ли-Тян быстро сказал еще что-то, Пао оскалил зубы и крикнул ему в ответ несколько злых слов. В это время подошел Хун-Си-Сан и, криво усмехаясь, бросил одно какое-то слово. Аграфена уловила в этом непонятном слове угрозу, взглянула на Хун-Си-Сана, на других, увидала, как сжались кулаки у Ли-Тяна, и протиснулась вперед, разделяя их одного от другого.
— Вы не смейте драться! — оправившись, предупредила она. — Вы, черти, образумьтесь!... Будете штыриться да ко мне приставать, ей богу, уйду отсюда!.... Так и знайте, что уйду!..
В этот день возле зимовья было тихо. Все четверо бродили молчаливые, хмурые. Аграфена держалась от мужиков в стороне. Ли-Тян не разговаривал с остальными. Пао не пел своих песенок.
В этот день вернулись из города Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжен.
Аграфена неожиданно для самой встретила прибывших очень радостно.
— Ну, вернулись, ходоки? — расцветая улыбкою, приветствовала она их. — Нагулялись в городе-то?
Ван-Чжен поблескивал глазами, потирал руки, озирался, поглядывал на Аграфену и кивал головой:
— Вернулась, вернулась!.. Моя не гуляй! моя дело ходи!
Старик сразу же прошел на поле и, обойдя его, вернулся к зимовью довольный и успокоенный.
Мак цвел последними красками. Он уже начинал зреть. Скоро, очень скоро лепестки потеряют свою свежесть, померкнут и станут облетать.
Старик скупо улыбнулся и, пряча свою радость, объявил:
— Хороший урожай... Если никакая беда не налетит, вознаградит он нас за наши труды. Хорошо вознаградит!..
За ужином, в то время, как все весело и охотно уплетали Аграфенино варево, женщина отложила в сторону свою ложку.
— Вот вы опять теперь все собрались... Вы, мужики, не дозволяйте охальничать Захарке, да вот этому!.. — она ткнула пальцем в сторону Хун-Си-Сана. — Озверели они!.. Ежли станут еще приставать, уйду я! Сказала, что уйду, — не останусь!..
Сюй-Мао-Ю остро взглянул на Аграфену, а затем обернулся к Пао и Хун-Си-Сану. Пао широко улыбнулся и защелкал языком:
— Ой, ой! — запел он укоризненно. — Ой, Глафена, какой плохой!.. Моя мало-мало шути, а ты жалисся! Моя не обижала, а ты что говоли?.. и Хун шути мало-мало... Ой, пылохо твоя говоли!..
— Ты!.. — вскипела Аграфена. — Ты не представляйся казанской сиротой! Я, рази, стану врать?!. Лез ты ко мне, охальник! Чего отпираешься? Ай забыл, как я тебе засветила? Вот мужик-то, Ли-Тян, свидетель был. Кабы не он, вы оба не отступились бы от меня... Ты меня во вруши-то не засчитывай! Не обучена я врать!
Ли-Тян встрепенулся. Услыхав свое имя, он насторожился, уперся взглядом в Пао, перестал есть. Потом мотнул головою и быстро и горячо заговорил по-китайски.
Ван-Чжен и Сюй-Мао-Ю нахмурились. То, что гневно и возбужденно сказал Ли-Тян, видимо задело их и обеспокоило. Старик сердито зашипел и кинул Пао какое-то ругательство. Ван-Чжен сморщил губы и, безуспешно стараясь сложить их в улыбку, попытался успокоить Аграфену:
— Молчи! Больше не будут!.. Дурака был... больше не надо сердитый. Надо веселый быть!.. Прауда, надо веселый быть! Да!..
Ужин закончился невесело. После еды китайцы, оставив Аграфену возиться с посудой, уселись покурить. Они курили молча и сосредоточенно. Они курили и что-то обдумывали и решали. Каждый свое.
Первый прервал молчание Сюй-Мао-Ю:
— От женщины всегда худое выходит. Я говорил. Я первый, еще давно сказал это, но меня не послушали... Пао и Хун задумали нехорошее. Женщину не следует трогать, а они трогали ее, и она сердится... Пусть бы они бегали, как голодные быки, где-нибудь в другом месте и пусть бы какая-нибудь женщина сердилась на них, но не здесь. Не здесь!.. Здесь женщина может, в самом деле, озлиться и уйти. А если она уйдет, то она распустит свой бабий язык... Подумали вы об этом? А?..
— Пао, как индюк: только увидел бабу, сразу распускает хвост и без ума, без памяти лезет! — обозленно вмешался Ван-Чжен.
— А ты? — возмутился Пао. — А ты разве не подступал к ней? Ты не обнюхивал ее, как жадная собака?!. Почему во всем виноват один я? Почему — Пао, да Пао? Вот и другие хотели и хотят эту женщину... Почему вы злитесь? Она ничья жена. Она захочет и никто ей не запретит... Я, правда, пробовал сговориться с нею, но разве вы все, кроме Сюй-Мао-Ю, не делали то же самое!?.
— Я не трогал женщину! — запротестовал Ли-Тян и в голосе его прозвучало возмущение. — Я не обижал ее... Я видел, как Пао и Хун старались ее обидеть и помешал им... Женщина кричала. Женщина ударила Пао по лицу. За дело ударила!
Хун-Си-Сан молчал. В то время, как остальные возбужденно спорили, он не вмешивался и только быстро переводил взгляд с одного на другого. Хун-Си-Сан прислушивался к спору своих товарищей, но сам не принимал в нем никакого участия. Его молчание вдруг разозлило старика.
— Вонючая собака! — закричал Сюй-Мао-Ю. — Ты ведь тоже пакостил, почему ты молчишь, когда все говорят? Почему ты держишь мысли в деревянной башке своей!?.
Хун-Си-Сан выпрямился и угрожающе расправил широкие плечи:
— Я молчу... Мне о чем говорить? Я ничего не делал... Меня Пао попросил помочь ему, я пришел...
— Ох, врет!.. — затряс головой, зажмурив глаза, Пао. — Ох, как врет.
Китайцы спорили долго. Аграфена вымыла посуду, сходила на речку, вернулась оттуда, а они все еще перебранивались.
Смутный огонь дымокура несколько раз пропадал под густыми клубами дыма, с речки потянуло прохладой, над деревьями выкатились мерцающие звезды. Вечер глухо обнял все вокруг мягкими и непроницаемыми тенями. Тишина подкрадывающейся ночи стала напряженней. А голоса спорящих все еще раздавались, крикливые и беспокойные.
Наконец, спор оборвался. Сюй-Мао-Ю первый поднялся и пошел в зимовье. За ним медленно и лениво пошли остальные.
В зимовье старик окликнул Аграфену:
— Что тебе? — спросила она, появляясь на пороге своей каморки.
— Спи спокойно. Теперь будет тихо и никакая люди тебя не трогай! Спи спокойно!
— Ладно! Погляжу! — ответила Аграфена и закрыла дверь на крючок.
Ночь сдвинулась вокруг зимовья, вползла черными тенями в жилище, в Аграфенину куть. Ночь пришла мягко и властно со своими звуками, своими запахами, своими томлениями.
14.
Подходила пора, когда нежные лепестки готовились облететь и обнажить налитые соком и семенем головки мака. Подходило время пожать плоды многомесячной работы. Сюй-Мао-Ю снова ходил важный, торжественный и молчаливый. Он знал себе цену. Он понимал, что здесь, среди остальных, только он один сумеет сделать все, как надо. И остальные, зная это, обращались со стариком предупредительно и с некоторым подчеркнутым уважением. Особенно старался Ван-Чжен. Уходя следом за Сюй-Мао-Ю в поле, он не надоедал ему вопросами, а выжидал, пока тот сам не начнет первый беседу. За столом он придвигал старику лучшие куски и следил за тем, чтобы другие не беспокоили и не тревожили его. Однажды он даже слегка посердился на Аграфену, когда та грубо и насмешливо сунула куда-то палочки Сюй-Мао-Ю.
— Зачем старика обижаешь? Старика не надо обижай!.. Смотри!..
Пао подражал Ван-Чжену в угождении старику. Хун-Си-Сан безмолвно и хитро выжидал. И только Ли-Тян немного сторонился и старика и остальных. Ли-Тян после бурной беседы по поводу обиды, нанесенной женщине, держался в стороне от других. Его заступничество за Аграфену не прошло ему даром. Оно заставило китайцев, даже Ван-Чжена и старика, насторожиться, и положило между ним и остальными какую-то незримую, но ощутительную грань.
Как-то в скорости после возвращения Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжена из города, во время вечернего отдыха после ужина, Ли-Тян услыхал неосторожно сорвавшееся с уст Пао замечание:
— От этих защитников чужих баб надо бы подальше!..
Сначала он не понял, к кому относились эти слова. Но Сюй-Мао-Ю, немного помолчав и сухо и злобно рассмеявшись, со своей стороны прибавил:
— Ли-Тян напрасно раздор вносит. Ли-Тян должен слушать людей, которые его поумнее...
— О чем я должен слушать людей умнее меня? — изумленно спросил Ли-Тян. — Я работаю, я не лезу к женщине, которая не хочет меня... Я никого не трогаю.
— Ты мешаешься не в свое дело! — объяснил Ван-Чжен. — Ты лезешь в чужие дела.
Ли-Тян недоуменно пожал плечами и досадливо замолчал. Он понял, что им недовольны, что на него сердятся. Его это не удивило. Ибо он знал, что мужчина не прощает, когда кто-нибудь становится между ним и женщиной, когда у мужчины по чьей-либо вине не утолен любовный пыл.
Это не удивило его, но насторожиться все-таки заставило. Он и прежде держался в стороне от других, молчаливо и не ввязываясь в разговор, а теперь и подавно. И его настороженность выросла в глухую и неотвязную тревогу однажды после обеда.
Однажды после обеда, в тихий и усыпляющий зной конца июля, Ван-Чжен рылся в своей котомке, с которою ездил в город, и нашел измятую книжку.
— А! это от тех, от молодых? — усмехнулся Сюй-Мао-Ю. — Дорогой подарочек от земляков!.. Ну, разбери-ка, Ван, что там написано?
Ван-Чжен разгладил смятые листки и стал медленно читать. Ему с трудом давалась грамота, он не овладел на родине достаточным количеством знаков для того, чтобы разбирать сложные, ученые книги. Но для этой тоненькой книжки запас его знаний был вполне достаточен. Морща лоб и шевеля губами, он разобрал название книжки и засмеялся. Его смех был одновременно торжествующим и презрительным. Он торжествовал от удовлетворенной гордости, что может показать свою ученость перед этими неучами, перед этими темными людьми. И его презрение относилось и к ним и содержанию книжки, которая не понравилась ему с самого ее заглавия.
— Рабочие всех стран, будьте объединены!.. Вот, о чем тут написано! — фыркнул он, тыча тонким пальцем с длинным ногтем в книжку. — Какой глупый мог это придумать? Почему я, Ван-Чжен, должен объединяться с чужим человеком, у которого свой обычай, свой язык, которого я презираю и который гнушается мною?.. Здесь написана глупость!..
— Да, да! вредная глупость! — согласился с ним Сюй-Мао-Ю. — Эту книгу писал не китаец... Чужой!
Ли-Тян сидел невдалеке и слушал. Он внимательно вслушался в то, что прочитал Ван-Чжен, он заинтересовался книгою. Ему не показалось глупостью то, что написано в этой книге. Ему даже понравилось как-раз то, над чем насмехался Ван-Чжен.
Ли-Тян был неграмотен, он никогда не слышал чтения. Но жила в его душе горячая жажда узнать о том, что написано в книгах. Жило в нем почти благоговейное уважение к печатным строкам, к этим непонятным знакам, разглядывая которые, грамотные люди воскрешают чьи-то мудрые мысли. Ли-Тяна потянуло сказать Ван-Чжену, что он не прав, что люди, умеющие писать книги, не пишут вредных глупостей. Он подумал было сказать это, но удержался.
А Ван-Чжен перевернул страничку и, останавливаясь, запинаясь и пересыпая прочитанное злыми, глумливыми, замечаниями, стал читать дальше.
И Ли-Тян услыхал о многом, чего он никогда не знал, о чем никогда не думал. Ли-Тян нагнул голову и прикрыл глаза. Странно! Эти никогда неслышанные слова, эти истины, о которых он никогда не думал, показались ему почему-то такими знакомыми и близкими. Там, в книжке, над которой потешаются Ван-Чжен и Сюй-Мао-Ю, говорилось о мозолистых руках, о людях, которые всю жизнь трудятся и ничего никогда не имеют. Там говорилось о труде. А Ли-Тян сам всю свою жизнь тяжело трудился, Ли-Тян сам всю свою жизнь, всегда носил на руках твердые грубые мозоли; у Ли-Тяна никогда ничего не было — ничего, кроме изношенной одежды, сбитой обуви и плоского, залоснившегося грязного тюфячка.
Он вслушивался в отрывки, которые вычитывал из книги Ван-Чжен, сопровождая их смехом и злыми шутками.
— Так... так!.. — соглашался Ли-Тян про себя. — Верно!.. Все верно!.. Кто это все написал про труд и про богатых? Наверное, кто-нибудь такой, кто сам хорошо знает нищету и тяжелый труд!..
Ван-Чжен вдруг перестал читать и хмуро уставился в раскрытую книгу.
— Что ты там еще увидел? — насторожился Сюй-Мао-Ю.
— Слушай, что тут наплетено этим неизвестным ученым, написавшим такую дрянную книгу!.. Слушай!.. — сердито сказал Ван-Чжен и стал читать: — «Везде во всем мире богатые, отбирая плоды трудов рабочих, стараются одурманить их головы и усыпить их волю... Богатые торгуют пьянящим вином, они приучают рабочих курить опиум, от которого человек теряет разум и делается бессильным... Они поддерживают веру в несуществующих богов...». Ты слышишь, Сюй, этот язычник, этот подлый проходимец восстает против всего!..
— Уй, уй-юй!.. — медленно покачивая головою, протянул Сюй-Мао-Ю. — Такой подлый! Такой подлый!..
Старик оглянулся на Хун-Си-Сана и на Пао, мельком взглянул на внимательно прислушивающегося Ли-Тяна и вздохнул.
— Перестань читать! — прибавил он неожиданно. — Подлый человек, подлая бумага, подлые слова!.. Бросить книжку в огонь!.. Да, сжечь!..
Ли-Тян беспокойно переложил затекшие ноги и кашлянул.
— Здесь много верного написано... Из самой настоящей жизни! — нерешительно вмешался он. — Зачем сжигать? Хорошо написано... Можно слушать. Я бы все время слушал!
— Эта книга для дураков! — злобно засмеялся Ван-Чжен. — Для дураков, которые распускают уши на всякую брехню!.. Вот!.. — и он, смяв книжку, разорвал ее пополам.
Сюй-Мао-Ю остренько хихикнул и подобрал разорванные листки.
— Подлая бумага! — повторил, он комкая собранные остатки.
Ли-Тян растерянно и огорченно посмотрел на разорванную и смятую книгу.
— Нехорошо! — покачал он головою. — Очень нехорошо!..
— Эй! — вскочил на ноги и угрожающе оскалил зубы Ван-Чжен. — Умник непрошенный!.. Ты брось... Ты не мешайся!.. Ты брось мешаться не в свои дела!.. Слышишь!?.
— Да, да!.. — подхватил Пао. — Можно тебе отбить охоту совать свою пасть куда не следует и куда не просят!
— Ты... — нахмурился Ли-Тян и осекся: три пары глаз остро и зло уставились на него; три пары глаз, вспыхивая гневом и угрозою, метнули молчаливое, но нескрываемое предостережение.
Только Сюй-Мао-Ю, пряча свой взор, хихикнул и, притворно зевая, посоветовал:
— Ладно! Перестаньте. Лучше отдохните после пищи!.. Такая жара... такая духота. Небо опять шлет свой неутолимый огонь... Ложитесь лучше отдыхать в тень, в прохладу!
Ли-Тян прислушался к лицемерно-ласковым словам старика и украдкой поглядел на остальных. Те переглянулись и потушили готовое уже было разгореться возмущение. Они поднялись один за другим и, следуя совету Сюй-Мао-Ю, разбрелись в разные стороны.
Из зимовья вышла Аграфена с закопченным котлом в руках. Она шла мимо Ли-Тяна, который, припав к выжженной траве, раздувал полузаглохший дымокур, и улыбнулась ему. Ли-Тян поднял голову, заметил улыбку женщины и расцвел:
— Река ходи?.. Жарыко...
— Грызут тебя твои-то? — оглянувшись вокруг, сказала Аграфена. — Гляди, как бы они тебя и всамделе не загрызли!..
— Моя плохо понимая! — виновато усмехнулся Ли-Тян. — Ты кого говори грызут?
— Ах, чудак! — подошла к нему поближе Аграфена. — Ну, вот пойми: сердятся на тебя товарищи, шибко сердятся! Могут тебя обидеть!.. Понимаешь?
— Сердитый!?.. Да! — сообразил Ли-Тян. — Его шибко сердитый!.. Сюй сердитый, Ван сердитый, Пао сердитый!.. Многа! все!.. Я не бойся! Нет!
Аграфена подтолкнула ногою еловую ветку в огонь и замялась.
— А я, — неожиданно для самой себя приглушенно призналась она, — чего-то все боюсь... Тоска на меня нынче стала нападать...
— Твоя не бойся! — успокоил ее Ли-Тян, обнимая ее всю восхищенным и признательным взглядом. — Твоя никто не обижай!.. Ли-Тян скажи, Ли-Тян никого не бойся!
— Ох ты, герой! — засмеялась ласково Аграфена, собираясь уходить. Но не ушла и, понижая голос, спросила:
— Об чем это, скажи, они так сердито толковали, не обо мне ли?
Ли-Тян отрицательно покрутил головой:
— Не!.. Твоя не говорили, твоя не толковали! Разыное говори... Книжка, бумага читай. Хороший бумага, умный!... Ван книжка читай и ругала!...
Ли-Тяну нехватало слов для того, чтобы толково и подробно объяснить Аграфене, о чем читал Ван-Чжен и почему они спорили и сердились. Аграфена, привыкшая понимать ломанный язык китайцев, внимательно и терпеливо вслушивалась в объяснения Ли-Тяна и одобрительно улыбалась ему.
И согретый ее улыбкой и подстрекаемый ее вниманием, Ли-Тян, громоздя неуклюжие и тяжелые слова, путая и меняя выражения, которых совсем и не было в книге, отрывки из которой он только что услыхал, рассказал Аграфене о ком-то мудром и всезнающем, кто написал золотые, сверкающие слова.
Ли-Тян полузакрыл глаза и, мечтательно раскачиваясь, по-своему повторил Аграфене о богатых, которые ничего не делают и сладко живут, и о бедных, удел которых — тяжелый беспрерывный труд.
— О!.. — зажмурив глаза, словно не в силах был перенести блеск ярких слов, сказал он в заключение. — О, слова такие... как день!.. как белая горячая день!..
— Ишь!.. — смущенная его порывом и не все поняв, оглядела его Аграфена. — Ишь ты какой... Будто дите малое!..
И медленно ушла к речке.
А Ли-Тян остался у дымокура один. Его голова была переполнена непривычными тяжелыми мыслями. Он чувствовал внутри себя тревогу. Тревогу, которая пришла от обращения с ним товарищей, от только что услышанных слов, которые глумливо вычитал Ван-Чжен из привезенной им книжки, от мыслей, переполнивших его голову.
Ли-Тян почувствовал растерянность. Он никогда этого не испытывал: быть в смятении от мыслей.
15.
Сюй-Мао-Ю обходил поле. Серо-зеленые головки мака таили в себе чудодейственный, бесценный сок. Сюй-Мао-Ю наклонялся к ним, трогал сухими вздрагивающими пальцами, вдыхал в себя волнующий запах и был сосредоточенно-безмолвен.
Остальные стояли здесь же, в стороне и молча следили за стариком.
Настала пора первого сбора сока. Пришел долгожданный день. Огни июльских полудней взлелеяли мак и заставили его зреть. Сюй-Мао-Ю прощупывал сквозь упругую и слегка влажную кожицу головок недозревшие зернышки. Сюй-Мао-Ю знал: сок дошел и его можно, его нужно собирать.
У Сюй-Мао-Ю в руке маленькая чашечка. В другой руке небольшой нож с острым лезвием. Этим ножом Сюй-Мао-Ю ловко проводит вокруг ближайшей головки и соскабливает выступивший из пореза молочно-белый сок. И, проводя быстрым движением ножа по краю чашечки, он оставляет в ней несколько капель этот сока.
Сюй-Мао-Ю молчалив и сосредоточен. Он идет от головки к головке, он наносит растениям молниеносно-быстрые раны, он собирает белую кровь. И капля за каплей наполняется этою кровью фарфоровая чашечка, которая до этого дня хранилась где-то в несложном скарбе старика.
Ван-Чжен стоит ближе всех к старику. Ван-Чжен неотрывно следит за ним. У Ван-Чжена раздуваются ноздри, глаза его вспыхивают искорками. На лбу у Ван-Чжена дрожат крупные капли пота.
Пао и Хун-Си-Сан, притихнув, словно на молитве, неуклюже и робко двигаются за Ван-Чженсм, не спуская глаз со старика. Они знают, они чувствуют: вот настал день, когда обнаружится — не напрасно ли они томились здесь в лесу, страдали от зноя, от насекомых, натружали руки и тосковали по людным улицам, по городу.
Зараженный общей молчаливостью и настороженностью, растерянно и осторожно стоит Ли-Тян. Он силится что-то понять, о чем-то вспомнить, и не может. И с легким и смутным испугом смотрит он на старика, на чашечку и нож в его руках.
А в сторонке, подальше отсюда, наблюдая за всем, всех оглядывая, остановилась Аграфена.
Так начинается первый сбор сока. Долгожданный, неповторимый день...
К обеду Сюй-Мао-Ю наполнил свою чашечку до краев быстро густеющим соком. И когда он принес ее в зимовье и поставил на стол, а сам остановился возле, потирая рукою затекшую поясницу, усталое лицо его просветлело веселой усмешкой:
— Хао!.. Много будет добра!.. Лето прошло не даром. Работа не пропадет! Нет!
И его усмешка, его слова отразились светлыми радостными улыбками на лицах столпившихся вокруг него китайцев. Его слова зажгли радость в остальных. Протискиваясь поближе к столу, к чашечке, Пао шлепнул в ладоши:
— И-и! — пронзительно крикнул он. — И-и!.. Много будет добра! Много! Много!
— Тише! Ты! — остановил его Ван-Чжен.
— Тише... — добавил Сюй-Мао-Ю.
Но грозные окрики их не смогли спугнуть ни радости Пао, ни их собственных улыбок. Радость сияла на них и была невытравима.
В этот день старик работал без устали. После обеда ему стал помогать Ван-Чжен, которому он, наконец, доверил часть работы. И теперь уже только трое стояли без дела и упорно следили за работою старика и Ван-Чжена.
Трое, и в том числе Ли-Тян.
Но если Пао и Хун-Си-Сан, наблюдая за всеми движениями работающих, были охвачены молчаливым восторгом, то Ли-Тян чувствовал и переживал иное.
Ли-Тян, чем больше смотрел на Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжена, на Сюй-Мао-Ю и его чашечку с соком, тем больше терялся и мрачнел. Он что-то вспоминал. Воспоминания его были неуловимы. Но с ними приходила тревога, они беспокоили. Ли-Тян напрягал свою память, ловил отрывки воспоминаний, томился.
Смутно-смутно вставало пред ним прошлое. На мгновение в тумане обманчивой памяти освещался уголок какой-то комнаты, застланной циновками, и на этих циновках неподвижные фигуры спящих людей. И приторный полузабытый запах ударял в его ноздри, запах, подымающийся из маленьких трубочек, колеблющийся над тусклыми крошечными лампочками... На мгновенье вставало пред ним виденное когда-то давно, дома: люди, лица которых стали серовато-желтыми и неживыми, шатаясь встают с циновок, недоуменно оглядываются, безуспешно и мучительно морща лоб, пытаются что-то вспомнить и, заметив трубку и лампочку возле себя, с жадностью тянутся к ним, дрожащими, неверными руками шарят, ищут что-то и не находят. И не найдя того, что искали, пошатываясь идут друг к другу, молят, выпрашивают, унижаются, угрожают, жалко улыбаются, плачут. Взрослые, сильные люди плачут...
Ли-Тян чувствует приторный запах и на мгновенье у него кружится голова.
— «Что это там было написано в книге, которую злобно разорвал Ван-Чжен?» — спрашивает он себя, не зная почему пришла ему в голову мысль о книге. И, снова напрягая свою память, старается он припомнить слова, которые вычитал Ван-Чжен из погибшей книги... — Да, да! Верно: там, в душной каморке, на грязных циновках он не видел богатых. Люди в изношенной на тяжелой работе одежде, люди с черными от труда руками лежали там и курили из маленьких трубочек пьянящее, дурманящее зелье. Курили и оставляли толстому, хитрому и беспощадному хозяину последние заработанные деньги. Богатых не было там. Нет, не было... В книге было верно написано. Самая настоящая правда. Ведь оттого-то и разорвал ее Ван-Чжен, а Сюй-Мао-Ю сжег остатки, оттого, что в книге была настоящая правда...
Ли-Тян вздохнул и взглянул на Сюй-Мао-Ю, на Ван-Чжена. Взглянул пристально, точно в первый раз видел их по-настоящему.
Такие ли они, какими были в тот день в городе, в переполненном жильцами доме, когда сулили ему верную работу, сытую пищу и хороший заработок на зиму? Как будто такие же. Ничто в них не изменилось. Но Ли-Тяну теперь они кажутся совсем другими. Ли-Тяну неприятен их вид. Ему тяжело оставаться возле них. Он распрямляет плечи, придавленные воспоминаниями и мыслями, и тихо уходит с поля.
Он не идет прямо к зимовью, а долго бродит вокруг него, уходит в сосняк, останавливается под неподвижными соснами, потом снова идет. Потом опять приостанавливается. В раздумьи, в смятении, в тревоге.
Ли-Тян долго ходил по лесу, но, в конце концов, пришел к зимовью. Там его встретила Аграфена. Она была чем-то возбуждена, была нетерпелива и, радостно встретив его, сразу спросила:
— Это что же, оно самое и есть лекарство, в чашечке у старика которое?
— Лекарссва?! — переспросил Ли-Тян.
— Ну, да, вот, с маку которое старик собирает... Сказывали мне как-то, что, мол, для лекарства мак ростили... Оно, значит, и есть самое!?
— Лекарссва!? — негодующе повторил Ли-Тян. — Никакая лекарссва!.. Это блохая, шибко блохая!.. От эта люди голова ходи курыгом... люди забывайла... сипи... Эта шибко блохая!..
— Да что ты! — встрепенулась Аграфена. — Что ж это такое?
Но Ли-Тян внезапно замолчал. К зимовью подходил Пао. Его осторожные шаги, которые не расслышала Аграфена, были бесшумны и легки. Но Ли-Тян во-время услыхал их и насупился. И, заметив подстерегающий взгляд Пао и его хитрую улыбку, женщина сообразила, что нужно быть осторожной, и молча ушла к речке.
У речки, лениво ополаскивая котел и протирая его жирным речным илом, Аграфена задумалась. То, что ей успел сказать Ли-Тян, сильно озадачило ее. Она сразу поверила этому китайцу и поняла, что старик когда-то обманул ее. Она не понимала еще толком в чем тут дело, но чуяла неладное. Когда-то в деревне она знала, что от мака люда засыпают. Она вспомнила, что ленивые бабы навязывали в тряпку, в узелочек щепоть маковых зерен, совали в рот кричащим ребятишкам и те, насосавшись, тяжело и крепко засыпали. Но дальше она ничего не знала. И ей стало страшно и вместе с тем томительно-любопытно: куда же китайцам такая уйма снадобья? Кого это они им будут усыплять? для какого дела? для каких целей?
Аграфена думала и ничего не могла додуматься. И она решила разузнать обо всем у Ли-Тяна. Она заприметила, что он сам чем-то огорчен и всполошен. Что и ему как будто не нравится это дело.
И кроме того заприметила еще раньше она, что Ли-Тяна его товарищи держат на-отлете. С того дня, когда он помешал Пао и Хун-Си-Сану в их озорстве, против него насторожились все — даже Ван-Чжен. И оттого ее потянуло к Ли-Тяну и она почувствовала, что ему можно верить больше, чем другим.
Он ей расскажет обо всем. Обо всем, что ее заинтересовало. А было ей интересно узнать не только из праздного бабьего любопытства. Ведь и она не от хорошей же жизни ушла сюда в тайгу. Потянуло ее на заработок. На заработок, которого не могла она долго добыть в городе. Зря не пошла бы она сюда. У ней был расчет. Она теперь рассчитывала, что ее работа здесь, на заимке, продлится еще не больше полуторых, двух месяцев. С ней при найме уговаривались, что она проживет тут до ранней осени, до конца жатвы. Время пролетело незаметно — прошлое всегда кажется пролетевшим незаметно! — и оставшиеся недели уже не казались длинными и тягостными. Вот только бы получить у китайцев расчет, покинуть их и вернуться к своим, к привычному. Только бы дотянуть до конца.
И не видно было никаких затруднений, чтобы дожить оставшееся время спокойно и благополучно. Все как будто шло тихо и гладко. Вот разве это странное и малопонятное, о чем с досадою и какою-то злобою говорил Ли-Тян. Странное и малопонятное...
Аграфена вымыла котел, отнесла его в зимовье, сходила на поле. Поглядела на китайцев, постояла неподалеку от них и снова вернулась к зимовью, а потом к речке. Ее томило желание отозвать Ли-Тяна в сторону и поговорить с ним, расспросить его. Она горела этим желанием, но не могла позвать Ли-Тяна при всех, боясь возбудить недоумение и подозрение с их стороны. Она чувствовала и понимала, что с Ли-Тяном переговорить об этом следует без свидетелей, без чужих, подслушивающих ушей.
Только после ужина удалось ей ненадолго остаться с Ли-Тяном с глазу на глаз и она успела шепнуть ему:
— Утречком ты пойди в лес, в сосновый... Там, знаешь, дерево такое обгорелое стоит... Подожди меня там. Хочу потолковать с тобою... Чтоб другие не узнали!.. Ладно?
— Ладно! ладно! — быстро согласился Ли-Тян. — Моя приди!..
В эту ночь Аграфена спала беспокойно. Она долго ворочалась на постели, долго не могла уснуть. А когда заснула, то сон ее был тревожен и не крепок, и она несколько раз просыпалась и с тоскливым нетерпением ждала утра.
16.
Утром, едва рассветные лучи прильнули к маленькому оконцу, Ван-Чжен проснулся. С вечера он томился легким недугом и, еле дождавшись рассвета, поднялся с постели. В утреннем полумраке он оглядел зимовье, посмотрел на спящих товарищей, и не досчитал одного. Кто-то вышел. Это удивило Ван-Чжена; он тихо подошел к спящим, наклонился к ним и пересчитал: Сюй-Мао-Ю был на месте, Хун-Си-Сан тоже; на месте же был, сочно похрапывая, Пао. Ван-Чжен сообразил, что в отлучке Ли-Тян, и подумал, что с парнем произошло то же, что и с ним!
— Вчерашняя похлебка давит! — решил он и направился к выходу. Но у двери, ведущей в каморку Аграфены, он приостановился. Его по привычке потянуло сюда. Подкравшись осторожно к перегородке, он прильнул ухом к щелке, прислушался. За перегородкой было тихо. Ни о чем не подозревая, Ван-Чжен осторожно потрогал скобку. Но едва он прикоснулся к ней, как дверь легко поддалась и приоткрылась. Ван-Чжен от неожиданности замер. Он забыл, зачем встал с постели. Сердце у него забилось радостно и недоверчиво: неужели он, наконец, попал к этой женщине? Выждав несколько мгновений, он затаил дыхание и медленно раскрыл дверь шире. И, раскрыв ее настолько, что можно было протиснуть туловище, он тихо, с величайшими предосторожностями проскользнул в каморку.
Теплый запах встретил его. Долгожданный, необходимый, давнонеощущаемый запах женщины. Ван-Чжен рванулся, подстегнутый этим запахом, и в два шага проскочил к койке. Он почти упал на нее. Упал — и обжегся изумлением и обидою.
Рука его коснулась еще теплой, но пустой постели. Женщины не было в каморке.
Ван-Чжен остолбенел, но быстро пришел в себя. Он осторожно выбрался из каморки, прикрыл дверь, прошел по зимовью к спящим и еще раз убедился, что Ли-Тяна нет на месте. Убедившись в этом и сопоставив одновременное отсутствие Аграфены и Ли-Тяна, он вышел из зимовья.
Утро разгоралось. Сладкая прохлада подымалась от земли. Верхушки деревьев, облитые ярким светом встающего солнца, радовали предчувствием веселого сверкающего дня. Но в душе у Ван-Чжена не было радости. Он был охвачен злобою и обидой. Он чувствовал себя обманутым.
Как! Эта женщина, которая никого к себе не подпускала, которая смеялась над ним, Ван-Чженом, когда он предлагал ей стать его мадамой, — эта женщина предпочла Ли-Тяна, выбрала самого некудышного, самого бедного из всех, выбрала голоштанного Ли-Тяна!.. На что же это похоже? Как же это можно перенести спокойно?
Ван-Чжен злился и безмолвно бушевал. Вот здесь, где-то близко, эти двое, эта глупая и непонимающая баба и некудышный, нестоющий гроша ломанного Ли-Тян, милуются и, вероятно, смеются над ним, Ван-Чженом. А он должен это молча сносить. Сцепить зубы и молчать, молчать в то время, когда обида, ревность и злоба раздирают его грудь.
Ван-Чжен глубоко вздохнул и стал оглядываться кругом. Где же они, эти бесстыдники? Куда же они запрятались? Он, крадучись и озираясь по сторонам, спустился к речке. Не найдя там никаких следов, он вернулся к зимовью и обошел вокруг него. И здесь ничто не указывало на присутствие или хотя бы временное пребывание тут Аграфены и Ли-Тяна. Тогда Ван-Чжен отправился по еле заметной тропинке в сторону озаренного вставшим утренне-молодым и тихим солнцем соснового леса.
И эта тропинка привела его к верной цели. Еще издали заметил он у обожженной молнией сосны их обоих — женщину и Ли-Тяна.
И как только Ван-Чжен заметил их, он пригнулся к траве, весь подобрался, почти пополз. Он решил подкрасться к парочке и, выросши пред нею внезапно, нежданный и торжествующий, обрушиться на бесстыдников. Накрыть их и всласть, утоляя свою злобу, посмеяться.
Его движения стали мягкими и гибкими. Ловкий и бесшумный, как кошка, он подкрался к сосне, возле которой сидели Аграфена и Ли-Тян, и замер. Он осторожно и жадно оглядел их обоих, и удивился: они сидели совсем не так, как сидят мужчина и женщина, которых томит и сжигает любовный жар. Его это поразило. Он даже не поверил своим глазам и протиснулся поближе, впиваясь взглядом в Аграфену и Ли-Тяна. Но глаза не обманывали его: да, действительно, те сидели поодаль друг от друга; сидели и вели, видимо, важную беседу. Говорил Ли-Тян, а Аграфена внимательно слушала, изредка переспрашивая некоторые слова и задавая короткие вопросы.
Ван-Чжен, переведя дух и немного успокоившись, недоумевая, стал вслушиваться в их беседу.
Чувствуя себя в безопасности и не подозревая, что их кто-либо подслушивает, Ли-Тян и Аграфена разговаривали непринужденно и на-совесть. Китаец рассказывал женщине о маке, о его снотворном и дурманящем соке, об опиуме. Он рассказывал ей о людях, которые привыкают к этому зелью и до самой смерти не могут отвыкнуть от него. Он рассказывал ей о том, как зелье это иссушает мозг и разрушает человека, и о том, как за это зелье отдают последнее, как борются за него, как жадно тянутся к нему. У Ли-Тяна нехватало русских слов, он заикался, останавливался, подыскивал подходящие, понятные выражения, невольно вставлял китайские слова. У Ли-Тяна горели глаза, и он размахивал руками. А Аграфена сидела притихшая и покачивала головою да изредка задавала вопросы.
Ван-Чжен стиснул зубы и теснее прильнул к шелковой влажной хвое, покрывавшей подножье сосны. Он слушал внимательно, и гнев горел в его груди.
Совсем не то ожидал он увидеть и услышать здесь. Но и то, на что наткнулся, поразило его не меньше, чем если бы у пораженной молнией сосны Аграфена и Ли-Тян жарко обнимались и шептали бесстыдные любовные слова. И если он подкрадывался сюда подхлестываемый мужскою обидою и ревностью, как чуткий и сторожкий зверь, выслеживающий добычу, если из-за мнимого обмана женщины бесшумно и с тысячью предосторожностей добирался он сюда, то теперь, когда он услыхал, о чем рассказывает Ли-Тян Аграфене, ревность и мужская обида погасли в нем и вместо них вспыхнули гневное негодование и острая злоба. Он понял, что беседа, которую он подслушал, таила в себе какую-то опасность для него, Ван-Чжена, для Сюй-Мао-Ю, для остальных. Он понял, что Ли-Тян не зря рассказывает женщине о маке, об опиуме, обо всем, что связано с опиумом, — рассказывает наедине, хоронясь от других. Для него стало ясно, что они, эти двое, что-то замышляют, что-то надумали.
И уши Ван-Чжена ловили каждое слово, каждый звук. Уши его ловили, а память закрепляла, сохраняла услышанное...
— Ну и дела!.. — вздохнув, протянула Аграфена, когда Ли-Тян рассказал ей самое главное и замолчал. — Что же это такое?! Дак это же хуже вина!.. Ну и дела!.. Как же ты ранее, Ли-Тян, в этакое дело пошел? Ранее-то ты про все это знал?!..
— «Ага!» — подумал Ван-Чжен, приготовляясь подслушать ответ Ли-Тяна. — «Ну-ка, собачий сын, отвечай!».
Ли-Тян стремительно протянул обе руки к Аграфене и заговорил быстро, сбивчиво и непонятно. Он торопился сказать, мысли его текли быстрее слов и опережали их. Китайские слова проскакивали чаще, русские были изломаны и искажены. Аграфена вслушивалась и отрицательно качала головой. Она плохо понимала Ли-Тяна. Ли-Тян щурил глаза, разводил руками, повторял по несколько раз одно и то же. Но женщина не понимала и останавливала его:
— Да ты попонятней!.. Не пойму я!
Аграфена не понимала. Зато Ван-Чжен понимал все и понимал очень хорошо. И, сдерживая дыханье, он сжимал кулаки и крепче стискивал зубы.
Из путанных, смешанных — своих и чужих — слов Ли-Тяна он понимал:
Ли-Тян по нужде, из-за куска хлеба, из-за пищи пошел в эту компанию. Ли-Тян и раньше догадывался, что это неправильное, нехорошее дело, вот то, что задумал Сюй-Мао-Ю, что задумал Ван-Чжен и другие. Но он хотел есть. У него не было работы, потому что в прачечной, где он работал, предупредили, что больше ему там нечего делать. У него не было работы, и он хотел есть. Тогда пришли Сюй-Мао-Ю и другие, и он пошел сюда и стал работать наравне с другими. И за это ему дали есть... Его желудок был наполнен, но голова опустела. Мысли, хорошие мысли вылетели из его головы. И долго бы в ней не было хороших, настоящих, правильных мыслей, если б не какой-то человек, мудрый и справедливый... Он, Ли-Тян, никогда не видал этого человека, он не знает, кто он такой и где он живет. Он не слыхал его голоса. Но слова этого неведомого, справедливого человека дошли до него. Слова его были записаны в книге и эту книгу откуда-то достал Ван-Чжен и ради потехи читал из нее... И хотя Ван-Чжен не все слова вычитал из книги, и хотя Ван-Чжен и Сюй-Мао-Ю уничтожили книгу, разорвав ее и предав огню, но самое главное успел Ли-Тян услыхать. И самое главное было о несправедливостях, которые богатые чинят над рабочими, над теми, у кого руки, все кости у кого ноют от тяжелой работы. О самых разнообразных несправедливостях и между ними вот и об этом дурмане, который скрывается в соке мака...
— «О!» — чуть не крикнул Ван-Чжен, уязвленный этим признанием Ли-Тяна. — «Проклятая книга!.. Проклятые молодые люди, молодые китайцы, болтающие о богатых и бедных, о трудящихся и тунеядцах и раздающие даром глупые книжонки!»..
А Ли-Тян продолжал:
О книге, в которой остались непрочитанными многие страницы. О справедливых словах, которые написаны были в этой книге. О справедливых словах, услышавши которые, он, Ли-Тян, как бы стал внезапно зрячим... Обо всем этом Ли-Тян говорил Аграфене горячо и сбивчиво.
И было ясно, что его страстный порыв неудержим и что мысли, которые недавно пришли к нему, вошли в его голову, жгут его, как жадное пламя.
Обессиленный непривычной речью, Ли-Тян умолк. Повидимому, он сказал женщине все, что мог. Некоторое время они оба молчали. В тихом сосняке, в ясное утро, стояла такая тишина, что каждый треск ветви и падение шишки были отчетливо слышны. Ван-Чжен сжался, притаился и боялся пошевелиться.
Наконец, Аграфена, вздохнув, сказала:
— А чорт с ними, Ли-Тян! Скоро кончится работа. Вот получу заработанные деньги да уйду. И ты тоже... Что с ними поделаешь? Видно, крепко они свое дело знают, старичонка и Ван...
— Знают, знают! — устало согласился Ли-Тян. — Шибко знают!..
Они опять ненадолго замолкли. И снова молчание прервала Аграфена, которая о чем-то задумалась и вдруг взволновалась. Голос ее вздрагивал от возбуждения, когда она спросила:
— А оно, это самое, из мака которое... дорого стоит?.. Денег за него они много выручат?
— Денига?!.. У-у... — зажмурился и закрутил головою Ли-Тян. — Мынога, мынога! Полна кармана денига!..
— Ну?!.. Ты правду говоришь? — загораясь острым и жадным интересом, переспросила Аграфена. — Правду, Ли-Тян, говоришь?
— Пырауда!.. — шибка пырауда!.. Верна!.. эти люди денига люби, за денига все делай!.. Все!..
— Видал ты!?.. — Аграфена уставилась неподвижным широким взглядом куда-то вдаль. Пред ее глазами вставали какие-то видения, заслонившие и Ли-Тяна и все то, о чем он недавно рассказывал. Она глотнула воздух, словно душно ей стало, и поднялась на ноги.
Стряхивая с юбки приставшую к ней хвою и поправляя платочек на голове, она внезапно решила:
— Пойти надо домой!.. Как бы не проснулись...
Ли-Тян вскочил на ноги следом за нею и молча поглядел на нее. Взгляд его был робок и полон недоумения. Но Аграфена не заметила этого взгляда, Аграфена не смотрела на Ли-Тяна и быстро пошла к зимовью.
Ван-Чжен, выждав, пока они оба не скрылись за деревьями, осторожно вышел из-за сосны и, пригнувшись к земле, скользнул окольным путем домой.
17.
Ван-Чжен ни утром, ни за обедом не подавал вида, что он что-нибудь знает. Он был ласков с Аграфеной и даже немного пошутил с нею, когда она раскладывала за столом ложки и расставляла посуду. Он был по обычному сдержан с Ли-Тяном, который весь день ходил хмурый и встревоженный. Но после обеда он увлек в сторону старика и, оглянувшись и убедившись, что поблизости никого нет, поведал ему о подслушанном.
Сюй-Мао-Ю позеленел от злости.
— Собака! — визгливо сказал он. — Бешеная собака — вот он кто, этот Ли-Тян!
— Нехорошо болтает он. Очень нехорошо! — согласился Ван-Чжен. — Может выйти плохое...
— Поганый язык у него! Нельзя, чтобы из-за такого поганого языка наша вся работа попортилась!.. Нужно всем нам собраться и сказать ему: худо, когда один идет против многих!.. Нужно это сделать! Он перестанет болтать! Перестанет, если у него на плечах голова, а не глиняный горшок!..
— Да, это верно.
Ван-Чжен как-будто успокоился. Но вдруг он спохватился:
— А женщина?.. Она-то, ведь, теперь тоже понимает...
Глаза старика сверкнули негодованием и яростью. Он взглянул на Ван-Чжена с торжествующим злорадством:
— Женщина!?. Теперь спохватился!?. Сюя не слушали, когда он говорил, когда предупреждал! Сюй десять раз, двадцать раз говорил: не надо чужой женщины! А вы побежали на ее поганый запах!.. Женщина! От женщины может придти большое несчастье! Я предсказывал!..
— Как же теперь? — смущенно спросил Ван-Чжен.
— Как же, как же?.. — зло передразнил Сюй-Мао-Ю. — Плохо теперь будет!.. Бабий язык остер и длинен... Надо думать... Думать надо!
Сюй-Мао-Ю хмуро замолчал и задумался. Ван-Чжен не стал мешать ему и тоже замолчал.
Они думали оба — каждый по-своему — весь этот день. Думали и назавтра. Они приглядывались к Аграфене, к Ли-Тяну, следили за ними. Они как-будто выжидали что-то.
Наконец, на третий день, вечером Сюй-Мао-Ю при всех спросил Ли-Тяна:
— Ты зачем распускаешь язык?
Ли-Тян от неожиданности вздрогнул, но опустил голову и промолчал.
— Зачем ты нехорошие слова про нашу работу говорил женщине? — продолжал старик. — Ты от этой работы хлеб ешь и будешь зимою сыт, а зачем ты плетешь разное и накликаешь на нас беду?.. Вот ты теперь молчишь, прикусил свой язык, — почему ты перед женщиной не молчал?.. Вот он теперь молчит!.. — обратился Сюй-Мао-Ю к товарищам, которые напряженно вслушивались в допрос и непонимающе и отчужденно поглядывали на Ли-Тяна. — Почему он мне и вам всем не скажет того, что говорил чужой женщине?
Ли-Тян продолжал молчать.
— Я за него скажу! — ехидно вызвался Ван-Чжен. — Он, может быть, забыл, тогда я скажу за него...
И Ван-Чжен при сосредоточенном молчании всех, в том числе и самого Ли-Тяна, начал рассказывать о подслушанном. Он передавал подробно, многословно. Слова Ли-Тяна приобретали в его устах новый, полный яду и угроз смысл.
Слушая Ван-Чжена, старик обводил всех острым испытующим взглядом. Хун-Си-Сан сжимал кулаки и сидел, нагнув голову, словно готовился прыгнуть на Ли-Тяна. Пао криво усмехался и перебирал в руках сухую ветку, которая под его пальцами жалобно трещала. И так же молча, как и все, сидел с опущенной головою Ли-Тян — виновник возбуждения и негодования своих товарищей.
Ван-Чжен вставлял в слова Ли-Тяна свои выражения, широко размахивал руками и то щурил глаза и втягивал голову в плечи, то округлял их, кидая дикие взгляды и вздергивая вверх подбородок. Ван-Чжен пытался в лицах изобразить беседу Ли-Тяна с женщиною и порою, подражая Аграфене, говорил пискливым, тоненьким голосом. И хотя это было очень смешно, но никто не смеялся.
Никто не смеялся, а, наоборот, все делались сумрачней и суровей.
— И они затем, — закончил Ван-Чжен, оглядывая товарищей сверкающим взглядом, — перестали разговаривать и ушли, унося в своих головах нехорошие мысли... А я, посоветовавшись с почтенным Сюй-Мао-Ю, все вам вот теперь и передал. По правде и справедливости... Вот!
Едва Ван-Чжен умолк, как поднялся нестройный, шумный говор. Все заговорили враз, не слушая друг друга, перебивая один другого. Все накинулись на Ли-Тяна. А тот, все еще помалкивая, озирался, как затравленный зверь, и кривил губы растерянной, блуждающей усмешкой.
— Ты говори!.. — кричали на него. — Почему ты молчишь?
— Мы тебе покажем, как шептаться с бабой, да рассказывать ей про наши дела!..
— Если тебе не нравится тут, убирайся куда хочешь и делай все, что тебе нравится; а нам не мешай!
— Нам не мешай!.. Слышишь, если не хочешь беды, нам не мешай!..
— Не мешай!!!
Ли-Тян поворачивал голову во все стороны и тяжело дышал. Он раскрыл, наконец, рот и неслышно произнес несколько слов.
— Тише! — остановил расходившихся товарищей Сюй-Мао-Ю. — Помолчите! Он хочет что-то сказать!
Стало тихо.
— Я... — глухо, точно с трудом выдавливая из себя слова, произнес Ли-Тян, — я говорил ей правду... Только правду...
И, сказав это, он снова замолчал. И снова вокруг него вспыхнул спор, раздались крики. Китайцы повскакали на ноги. Хун-Си-Сан сжал громадный кулак и стал грозить им и потрясать в воздухе. Пао тонким голосом орал бранное слово, повторяя его без конца.
В самый разгар криков и спора к китайцам подошла Аграфена.
— Штыритесь? — громко спросила она, обводя их лукавым взглядом. — Пошто парня-то эвот как в уголочек загнали?!.
— Не твоя дела! — крикнул ей Хун-Си-Сан. — Уходи!..
— У, тихо!.. Надо тихо!.. — остановил его Ван-Чжен. — Зачем киричи?
Все притихли и выжидающе уставились на Аграфену. Сюй-Мао-Ю сжал брезгливо губы и по-китайски бросил:
— Что ей надо?.. Послушаем...
— Дела моего, конечно, тут никакого нету! — язвительно ответила Аграфена на грубое замечание Хун-Си-Сана. — Все тут дела ваши, а я сторона... Только я и себя-то в обиду не дам! Понимаю я, все понимаю!.. Не глядите, что ваших «фаны-ланы» не кумекаю, а я все разумею!.. Дознались вы, видать, что парень мне глаза на все ваши штуки раскрыл, вот и прижали его!.. А и напрасно! Все едино я дозналась бы! Все едино теперь мне вся ваша лавочка открыта!.. Вся, как есть! Как на ладони! Вот!..
Она стукнула пальцем по открытой, по простертой впереди ладони и показала им, как ей все ясно:
— Ишь, какие ловкие!.. Сами с этого маку какие огромадные деньги будут огребать, а мне за все мое старание, за м у ку мою с вами в этакой-то дыре, в безлюдьи восемь рублей на месяц отвалили!.. Очень хорошо надумали, лучше некуды! За восемь рублей я, может, и жила бы да работала, но только кабы у вас все, как у людей, а то у вас ишь что выходит!.. Вы экие деньги заробите, а я, что ли, в стороне?.. Моего, что ли, паю тут нет?..
По мере того, как она говорила, Аграфена все повышала голос. Ей любо было говорить, она вошла во вкус, и, чувствуя кругом притихших, остолбеневших китайцев, она стала кричать. Звуки ее голоса опьяняли ее самое, она кричала и не замечала, как тишина вокруг нее стала напряженной и угрожающей. Она не замечала ничего: ни сверкавших острой ненавистью глаз Сюй-Мао-Ю, ни темных лиц Хун-Си-Сана и Ван-Чжена, ни застывшей улыбки Пао — злой и жестоко-лукавой. Она не замечала и испуга, который метнулся из глаз Ли-Тяна.
Аграфена кричала и была довольна, что вот она всласть накричится и выскажет китайцам все, все свои обиды. Но, передохнув и умолкнув внезапно, она почувствовала какую-то оторопь. Глухая тишина, напряженное молчание поразили ее. Она ждала ярого спора, криков, она собиралась схватиться с китайцами, особенно со стариком и Ван-Чженом, накричаться, наспориться. А те молчали. Упрямо и зловеще молчали.
— Молчите? — растерянно спросила она, и голос у нее упал. Бледная вымученная улыбка изломала ее губы. Глаза раскрылись широко-широко.
— Молчите?.. Пошто вы этак-то молчите?..
— Ходи!.. — властно сказал, наконец, Сюй-Мао-Ю, оглядывая предостерегающим взглядом своих товарищей, и указал ей на дверь зимовья. — Туда!..
Аграфена помедлила, постояла, не гася на лице своем растерянной улыбки. Но повернулась и неожиданно для самой себя ушла в зимовье.
И пока она шла туда, ее сопровождало томящее молчание.
18.
Тревожную ночь провела Аграфена. Безотчетный страх напал на нее после разговора с китайцами, и она вздрагивала от каждого шороха, от каждого треска. Безотчетный страх напал на нее, когда она в своей каморке осталась одна и стала обдумывать все происшедшее. Она сжалась на постели и корила себя за глупую выходку, за глупые слова, которые говорила китайцам. Только теперь сообразила она, что зря погорячилась и не так приступила к делу.
— «Надо бы потихоньку, да с умом», — горько думала она, — «а я, дура, сплеча, бац! Что теперь будет?..».
Она не могла себе представить, что же будет теперь, и испуганно прислушивалась к каждому шороху, к каждому звуку.
Но ночь прошла благополучно, и утро встало, как всегда, спокойное, ясное, приветливое.
День начался по-обычному. Аграфена напоила мужиков чаем, и они ушли на поле. Там они принялись дружно за работу, невозмутимые и сосредоточенные, как каждый день. И вместе со всеми ушел в работу и Ли-Тян.
Все было, как всегда. Только молчание работающих было упорней и крепче прежнего. И редкие слова, которыми китайцы перекидывались иногда, были быстры и четки, как удар.
Аграфена, притихшая и полная тревожного ожидания, возилась с кухонным, с бабьим своим делом, не показывая виду, что сердце ее ноет от тоски, от тревоги. В обычное время, наладив обед, вышла она на тропинку и звонко крикнула:
— Э-ой!.. Обе-едать!..
И на крик этот, как всегда, скоро и торопливо пришли усталые китайцы.
Но глухое молчание, стывшее за столом во время еды, было необычно. А послеобеденный роздых был короче каждодневного. Китайцы как-будто торопились с работою. И когда кто-то из них замешкался с куревом, Сюй-Мао-Ю нетерпеливо и сердито крикнул:
— Скорее!..
В послеобеденную пору Аграфена, оставшись одна, ушла, по обыкновению, на речку и там тоскливо загляделась на веселую, певучую воду.
Ей было невесело, и она смутно отдавала себе отчет в том, что произошло и что ожидает ее дальше. Ссора с китайцами, которой она совсем не ожидала, смутила ее. Она растерялась. Она уже каялась, что ввязалась с ними в спор.
— «Надо бы», — думала она, — «по-хорошему припугнуть их да вырвать прибавок! Взять бы с них хорошие деньги за молчание, за спокойство, и чорт с ними!..»
Неужели теперь уже поздно? — обожглась она опасением. И, как бы подтверждая это опасение, она вспоминала вчерашнее упрямое и зловещее молчание.
— «Пожалуй, заупрямятся... Да как бы чего плохого не надумали!..».
Тяжелая тоска навалилась на Аграфену. Она оглянулась: одинокое зимовье, глухая речка, и лес кругом, и хребты за лесом отделили от людей. Откуда ждать помощи, если придет какая-либо беда!?.
Под чьими-то ногами треснула сухая ветка. Аграфена испуганно вскочила.
К речке быстро подходил Ли-Тян.
— Твоя уходи!.. — запыхавшись сказал он и оглянулся в сторону поля. — Моя не оставайся тут... Моя все бросай и ходи далеко... Твоя тоже ходи!..
— Зачем? — ничего не понимая и холодея от тревоги, спросила Аграфена.
— Твоя уходи!.. Здесь живи не надо!.. — твердил Ли-Тян. — Люди шибко худой, шибко сердитый!..
— Куды же я? — жалобно и беспомощно растерялась женщина. — У меня за имя[1] деньги зажитые... Мне получить надо...
Но Ли-Тян покачал головою:
— Какая деньга?!. Твоя без деньга уходи!..
— Да неужто они мне что сделают? — сообразила Аграфена и внезапно заупрямилась. — Тут волость верст двадцать, не дале будет... там начальство, люди...
Ли-Тян безнадежно махнул рукою.
— Я уходи... Твоя как знай!
Он повернулся и пошел к зимовью.
— Постой! погоди! — крикнула Аграфена и кинулась за ним. — Ты всамделе уходишь? Не шутишь? не обманываешь?
Не отвечая ей, Ли-Тян вошел в зимовье и скоро вышел оттуда обратно с котомкой за спиною.
— Уходишь?!.
Аграфена посмотрела на него, всплеснула руками и присела. Нежданные, внезапно пришедшие слезы брызнули из ее глаз.
— Уходишь?.. — забормотала она. — А как же я? Мне уходить несподручно... У меня за имя жалованья. Мне бы сперва получить...
Ли-Тян постоял нерешительно, поколебался, потом встряхнул, обладил на себе котомку и, оставив плачущую, смятенную и беспомощную Аграфену, ушел.
Аграфена сквозь слезы смотрела в ту сторону, где между деревьями еще мелькал удалявшийся китаец. Аграфена боролась между желанием остаться здесь или кинуться следом за ним, уйти вместе с ним. Было мгновенье, когда она рванулась к Ли-Тяну, но что-то удержало ее здесь, на месте. И она осталась, всхлипывая и вытирая концом платочка смоченное слезами лицо.
Она осталась. Застыв, выплакав свои слезы, оцепенела она, задумалась. Ее мысли были беспорядочны, нестройны, несвязны. Она мельком, недолго подумала о том, что вот, мол, Ли-Тян ушел и будет теперь между людьми, где-нибудь в городе, а она осталась здесь, томимая страхами. От Ли-Тяна ее мысли перескочили к другим китайцам. Ей представилось, как они переполошатся, когда обнаружат, что Ли-Тян покинул их. Она вообразила себе перекошенное от ярости темное лицо Сюй-Мао-Ю, сжатые кулаки Хун-Си-Сана. Их гнев, их негодование и ярость показались ей так явственно и отчетливо, что она даже оглянулась: нет ли кого-нибудь из них поблизости. И, представив себе гнев китайцев, она снова вспомнила о себе. Ее охватил страх. Что делать? что делать? Как встретиться с китайцами?.. Что делать?
А что дальше будет, когда Ли-Тян где-нибудь расскажет про засеянное поле, про урожай, который собирают с него китайцы, про зелье? Ведь все тогда пойдет тут прахом. И вместе со всеми пострадает она, Аграфена. Кто уплатит ей жалованье? Даже то, выговоренное небольшое жалованье, прибавку к которому она настойчиво решила требовать?.. Кто?.. У Аграфены все смешалось в голове. Она метнулась к зимовью. Не добежав до него, она вернулась к речке. От речки она выбежала на тропинку, по которой ушел Ли-Тян. Она металась без цели, без толку. Глаза ее, на которых высохли слезы, беспокойно блуждали по сторонам. Она не отдавала себе отчета, что делает, зачем мечется из стороны в сторону.
Она не отдавала себе отчета, что делает, когда, наконец, кинулась бежать по дорожке, ведущей в поле.
И едва лишь дорожка эта вывела ее туда, где работали китайцы, и едва только она увидела их, как взмахнула руками и, задыхаясь от волнения, от страха, от стыда, закричала:
— Ой, мужики!.. Слышьте, мужики, — ушел... ушел!.. Ли-Тян ушел!..
Стоявший ближе всех Пао обернулся к ней, разглядел испуг и возбуждение на ее лице, разобрал слова и подхватил ее крик. Остальные побросали работу и быстро окружили Аграфену.
Сбиваясь, захлебываясь от неожиданности и глотая подступившие к горлу слезы, женщина рассказала все, как было.
И как только Сюй-Мао-Ю и Ван-Чжен сообразили в чем дело, так Аграфена уже перестала их интересовать. Ее не стали дольше слушать, ее бросили. Короткие восклицания Сюй-Мао-Ю, как удары бича, хлестнули по остальным. Хун-Си-Сан, Пао и Ван-Чжен сорвались с места и кинулись бежать в сторону зимовья. В сторону зимовья и дороги, по которой так недавно ушел Ли-Тян.
Аграфена прижала руку ко груди и обессиленно вздохнула. Она осталась вдвоем с Сюй-Мао-Ю. Но старик как бы не замечал ее. Он смотрел туда, в ту сторону, где скрылись его товарищи. Смотрел молча, встревоженный и злой.
— Догонят они его!.. — неуверенно сказала Аграфена. — Недалеко он ушел...
Старик молчал.
— Глупый он... совсем дурак... — продолжала она. — Чего ради он ушел? Чего он испугался?.. Ведь вы ему товарищи... Совсем оглупел парень...
Сюй-Мао-Ю резко повернулся и отошел от женщины. Аграфена, покраснев, поджала губы и тихо пошла к зимовью. А у зимовья она опустилась на примятую, выжженную траву и заплакала...
Больше часу прошло с тех пор, как за Ли-Тяном кинулась погоня. Аграфена, наплакавшись, несколько раз уходила по тропинке навстречу убежавшим за беглецом китайцам, навстречу Ли-Тяну. Несколько раз она возвращалась обратно, останавливалась у речки, прислушивалась. Все было кругом покойно и тихо. И можно было бы безмятежно опуститься на берег, возле самой реки и слушать веселый, певучий плеск воды; можно было бы тихо подремать под этот плеск, если б там, где-то в стороне, не уходил человек и за ним не гнались бы другие люди, помыслы и намерения которых неизвестны и темны.
Аграфена беспокойно подходила к речке, возвращалась к зимовью, выходила на тропинку. Тревога, тоска и едкий, еще неосознанный стыд жгли ей грудь.
Она ждала. Она тревожно ждала чего-то, и ясно не знала сама — чего.
Ван-Чжен и другие вернулись только через несколько часов. Они пришли усталые, сумрачные, неразговорчивые.
— Не догнали! — встретила их полуиспуганным вскриком Аграфена.
Китайцы быстро переглянулись. Пао, усмехнувшись, показал крепкие зубы:
— Нет...
Яркая, внезапная, неожиданная радость залила Аграфену.
19.
Четверо упорно и торопливо работали в поле. Сюй-Мао-Ю приходил в зимовье с наполненной соком чашкой и возился у печки, что-то кипятил, цедил, процеживал. Работа целиком завладела стариком и его компаньонами, и они почти все время молчали.
Они не разговаривали с женщиной, не вспоминали о Ли-Тяне. И — чего не могла понять Аграфена — были спокойны, не тревожились, повидимому, ни о чем, ничего не боялись. Это поражало Аграфену и вместе с тем успокаивало. Ей казалось в первую минуту, что с уходом Ли-Тяна у китайцев пойдут страхи, китайцы станут опасаться, как бы Ли-Тян не рассказал в волости или в городе о том, чем они здесь занимаются. Аграфена ждала, что вот-вот к зимовью нагрянут незванные гости из волости, придет милиция, пойдут спросы и допросы. Но все было пока тихо, все было спокойно.
И Аграфена решила, что Ли-Тян побоялся, а, может быть, и пожалел выдавать своих земляков.
Укрепившись в такой уверенности, она почувствовала какую-то обиду. Она не понимала, на кого эта обида росла в ней: на Ли-Тяна ли, который ушел и оставил все здесь по-старому, или на работающих спокойно и бесстрастно китайцев. Все равно, но обида росла.
А дня через два после ухода Ли-Тяна эта обида созрела в ней и прорвалась наружу. Эти два дня прошли как обычно, как-будто ничего не произошло, как-будто вокруг зимовья осталось все так же, как месяц назад. Аграфену возмутила вдруг непоколебимая ясность, прочное спокойство китайцев. Она присмотрелась к ним и однажды за обедом не выдержала. Она отодвинула от себя чашку с недоеденной кашею, вытерла губы и, злобно взглянув на Ван-Чжена, спросила:
— Вы что же думаете? Вы мне прибавка к жалованью разве не положите?.. Сколькой раз говорю!
Ван-Чжен изумленно повернулся к ней, прожевал кусок, проглотил его, облизнулся.
— Кушая тихонько! — равнодушно посоветовал он. — Кушая!..
— Ты мне зубы-то не заговаривай! — повысила Аграфена голос. — Был единыжды об этим разговор, да вы сбили меня тогда... Будет прибавок-то?
Сюй-Мао-Ю остановил готовившегося что-то сказать Ван-Чжена и поглядел на Аграфену:
— Говори надо утром, говори вечером. Зачем говори когда кушая?... Худой язык! Худые слова!.. После будешь говори!..
Сюй-Мао-Ю сказал это бесстрастно, невозмутимо. Но в скрипучем голосе его зазвучало что-то такое, что сразу подкосило весь задор Аграфены.
Аграфена вспыхнула, сжала руки, но промолчала. Внутри нее все в ней бушевало, в голове ее кипели гневные, бранные слова, но они не шли с языка. Что-то угрожающее, что веяло от старика, от его притихших и поглядывающих выжидательно товарищей, сковывало Аграфену, делало ее такой маленькой, такой беспомощной и одинокой.
Она почувствовала себя такой одинокой, что когда в этот же день поздно ночью чья-то рука в темноте зашарила по ее двери и начала расшатывать тонкие доски, она едва нашла в себе силы испуганно и жалобно крикнуть:
— Кто это?.. Зачем?..
И хотя за перегородкой опять, как когда-то, послышалось шлепанье удаляющихся шагов и все ненадолго затихло, спокойствие не пришло на этот раз к Аграфене. Она вспомнила, что нет Ли-Тяна и не услышит она уже больше его ободряющего оклика.
В эту ночь ей не удалось уснуть. Несколько раз ее дверь сотрясалась под чьими-то упрямыми толчками. Кто-то упорно стремился проникнуть к ней в каморку. И Аграфена под конец уже перестала вскрикивать и спрашивать. Она только сползла с постели, прижалась к стене и, сжав крепко зубы, оцепенело слушала.
Но дверь выдержала.
Утром Аграфена пришла в себя, яркий свет дня влил в нее бодрость, и она при всех спросила:
— Срамота-то какая! Цельную ночь ко мне кто-то ломился!.. Вы бы перестали!
Ван-Чжен быстро посмотрел на Пао и Хун-Си-Сана. И тот и другой усмехнулись и отвели глаза в сторону. Сюй-Мао-Ю скривился и покачал головой. И сквозь зубы бросил что-то по-китайски, непонятное Аграфене.
И никто ничего не ответил женщине на ее жалобу.
Аграфена поняла, что среди этих четырех мужчин, которые возобновили охоту на нее, которые вместе с тем заняты своим делом, уведшим их подальше от людей, от чужих глаз, что среди этих китайцев, умеющих молчать и не отвечать на вопросы, она беззащитна, она безоружна, она одинока.
Тогда Аграфена по-настоящему пожалела о том, что не послушалась Ли-Тяна и не ушла отсюда с ним вместе.
И она задумала уйти одна.
20.
Но назавтра в обеденную пору в стороне от зимовья неожиданно залаяла собака. Собачий лай, прозвучавший в лесной тишине, был неожидан, необычаен. Китайцы встревоженно выбежали на тропинку, столпились, взволнованно прислушались. Лай звучал все отчетливей и ближе. Собака приближалась. Она лаяла отрывисто, с небольшими перерывами, словно звала кого-то, останавливаясь и поджидая.
Аграфена, вышедшая на тропинку вместе с остальными, не выдержала и изумленно спросила:
— Кого это там несет?
Но никто ей не ответил. Никто не успел ей ответить, потому что на свороте тропинки показался серый остромордый пес, который залаял громче, остановился и оглянулся назад. И сзади него появились люди. У некоторых из них в руках были ружья. Вооруженный человек, шедший впереди всех, быстро подошел к китайцам. Не здороваясь, без кивка головы, без приветствия он оглядел их и громко спросил:
— Все вы тут?
— Все! все!.. — враз ответили Ван-Чжен и Пао. — Больше люди нет...
— Все?.. — повернулся спрашивающий к Аграфене и строго взглянул на нее.
— Все... — смущенно подтвердила она.
— Только пять душ вас и было?
— Не-ет... еще один был.
— Ага! Был, значит? А где же он теперь?
Ван-Чжен просунулся поближе к пришедшим, которые тесно окружили их всех, и ласково улыбнулся:
— Была, была одна человека!.. Одна человека ходи! Город ходи!..
Среди пришедших оказался и хозяин зимовья, Иван Никанорыч. Он послушал Ван-Чжена и обернулся к своим спутникам:
— Вишь, «в город ходи»! Врет-то как!..
— Наша не врет! — запротестовал Ван-Чжен.
Сюй-Мао-Ю пересчитал взглядом пришедших, посмотрел на своих товарищей, обжег мимолетно блеском глаз Аграфену и что-то сказал по-китайски. Китайцы сгрудились поближе друг к другу и враз заулыбались:
— Нет!.. Пырауда!.. Не ври наша!..
— Совсем не ври!..
Вооруженный человек, у которого был решительный вид начальства, сплюнул и раздраженно заявил:
— Всех рестуем!
— Почему?!. — всполошенно вскинулись китайцы. — Почему наша рестуй?.. Наша ничего плохо не делай!
— Ну, ну! ладно!.. Опосля видно будет — плохо ли, хорошо ли вы тут делали!
Аграфена, тяжело дыша, испуганно и вместе с тем с острым любопытством приглядывалась к прибывшим. Приглядывалась и прислушивалась к их словам. И, услышав об аресте, не выдержала:
— А я-то как же?
— Ты?.. — взглянул на нее старший. — Тебя тоже рестуем!
— Меня за что же? — всплеснув руками и закипая слезами, воскликнула Аграфена.
— А за то же, за что и всех...
— Тебя, тетка, за дружбу да за сокрытие! — прозвучал насмешливый голос. И Аграфена сквозь слезы успела заметить как-будто знакомое лицо: курчавую черную бороду, маленькие блестящие, пронизывающие глаза, выцветшую шляпу, надвинутую по самые брови. Она хотела вспомнить, кто это, но было некогда. Другие мысли, другие заботы хлынули на нее и придавили.
— Ничего я не скрывала! — плаксиво заговорила она. — Я сама ни сном, ни духом в ихних делах не ведала!.. Вы у Ли-Тяна спросите! Он вам все обсказал, он вам и про меня скажет истину! Вы его спросите!..
— Кого? — удивленно переспросили пришедшие.
— Да вот этого, который ушел отсель, да вам на китайцев да на ихние дела доказал... Его, Ли-Тяна!
— Видал ты!.. — недоумевающе поглядев на старшего, на других спутников, протянул Иван Никанорыч. — Видал ты, какую дурочку строит!?.
Старший переглянулся с одним из своих товарищей и придвинулся ближе к Аграфене:
— Про какие ты дела толкуешь?
— Про какие больше? — глотая слезы, объяснила Аграфена. — Про мак, который тут посеян, про зелье... Сами, поди, знаете...
Китайцы встревоженно задвигались и вполголоса заговорили между собою.
— Вы помалкивайте! — крикнул на них старший. — Нечего сговариваться!
— Какой сговаривайся!? — угрюмо огрызнулся Ван-Чжен, но все замолчали.
— Где ж тут у них зелье? — допытывался у женщины старший.
— А на поле!
— Покажи. Пойдем!
Пропустив Аграфену вперед и окружив китайцев охраною, все направились в поле.
Шли туда молча. У китайцев молчание было тревожное, испуганное, злое. Пришедшие неожиданные гости скрывали в своем молчании жадное любопытство.
Когда вышли к засеянной маком полоске, старший и Иван Никанорыч отделились от остальных и подошли вплотную к маку.
— Ишь, сколько набуровили! — удивился Иван Никанорыч. — На цельную волость пирогов настряпать можно да и то еще останется!..
— Знать, не для пирогов это у них, а для продажи...
— Тетка! — обернулась старший к Аграфене. — Про какое-такое зелье ты толковала?
Аграфена сжалась и жалобно оглянулась на китайцев.
— Какое?... мне самой невдомек. Курят его, что ли...
— Лекарссва!.. — хрипло сказал Ван-Чжен. — Наша лекарссва делай... Своя... сытаринна...
Мужики походили вокруг поля, потоптались, поудивлялись. Иван Никанорыч сорвал несколько головок и стал их пристально разглядывать.
— Подрезали они его, ай што? — недоуменно соображал он. — Гляди-ко, Федор Михайлыч, — показал он старшему. — Все скрозь головки подрезаны!.. К чему бы?..
Старший, Федор Михайлыч, посмотрел и махнул рукою:
— Не в етим дело! Что мы тут прохлаждаться будем? Мудренное какое-то дело у них. Следствие разберет... Наша обязанность представить их и все!...
— Ну, вы! — обратился он к китайцам. — Чем вы тут займовались, об етим следователь вполне дознается. Нас оно сейчас не касаемо. Но, между прочим, айда-те к жилью, собирайтесь. Уведем мы вас в волостной совет... Собирайте скорее монатки!
Сюй-Мао-Ю взглянул на поле, и лицо его потемнело. Не отрываясь, оглядывал он еле-еле колышившийся мак. Пальцы, перебиравшие пояс штанов, вздрогнули, напряглись, застыли. Глаза старика вспыхнули, но тотчас же угасли. Он отвернулся от приковывавшего его к себе поля и втянул голову в плечи.
— Все пропало!.. — беззвучно и бледно прошептал он стоящему возле него Ван-Чжену. — Все!..
У Ван-Чжена глаза затравленно бегали из стороны в сторону. Ван-Чжен всматривался в пришедших, в Ивана Никанорыча, в остальных. Он пытался по их лицам, по их скупым словам что-то отгадать, что-то узнать. Но не мог.
Насупленно примолкнув, стояли Пао и Хун-Си-Сан. Они обреченно ждали. Они еще не знали, что будет, куда их поведут, но застывшие в хмуром равнодушии глаза их не выдавали ни признака волнения или страха.
Страх и волнение больше, чем над кем-нибудь, властвовали над Аграфеною. Она прятала глаза от китайцев и от этих неожиданно нагрянувших людей. Губы ее вздрагивали и трепетали. Жадно и опасливо хватая каждое слово, она прислушивалась ко всему, что вокруг нее говорилось. И снова, едва только она услыхала про арест, вспыхнула и обмерла.
— А меня-то за что-же?.. — снова спросила она и слезы засверкали на ее глазах. — Я тут не при чем... Я человек нанятый... Кухарила у них...
Тогда из кучки мужиков вывернулся тот, с курчавой черной бородкой, с пронизывающими глазами и стал против Аграфены.
— Кухарила? — насмешливо спросил он. — А зачем же ты, тетка, обкарауливала их, на стреме стояла?.. Забыла? Не помнишь, как ты меня отседа, из лесу выпроваживала?.. Одной она, ребята, шайки с ними!.. Одной!..
21.
Со сборами китайцев торопили.
— Не возитесь, как мертвые! Живо!
— Берите, что полегше! За остальным посля на коне приедут, коли надо будет!
Китайцы безмолвно увязывали котомки и совали туда что только под руку попадало. Аграфена собрала сундучок и навязала в узел все свое имущество и горестно застыла над ним.
— Ну, как же ты это потащишь! — укоризненно и с легким сочувствием спросил ее Иван Никанорыч. — Ведь не малую дорогу придется итти!
— Не знаю... — беспомощно созналась Аграфена.
— А ты бери пока, что понадобней!.. Тут у тебя ничего не пропадет. Люди у нас тут останутся...
С наскоро собранным кой-каким скарбом вышли китайцы и Аграфена из зимовья. Их окружила охрана, и они тронулись в путь.
Пошли по тропинке, по которой всего три дня тому назад ушел Ли-Тян. И прежде, чем свернуть в сторону, прежде, чем потерять из виду зимовье, каждый из них — китайцы и женщина — оглянулся назад.
Осиротелое, оставалось позади зимовье, и выжженная, загрязненная жильем, затоптанная поляна пред ним, и две сосны, желтеющие стволами и как бы сторожащие дорогу к речке. Все оставалось позади.
Темное морщинистое лицо Сюй-Мао-Ю стало еще темнее. Он оглядел в последний раз оставляемое навсегда зимовье и отвернулся. И, отворачиваясь, встретился он взглядом с Аграфеной. У старика глаза налились ненавистью, он задрожал и, вне себя от злости, плюнул. Женщина отвела глаза и стиснула зубы.
Шли долго. Пора бы уже выйти на проселок, но провожатые упорно и уверенно вели по тропинке.
Ван-Чжен оглядывался, вертел головой и испуганно изумлялся. Наконец, он не выдержал:
— Куда наша веди?.. Какой дорога? Эта дорога не тот!..
— Та... Не бойся! Приведем куда надо... В аккурат!.. — оборвал его шедший рядом крестьянин.
Ван-Чжен не успокоился. Его беспокойство передалось и остальным. Оно передалось и Аграфене.
— Всамделе... Куды это вы нас, мужики, ведете? — плаксиво спросила она.
— Молчи! — хмуро посоветовал ей Иван Никанорыч. — Скоро придем...
И снова шли по тропинке. Было тихо в молодом ельничке, через который проходили. Было жарко и томительно. Где-то в стороне, совсем недалеко, плескалась речка. Где-то совсем близко была прохлада, была вода.
Старший остановился и свернул с тропинки в сторону скрытой деревьями и кустами речки. За ним направились остальные.
На полянке, на берегу речки стояла впряженная в телегу лошадь. Два человека сидели возле дымокура и поднялись, увидев прибывших.
— Привели?.. Всех? — спросили они и посмотрели на китайцев и на Аграфену.
Старший и Иван Никанорыч прошли прямо к телеге.
— Идите вы все сюды! — приказал старший китайцам.
— Ступайте!.. Ступайте... — заторопили их мужики.
Китайцы нерешительно двинулись на зов. Отставшую от них Аграфену подтолкнул легонько в спину мужик с черной курчавой бородою:
— Иди, не стесняйся!
За телегою, на траве, укрытое свежескошенным сеном, лежало что-то темное, длинное. Мужики подвели к этому длинному китайцев и наказали:
— Раскрывайте!.. Сгребайте сено!..
Китайцы не двинулись с места. Они посмотрели на длинную горку сена и опустили глаза
— Ну, что, оглохли!? Раскрывайте!..
Хун-Си-Сан нагнулся и медленно сгреб сено с одного конца. Но сейчас же выпрямился и замотал головою:
— Моя не может!..
Аграфена, вглядевшись в кучу сена, в ту часть его, к которой прикоснулся Хун-Си-Сан, всплеснула вдруг руками:
— Ой!.. Батюшки! — визгливо, в отчаянии и испуге закричала она. — Кто это там? Кто это там?!..
Ван-Чжен поднял голову и шумно вздохнул.
— Моя ничего не знай, — тупо сказал он, хотя его никто ни о чем не спрашивал. — Моя совсем ничего не знай...
И повторяя за ним этот упорный, этот глухой крик, также беспричинно, также неожиданно подхватил Пао:
— Моя тоже!.. Плавда!.. Моя тоже не знай!..
Мужики плотнее обступили китайцев и притиснули их совсем близко к тому, что лежало укрытое сеном. Мужики уже сами отгребли сено, и из-под него выглянуло желтосерое лицо, с открытыми, стеклянными глазами, с оскаленными зубами, обнажилась шея, перетянутая тонкой веревкою.
— Ваш это? — спросили сразу трое. — Ваш товарищ?..
— Ой!.. — заголосила Аграфена, отпрянув от трупа. — Да, ведь, это Ли-Тян... Как же это?.. Кто же его?.. Мужики, кто же его это?.. А?..
Сюй-Мао-Ю, вместе с остальными оцепенело и испуганно поглядывавший на труп, при крике женщины вздрогнул. Он устремил на нее глаза, загоревшиеся неисходной ненавистью. Он поиграл вздрагивающими пальцами, словно ловя упругий горячий воздух, и отчетливо произнес:
— Ты... Собака!.. Ты!..
Мужики, китайцы и сама Аграфена непонимающе, с ошеломленным изумлением, с испугом глядели на него. Но он сразу же угас, опустил глаза и отвернулся.
Он замолчал и уже больше ничего не говорил. Ни дорогою, ни в волости, ни позже.
22.
Ли-Тяна подняли с земли и положили на телегу, снова укрыв от жары, от взоров людских, сеном.
Класть его на телегу заставили китайцев. Но никто из них сразу не согласился прикоснуться к трупу. Больше всех противился Пао. Он протянул вперед руки и затряс головою, не решаясь взглянуть на безмолвного, страшного, неживого Ли-Тяна. Вместе с Пао и Ван-Чжен, тяжело дыша, старательно отворачивался от трупа и твердил:
— Наша не бери!.. Наша не надо!..
Но под крики мужиков все они, и Пао, и Ван-Чжен, и Хун-Си-Сан, нагнулись и, неловко волоча труп по сену, подняли на телегу. Вспухшие руки Ли-Тяна при этом высунулись, словно маня кого-то, вперед.
Сюй-Мао-Ю отодвинулся подальше от телеги и не тронулся с места до тех пор, пока Ли-Тяна не укрыли на телеге сеном и не увязали веревкою.
Телега с трупом медленно покатила по неезженной дороге.
За телегою потянулись китайцы, окруженные мужиками. У мужиков за плечами нестрашно и безобидно болтались ружья. У мужиков лица были сосредоточенные, но не злые. Мужики закурили трубки, расправились, ожили.
— За што это вы его? — почти незлобиво спросил один из них Хун- Си-Сана. — За бабу, поди?...
Хун-Си-Сан не ответил.
Тогда мужики всполошились, зашумели, заговорили разом. Заговорили громко и настойчиво:
— Ясное дело, за бабу!.. Гляди на нее, какая она ловкая!.. Устроилась с пятью мужиками, да и орудовала!..
— Этакая заведется, того и гляди, что и добра не будет!..
— Не поделили, видать, чегой-то!.. Ну, между прочим, и бабенку!
— Не доказано, ребята!.. Чего вы все на бабу сваливаете? у них, может, антирес какой денежный был, или в роде!.. Баба, может, в стороне была!..
— Эта-то?!. Ну, это навряд ли!..
Мужики горячо судили и рассуждали о китайцах, об Аграфене, не стесняясь их присутствия, высказывая свои предположения прямо им в глаза. Китайцы тупо и молчаливо шагали по пыльной дороге, на которую, наконец, выехала телега. Китайцы, казалось, не слушали того, что говорилось вокруг них.
Но Аграфена, горя стыдом и глотая слезы, вслушивалась в каждое слово. И каждое слово, которое долетало до нее, ранило ее остро и беспощадно. Аграфена прижимала к себе свой узелок и широко открытыми глазами осматривала спутников. Она спотыкалась, почти падала, но не глядела на дорогу, и слушала, слушала.
И не выдержав, с плачем, с горькою обидою в голосе она закричала:
— Да вы что?.. Мужики, вы что же говорите?.. Нету моей тут вины! нету!.. Не жила я с ними, вот убей меня на месте громом, не жила!.. Не знала я ни об чем! не знала!.. Мужики, что же вы меня порочите?.. Вот хоть их спросите, они врать понапрасну не станут... их спросите: я не виновна ни в чем!..
Аграфена кричала исступленно. Голос у нее срывался. Глаза застилались слезами.
Аграфену слушали. Мужики притихли и слушали ее. Но по их лицам нельзя было узнать — верят ли они женщине, верят ли ее словам, ее уверениям...
Аграфена призывала в свидетели китайцев. А те угрюмо и тупо молчали. Да и кто же бы им поверил, этим свидетелям?..
Один верный свидетель был у Аграфены. Верный свидетель, который мог бы рассказать настоящую правду.
Но этот свидетель молчал.
Дорожная пыль, мягко падая на сено, проникала к его лицу, садилась на его широко раскрытые глаза. Дорожная пыль просачивалась в его раскрытый в безмолвном последнем крике рот...