— Да... и как я, значит, ознакомился со всеми тайнами ее девичьими, запало мне в голову: должна она непременно удовольствие мне доставить. Однако, понимаю я, что простым каким манером, подарочком, финтифлюшечками разными тут ничего не поделаешь. И к тому же вижу я, что Феничка как-то дичится меня, избегает. Видно, не по нутру я ей отчего-то пришелся. Другой раз остановишь ее, попробуешь заговорить, пошутить, а она: «Извините меня. Мне некогда... Папаше ноги нужно мазью натирать». Так все мои подходы зря, без последствия и остаются.
А время шло к холодам. Надо о зиме думать, о дровах. Между прочим, замечаю я, что у квартирохозяев моих с дровами туго. Пищу свою немудрящую на «буржуйке» готовят, а в квартире «уже как веет ветерок». Я же по ордеру получил сажень дров и перевез полсаженку прямо к себе в комнату. Поставил печечку железную, дыры в перегородке законопатил, попоски войлока к двери прибил — чтоб, значит, холод от хозяев ко мне не наносило, да и мое тепло к ним не уходило. Ведь не напасешься дров-то на всю квартиру...
Обезопасил я себя на зиму и поглядываю на Феничку. А она бледнеет, худеет, личико у нее суровое, вроде монашеского. Вижу, вянет цветочек, не сорвешь, хе-хе, во-время, — завянет зря... Ну, стал я действовать с другого боку. Подсыпался к мамаше. Она дама рыхлая, видать когда-то авантажная была. Глаза у нее на мокром месте, отощала, охолодала она. Я улучил как-то время, когда Феничка из дому отлучилась, вскипятил на керосинке какаво, сухариков достал, маслица, ландрину. Иду к барыне:
— Приходите, говорю, ко мне, по хозяйству потолковать!
Удивилась она, однако, пришла. Увидала пиршество мое, в глазах у нее огоньки затеплились, даже по желтизне румянец выступил.
— Я, говорит, помешала вам завтракать?
— Помилуйте, говорю — какая помеха! Вот вы лучше присаживайтесь, стаканчик какава выкушайте!
Ну, верьте-не верьте — а как только я сказал это ей, у нее этакая игривость пошла по лицу, хихикает, жеманится, задом широким, рыхлым вертит. Закарежило, значит, ее от какава...
Выпила она чашку. Я ей другую налил. Вообще — угощаю. Хоть и кипит во мне сердце, глядя, как она добро мое уничтожает, но я так полагаю — без затрат никакое дельце не выгорит. Хе-хе!.. А тут дельце-то стоющее...
Ну, согрелась моя мадама, расплылась на стуле, приросла и на меня прямо по родственному смотрит. Я нацелился, приметил, что совсем барыня обмякла, и говорю:
— Ах, и плохо же вы живете! Без пайка, без ничего...
Взглянула она на меня, глазами поморгала, в губах у нее трясенье, и давай слезы лить:
— Хуже и не может быть, — говорит. — Мы, ведь, вторую неделю на картошке да на кипятке вместо чаю сидим...
— Да, говорю — я и то примечаю, что Феничка у вас совсем прозрачной стала. Да и вы, мадам, очень изменились...
Плачет она тихо, на меня мокрыми глазами глядит:
— Не знаю, что и будет. Совсем не знаю... Холода пойдут, а у нас дров ни полена. А мой-то Павел Васильевич, как с ревматизмами своими холод перенесет?.. Не перенесет он...
Подсел я к ней, взял ее за руку, в заплаканные глаза заглянул, говорю:
— А можно, ведь, все это и к лучшему благополучию наладить...
— Как это?.. — загорелась моя барыня.
— Да очень просто: лежит у меня душа к дочке вашей, к Феничке... Уж так лежит...
Отстранилась от меня мадам, руку свою отобрала, еще пуще прежнего пожелтела:
— Ах, — говорит, — что это вы!.. Никак это нельзя... О чем это вы!?.